Веселыми и светлыми глазами

Васильев Павел Александрович

В книгу вошли четыре повести и рассказы. Повести «Шуба его величества», «Весной», «Веселыми и светлыми глазами» получили признание юного читателя. «Мастерская людей» — новое произведение писателя, посвященное жизни и учебе школьников во время Великой Отечественной войны.

Ленинград

«Детская литература»

1981

ПОВЕСТИ

Мастерская людей

1

Зима затянулась. По календарю уже числились весенние дни, а все еще держались непривычные для Ленинграда морозы, лютовала метель.

Вот и сейчас, проснувшись, Валька услышал, как по фанере, которой наполовину было заколочено окно, сечет ледяной крупой, при каждом порыве ветра будто дробью стреляли в нее. За ночь комнату выстудило, было страшно высунуть из-под одеяла ногу. Вставать не хотелось. Валька решил переждать, когда отзвеневший и умолкший будильник, помедлив некоторое время, вроде бы досадливо вздохнет, покряхтит, повозится, похрустев своими скрипучими, как у старого ревматика, суставами. Но то ли на этот раз озябший будильник промолчал, то ли Валька задремал и прослушал, но когда он вскочил и отдернул с окна наглухо закрывающее его одеяло, будильник показывал уже полдевятого. А это значило, что некогда было не то что позавтракать, но даже умыться, — Валька опаздывал в школу.

Что творилось за окном! В сером снежном месиве мотались деревья в Таврическом саду. Вывороченные в одну сторону, сучили острыми локтями ветки, больно секли одна другую. Пронесло кусок толя, нацепило на прутья ограды и тотчас разодрало в клочья. Не было видно ни брустверов на пригорке у фонтана, ни торчащих из-за них стволов зениток, ничего.

Наспех одевшись, схватив сумку, Валька сбежал по темной лестнице, толкнул дверь, но она не поддалась. А когда все-таки открыл и вывалился на улицу, то чуть не задохнулся. Колючим снегом стегануло в лицо, набило его в рукава и за пазуху. Снег летел наискось сверху вниз, и в то же время его вздымало от земли, засасывало куда-то вверх. В подворотне выло, как в трубе, там до блеска выдраило обледеневшую панель, а напротив навило кособокие метровые сугробы. Вальку пригнуло, будто кто-то дюжий вцепился в полы и воротник пальто, поволок. Валька побежал, стараясь попасть в чей-то полузанесенный дымящийся след. И сразу же прихватило морозом ноги в парусиновых ботинках, Вальке показалось, что кожа прилипла к резиновой подошве, как сырой блин к сковороде.

До школы было далеко, и ни на чем нельзя было подъехать. До войны школа, в которой учился Валька, находилась в соседнем доме, но в блокаду ее разбомбили, а в зданиях других ближних школ теперь размещались госпитали, была одна действующая школа не так далеко, но — женский «монастырь», а вот до их мужской «бурсы» бегать было далековато.

2

Школа располагалась в двухэтажном, похожем на громадный сундук, угловом коричневом здании, бывшем особняке купца Калашникова. За зданием, отделенный от улицы железной оградой, находился небольшой сад, десятка полтора обломанных дуплистых лип, почти впритык к зданию — ветхий каретный сарай с провалившейся крышей. Неподалеку отсюда, за двумя домами, протекала Нева, ее набережная в этом месте называлась Калашниковской. Большой участок на ней был занят кирпичными складскими помещениями, которые тоже когда-то принадлежали все тому же Калашникову. Возможно, что на первом этаже особняка, где сейчас находились школьная столовая, медпункт, учительская да кабинет директора, когда-то жила прислуга, комнаты здесь были маленькие, простенькие, узкий коридор по всему периметру огибал внутренний двор. Но на второй этаж, где сейчас были классы, из просторного вестибюля вела широкая светлая лестница, какие встречаются только во дворцах. Пятый «б» класс, в котором учился Валька, занимал громадную беломраморную залу с большими, от пола до потолка, окнами. В простенки между окон были вмонтированы итальянские зеркала в позолоченных оправах. По другую сторону в углах — камины, тоже с зеркалами. Потолок был высоченным, на нем — панно, на котором были изображены порхающие среди белых облаков розовощекие пухленькие купидончики, поддерживающие большой венок из крупных алых роз. При этом каждый из купидончиков голубыми, широко открытыми глазами посматривал вниз, вроде бы настороженно оглядывался. Да и было отчего: мальчишки частенько постреливали из рогаток, целя в ягодицы, и, надо признаться, весьма небезуспешно, эти места у купидончиков были густо испещрены белыми оспинками от попаданий.

Установленные в три ряда парты заняли только четверть залы, поэтому было достаточно места, чтобы, не выходя в коридор, поиграть в пятнашки или погонять завязанную в узел, испачканную мелом сырую тряпку, которой на уроках вытирали доску.

Когда Валька с Филькой вошли в класс, все уже были в сборе. Валькина парта стояла напротив двери. Его сосед, Аристид Соколов, уже сидел на своем месте. Он, как и всегда, был в темном морском кителе. Голова острижена наголо (всех мальчишек-школьников в эти первые послеблокадные месяцы сугубо из профилактических соображений заставляли стричься наголо), но волосы уже успели отрасти на полсантиметра, и, колючие, жесткие, они торчали, серебрясь, будто патефонные иголки. Казалось, коснись их рукой, и оцарапаешься. Аристид, молча приветствуя Вальку, кивнул ему. Валька не успел еще ни сесть, ни что-либо сказать Аристиду, как зазвенел звонок. По-особому зазвенел: будто что-то передавал «морзянкой». А это значило — надо идти на зарядку. Так было заведено в их школе и выполнялось беспрекословно.

— На зарядку, на зарядку! — сразу завопил дежурный по классу, следя, чтобы вышли все, чтобы кто-то не спрятался, не залез под парту. — Давайте на зарядку!

А в коридоре уже слышался топот многих ног, это бежали из младших классов.

3

Так было и на этот раз. Отличие заключалось лишь в том, что во время зарядки пятый «б» был непривычно возбужден, все переговаривались, оглядывались, толкались. Даже затеяли ссору с пятым «а». Чувствовалась какая-то нервная наэлектризованность в поведении. И пожалуй, только один Аристид Соколов, который неизменно стоял первым в их ряду, хотя и не был самым низкорослым в классе, оставался невозмутимым. Но он всегда и все делал со старанием, как бы наперекор всем, и поэтому сегодняшнее поведение его не было удивительным. Выйдя из зала, лишь несколько человек понеслись в класс, а остальные шли не торопясь, нарочито громко разговаривая, оглядывались. В классе сразу же начались стукотня крышками парт, топотня озябшими ногами, все, не признаваясь друг другу, напряженно ждали «немку», посматривали на дверь. Несколько человек уже паслись в коридоре, выглядывали на лестницу. Уже давно прозвенел звонок, а «немка» почему-то не шла. И это нервировало.

Но был один-единственный человек в классе, который ко всему оставался совершенно безразличен. Это — Хрусталь. Удивительную, особенную фигуру представлял он собой. Возможно, что такие встречались только в послеблокадном Ленинграде, да и то лишь в первые месяцы. А может быть, как исключение, подобный тип был только у них в школе?

Он не хотел и не собирался учиться. Не готовил ни одного урока. Приходил в класс лишь потому, что здесь было тепло, да и веселее, чем дома. Хрусталев сидел на последней парте. Но это слишком с большим преувеличением сказано «сидел», потому что иногда он там лежал. Если ему этого хотелось. Или забирался под парту, что ему почему-то особенно нравилось, устраивался там поудобнее, прислонясь спиной к стене и подтянув к подбородку колени, читал книжку. А случалось, даже тихонько мурлыкал себе что-то под нос. Но его редко выгоняли из класса, хотя он и мешал. Потому что нельзя было его удалить. В те дни это было бы просто непедагогично. В самом деле, ну куда он пойдет? Домой, где у него сейчас никого нет (мать на работе, и вернется, может быть, только поздним вечером), где не топлена печь, мшистым снегом заросли стены, — или в подворотню, на улицу, подыскивать дружков? К кому он попадет, в чьи руки? К Федьке Косому с Мытнинской, к Витьке из Таврического сада? Или еще к кому-нибудь из хорошо известных во всем Смольнинском районе карманников? Что с ним сделаешь, еще несовершеннолетним, доходягой? Чем еще поможешь сейчас, в такое время? Так уж лучше пусть сидит здесь. Если и не перейдет в следующий класс, то уж, во всяком случае, не окажется среди хулиганов. Возможно, так рассуждал директор школы, понимали все преподаватели. Но, конечно, ничего этого не знали мальчишки.

4

В блокаду у Вальки умерли сестра и брат. Они умерли от голода в одном месяце, в январе сорок второго года. Это был один из самых тяжелых месяцев. Брат умер на глазах у Вальки, а как умерла сестра, он не видел. Но именно смерть сестры казалась ему более страшной, чем смерть брата. Может, потому, что в их семье эта смерть была первой. А возможно оттого, что сестра представлялась ему такой сильной. Если брат и мать уже не вставали с кроватей, то сестра и Валька еще как-то бродили, правда, больше похожие на тени, чем на людей, но все же они могли выбраться на улицу, сходить за хлебом, принести воды, протопить печь. Пусть больше двух часов требовалось им на то, чтобы добрести до булочной и вернуться обратно, куда раньше Валька мог сбегать за десять минут, но они все-таки бродили, они что-то еще могли сделать. И сестра, — Валька ощущал это каким-то обострившимся от голода инстинктом, — была сильнее. Они по очереди ходили за хлебом, чтобы беречь силы. Но иногда сестра ходила дважды подряд. А вот за водой ездили только вместе. Одному было не притащить трехлитровый бидон, и они его везли на санках вдвоем и затем вместе поднимали по лестнице.

А в тот последний раз сестра за водой пошла одна. Валька в это время ходил за хлебом. И хотя он пробыл в булочной очень долго, часа четыре, а может, и больше, но когда вернулся домой, сестры еще не было. Хотя мать сказала, что она ушла следом за ним. Они ждали еще около часа. И уже начинало смеркаться, когда мать попросила Вальку выйти встретить сестру, помочь ей, проведать, что там, почему так долго не возвращается. Наверное, она уже заподозрила неладное, но ему еще не говорила. Валька же ничего такого не чувствовал. Просто он невероятно устал, и ему не хотелось не то что выходить на мороз, но даже шевелиться.

Однако он пошел. Спустился по лестнице. Это тоже было очень трудно. Вся залитая помоями, обледеневшая, она была скользкой, как разъезженная горка, не устоять.

Он вышел на улицу. Сестры поблизости не было.

И тогда он побрел к проруби на Неве по узкой тропке, проложенной между удивительно белых, будто присыпанных нафталином, искрящихся инеем сугробов.

5

А теперь она стояла перед ним, произнеся это слово «киндер». И оно будто хлестнуло Вальку. И разом не то что вспомнилось все, — нет, оно и не забывалось, оно только вроде бы ждало своего момента, — и как в тот момент, когда от еще не зажившей раны отдирают бинт, полоснула острая боль. А эту боль, которую не хотелось возвращать, причинила теперь именно она, вот эта «немка», стоящая перед ним. И, пригибаясь, Валька зашептал: «Ненавижу, ненавижу, ненавижу!..»

Она словно почувствовала Валькин взгляд, повернулась и спросила неожиданно, назвав Вальку по фамилии.

— …вы что, болели?

Валька опешил. Он долго не мог прийти в себя. Она знала его фамилию?!

— Что с вами было? — заинтересованно продолжала она.

Шуба его величества

1

Через две недели после снятия блокады у Кольки умерла мать. Так уж получилось, вместе пережили самые тяжелые, самые страшные и голодные дни, а теперь, когда, казалось бы, все позади, только жить да жить, Колька остался один. Брат был на фронте, старшие сестры в глубоком тылу, и здесь, в послеблокадном городе, больше у Кольки не осталось никого.

Целыми сутками он сидел в пустой промерзлой квартире. Стекол в окнах не было, рамы заколочены досками, поверх досок завешены одеялами, и поэтому в комнате всегда было темно. Но Колька за время блокады привык к темноте, и она не угнетала его.

Единственное, чего никак не мог перенести Колька, — тишины. Глухой безжизненной тишины, которая означала, что он один. Закутавшись в материно пальто, поглубже нахлобучив шапку, Колька сидел и напряженно вслушивался. Но казалось, что во всем доме нет никого, он позабыт здесь всеми. Чтобы как-то избавиться от этого чувства, Колька пытался чем-нибудь заняться: пилил доски, топил маленькую железную печурку, от которой труба была выведена в форточку. Но и это почти не помогало. И тогда он понял, что надо идти куда-то к людям — он не может без них. И вот именно в один из таких особенно тягостных дней Кольке пришла мысль поступить работать. Он очень обрадовался такому простому и хорошему решению.

Утром Колька оделся потеплее и вышел из дому. За ночь мелкий снежок припорошил протоптанные между домов тропинки. В тупичке, на занесенных путях, стояли трамвайные вагоны. И было видно, как на скамейках, будто толстые бухгалтерские книги, ровными квадратными пачками лежит снег.

До войны Колькин брат работал на ремонтно-механическом заводе, и Колька решил тоже устроиться туда.

2

Возвращаясь домой, Колька очень озяб. Февраль выдался морозный, вьюжный. А пальтишко у Кольки было демисезонное, старенькое, коротенькое. Когда-то, еще задолго до войны, это пальто носил брат, а потом сам Колька, и оно изрядно повытерлось. И поэтому он решил купить себе зимнее пальто. Забрав те деньги, которые нашел в буфете в старом мамином кошелечке, и пайку хлеба, Колька отправился на рынок — «барахоловку». Чего только не продавали здесь! Столы, стулья, обувь, золотые кольца, табак. Колька бродил в толпе, присматриваясь ко всему, но зимнее пальто не попадалось. Он приплясывал от стужи, постукивая одна о другую застывшими ногами, подняв воротник, дышал под пальто, стараясь хоть немного согреться. Упрямо, долго ходил и ходил. Уже собирался идти домой, побрел к выходу и вдруг увидел такое пальто, какого даже никогда себе не представлял. Оно было темно-бежевым, с бурым меховым воротником-шалью. А изнутри подкладкой был рыжий лисий мех.

И продавал это пальто высокий седой старик с тростью и в шапке-боярке с черным бархатным верхом. На трости был белый костяной набалдашник с вырезанным на нем замысловатым орнаментом.

Колька подошел, потрогал пальто — сукно было толстым, добротным, а мех мягким и теплым — и спросил, сколько оно стоит. Старик назвал цену. Она была во много раз больше, чем у Кольки имелось денег. Колька огорченно вздохнул, но уходить сразу было неудобно. Старик, видя, что Колька мешкает, оживился, встряхнул пальто, развернул его перед Колькой.

3

Колька очень боялся проспать и опоздать на работу. Хотя часы-будильник работали исправно и были заведены, но он им не очень-то доверял.

Встал в четыре часа, позавтракал наспех, надел зимнее пальто и сидел так, волнуясь, будто ожидал поезд, который почему-то задерживался. Перед уходом вскипятил и выпил «с таком» стакан чаю. «С таком» — это когда один кипяток, без сахара.

Было еще темно, когда Колька вышел на улицу. За ночь насыпало снежку, и он, будто крошки от сухариков, хрустел под ногами. И пахло от снега чем-то свежим и вкусным, даже посасывало под ложечкой.

Когда Колька пришел к проходной завода, дверь ее была еще заперта. Он понажимал немного черную кнопку звонка, но догадался, что звонок неисправен. Постучал в дверь, прислушался. Почему-то никто не шел ему открывать. Поколотил сильнее. «Неужели тут никого нет?» — подумал Колька. Однако над проходной из тонкой и высокой трубы вился белесый дымок. Тогда Колька перелез через сугроб и заглянул в маленькое, почти полностью заколоченное окно. Он увидел сумеречную каморку, топящуюся печь-«буржуйку», а напротив печи на стуле распаренного, сомлевшего от тепла парнишку, примерно такого же возраста, как и он сам. Уронив голову на грудь, парнишка сладко спал. Руки свисали до пола, рядом со стулом валялась шапка.

Колька стукнул в стекло. Паренек проворно вскочил, одернул фуфайку. Посмотрел в сторону окна, прислушался. Колька еще раз тихонько стукнул. Паренек надел шапку, вышел из каморки в проходную. Но не открыл дверь, а приподнял заслонку и выглянул в маленькое, как отверстие у скворечника, квадратное окошечко в двери.

4

Колька осмотрелся. В этом обширном помещении все было серым: стены, выложенный известняковыми плитами пол и даже потолок. Посредине, под лампочкой, стояло несколько верстаков, на каждом — большие слесарные тиски. Вдоль стен на стеллажах лежали ржавые трубы разной длины и толщины. В угол за дверь был запихан шкаф-касса, его узкие ячейки забиты разными деталями.

На улице, напротив окон, легонько скрипнул снег, будто мышка шмыгнула, дверь несколько раз дернули, она чуть приоткрылась, и в помещение проворно юркнула женщина, худенькая и маленькая, настоящая Дюймовочка. Поздоровалась с Колькой и деловито спросила:

— Вы ко мне?

Колька объяснил, зачем он здесь.

— А, значит, ко мне. Я и есть Томилина. — И протянула Кольке руку, такую тонкую и хрупкую на вид, будто стрекозиное крылышко. — Элла Вадимовна.

5

И лишь затворилась за ними дверь, Колька сразу же принялся за дело.

Эту пилу давно не точили, а возможно, когда пилили, не раз скребанули по гвоздю: зубья были забиты, даже закруглены. Сталь была хорошей, твердой, стружка сыпалась мелкая, как пыль.

Колька вспотел, шапка стала мокрой изнутри; когда снял ее, чтобы вытереть лоб, из шапки повалил пар. Оттого, что сидел согнувшись, заболела спина. Да еще намерзшее полотно липло к рукам, а в рукавицах работать было неудобно.

Колька сначала затачивал отдельно каждый зубчик, а затем решил ускорить дело, приноровился и стал точить сразу по два. Точил долго. Когда вышел из мастерской, солнце стояло уже над крышами. Веселое февральское солнце.

С крыш капало, в сугробах под навесом продолбило круглые дырки, будто пальцем натыкали.

Весной

1

Мы работаем на вышке. Она надстроена над пятиэтажным корпусом нашего цеха. Ее верхняя площадка открыта и продувается ветром. Ветер теплый, вешний. Он дует от Невы, пошевеливает полы брезента, которым обернуты антенны.

Нева совсем рядом, синяя, чистая. А еще несколько дней тому назад по ней шел лед.

За Невой город. В противоположную сторону от завода, за полем, лес. Он все еще темен, сумрачен, и лишь по горизонту, где висят сизые чубчики паровозных дымов, запылился первой зеленью.

А над нами небо. Холодно-нейлоновое, голубое. Однотонное, как на плакате.

Каждый раз, поднявшись на вышку, мы останавливаемся у перил. С минуту смотрим вниз. Почему-то хочется привстать на носочки, вытянуться и крикнуть во все горло или швырнуть чем-нибудь вниз.

2

Наш шеф Женя произнес коротенькую, но очень содержательную речь. Он только что пересчитал оставшиеся ненастроенные блоки и теперь говорил, размахивая руками, как корабельный сигнальщик:

— Дней у нас — с гулькин нос. А блоков еще масса! Пожалуй, с завтрашнего дня придется работать по вечерам. Но надо сделать. Обязательно!

Действительно, блоков было еще очень много. И даже если все пойдет хорошо, проверить все будет довольно трудно.

Один только Витя хранил олимпийское спокойствие. Он работал, мурлыкая что-то себе под нос.

— Зарядочка, — сказал Витя.

3

Мы таскали блоки. Полдня. Сначала несли их наверх, а затем, настроив, вниз.

К обеденному перерыву я устал, как после лыжной гонки. Болели руки и ноги. Все болело. Витя присел отдохнуть. Он сидел, прислонившись затылком к перилам.

— Я взволнован, — сказал он мне. — Я сегодня до слез сочувствую ишакам! Садись рядом, отдохни. Посидим и подумаем вместе, как бы облегчить их участь.

Я промолчал. Мне говорить не хотелось.

Я спустился вниз. Не выбирая, взял блок, поставил в угол ломик, что лежал под ним, и пошел наверх. На пути встретил Витю. На площадке я положил блок рядом с другими. Постоял немного у перил и снова пошел вниз. Не помню, но, кажется, я спустился до четвертого этажа. И тут я услышал… А может быть, мне показалось, что я услышал. Был глухой удар. И вскрик. Может быть, сначала вскрик. Я тотчас почувствовал — что-то случилось. Там, внизу. И я побежал вниз. Я мчался, перепрыгивая через две-три ступеньки. И когда я бежал, кажется, уже тогда я догадался, что произошло что-то страшное, невозможное, непоправимое. Помню, как я подбежал к открытой двери шахты лифта на третьем этаже, помню, как бежали туда же ребята из цеха.

4

Вот та́к, вот. Был чудесный весенний день. Шли люди. В сквере бегали и смеялись малыши. Рисовали мелом на асфальте.

А там, наверху, в операционной, лежал дядя Саша. Там все решали врачи. Я сидел в сквере, прислонясь спиной к чугунной решетке, и ждал.

Там, наверху, происходило необходимое и страшное. Я несколько раз пытался пройти наверх, но меня не пускали…

А дети прыгали, резвились. Несколько раз попадали в меня мячом…

Я все ждал и ждал.

Веселыми и светлыми глазами

1

Мне еще накануне выдали пропуск и объяснили, как отыскать лабораторию, в которой я буду работать. Я старался запомнить все подробности, но все-таки утром долго бродил по коридорам института, прежде чем на втором этаже увидел дверь с нужной мне надписью.

У двери суетилось несколько человек. Как выяснилось, накануне вечером, уходя с работы, кто-то захлопнул ее, оставив ключ внутри. И теперь сотрудники пытались ее отворить, тыкали железками в замочную скважину.

Несколько в стороне стоял начальник лаборатории. Я сразу догадался, что это именно он. Потому что стоял спокойно, заложив за спину руки, и что-то изредка раздраженно бубнил глухим баском.

Позднее я приметил, что и подчиненные ведут себя по-разному. Некоторые очень стараются, другие — поменьше, третьи — чуть двигаются: наверное, тоже все в соответствии с должностной лестницей.

Но вот кто-то вспомнил, что вчера будто бы оставили открытой форточку и можно попытаться залезть через окно. Все повалили во двор. Форточка и в самом деле оказалась открытой. Через некоторое время притащили лестницу, приставили ее к подоконнику.

2

Представитель заказчика Калгин явился с хронометрической точностью, в двенадцать ноль-ноль. Это был высокий мужчина с румяным лицом и холеными руками.

— Ну как, все готово? Могу начинать приемку? — быстро спросил он, потирая руки. — Ну-с, тогда начнем.

Нахмурясь, взял у Инны Николаевны протокол испытаний, встряхнул его и стал читать. Читал внимательно. Но вдруг будто споткнулся, удивленно вскинув брови:

— Это что?

Инна Николаевна сухо сглотнула, порозовела, затем побледнела, и реснички у нее затрепетали.

3

С первых же дней меня «запрягли». У нас начались «стендовые».

Если кто-нибудь не знает, что это такое, я кратенько расскажу.

Стендовые испытания аппаратуры проводятся в специально отведенном и оборудованном для этого помещении — «стендовой».

У входа в стендовую, возле низкой тумбочки, похожей на кухонную, стоит толстая, круглая тетка-вахтер в темной суконной шинели. Из-за дверей стендовой слышится глухое однотонное гудение. А как только двери открываются, на тебя буквально обрушивается лязганье, гудение и целый водопад других звуков. Что-то дребезжит, воет, стучит, молотит, что-то пыхтит и вздыхает. По центру зала, над длинным проходом, висит белая лестница из ламп дневного освещения. Мигают сигнальные лампочки, шевелятся тонкие усики-стрелки вольтметров, и — приборы, приборы, приборы! Возле каждого — люди. Сбились кучками, склонились, будто что-то высматривают в глубоком колодце. И вдруг кто-нибудь из них сорвется и побежит. Или как закричит:

— Кто отключил питание, триста восемьдесят вольт? Какой идиот?

4

Утром следующего дня, когда я пришел на работу, первой мне встретилась Инна Николаевна.

— Тебя вчера не было после обеда? Почему, в чем дело? — спросила она, взглянув на меня встревоженными голубыми глазами.

Конечно, я не мог ей признаться. Другому, может быть, я и рассказал бы о случившемся, а ей… Нет, не мог.

— Удрал, — сказал я.

— Как «удрал»?

5

Город Рагулин почти весь деревянный. Одноэтажные бревенчатые дома редко раскиданы по голым крутым сопкам вокруг бухты. Вода в бухте свинцово-серая. У темных причалов стоят рыбачьи баркасы. Рядом торчат из воды какие-то палки. И на них сидят чайки. Все они смотрят в одну и ту же сторону, против ветра. Единственное кирпичное здание в городе — двухэтажный Дом культуры. В нем библиотека, ресторан и гостиница. Вывеска на библиотеке маленькая, незаметная, а на ресторане — громадные буквы.

В городе пахнет тиной, лесом и рыбой. Неподалеку от нашей гостиницы рыбозавод. Здесь же три длинных деревянных сарая. Над одним торчит узкая и высокая труба, как у паровоза Стефенсона. Территория завода символически ограждена проволокой.