У самого Белого Моря

Вигорь Юрий Павлович

В серии очерков молодого литератора Юрия Вигоря рассказывается о рыбаках, зверобоях, поморах Крайнего Севера. В центре внимания автора не только судьбы и характеры тружеников Белого моря, экзотические картины их быта, но и ряд экономических и социальных проблем сегодняшнего дня, озабоченность будущим этого прекрасного края белых ночей.

От Майды до Долгощелья

1

Третий день иду я вдоль берега Белого моря тундрой, зыбким кочкарником, чем-то напоминающим холмики густо укрытых травой могил. Шагаю неторопливо: то и дело приходится обходить чаруса-трясины. Словно предупреждая о чем-то, всю дорогу преследует меня унылый крик золотистых ржанок, которые гнездятся на болотных выплавках, поросших бледно зеленеющим мхом. Ничто здесь не бросается в глаза, все обыденно, бесприметно. Безлесая ширь до самого горизонта, от века не знавшая ни бремени дорог, ни плуга, какая-то первозданная дикость, и кажется, не земля под ногами, а корка земли, плесневелая, никогда не просыхающая, рыхлая, в темно-бурых гнилостных пятнах, упругая и податливая под тяжестью шагов.

Если ковырнуть носком ботинка — блестит, проступает снизу черная жижа, точно сукровица из пораненного места. Изредка встретится холмик, выпяченный метра на два над равниной, словно для того, чтобы взойти на него, оглядеться кругом, поразиться бесчисленности мертвых мелких озер в оторочке жирно чернеющего торфяника и, содрогнувшись от однообразно печальной картины и безлюдья, пасть духом усталому, свернувшему от побережья путнику и, зарекаясь ходить дальше вглубь, поспешить назад к морю.

Низкое, грязно-серых тонов небо затянуто на востоке огромными войлочными облаками, непроницаемыми для солнца, и кажется, что изнемогающий под их тяжестью свод там, вдали, провис и касается кромки земли. Кругом стоит пронзительная, тревожная, оглушающая тишина, и будто слышишь шорох задевающих горизонт облаков. Что-то влечет меня дальше и дальше в безмерность этого гибельного простора. Временами я останавливаюсь, прислушиваюсь с какой-то смутной надеждой. Тишина.

Путь мой томителен, чувства иступились от однообразия окружающего, сосредоточиться на какой-то мысли невозможно, всю дорогу ищешь глазами перед собой: «Тут надо бы взять левее, вроде земля посуше, потверже. Лучше эту веселенькую нарядно-зеленую полянку обойти: под ней трясина». И я забираю то влево, то вправо, петляю, как заяц. Я потерял уже всякую надежду встретить ненцев, решил выйти к морю, дойти до тони и отдохнуть у рыбаков.

…У самого моря тундра кончается обрывистыми изрезанными распадками, исхлестанными шквальными ветрами угорами. Песчаный с частыми валунами берег завален под самые угоры побелевшими от моря, от соленых ветров бревнами, что носило по волнам от самого Архангельска, от устья Двины и, наконец, выбросило в прибылую воду, нагромоздило беспорядочно чуть не в человеческий рост. Кладбище строевого леса тянется насколько хватает глаз — огромные ели и сосны, из которых впору поставить здесь не один десяток деревень. Не надо рубить, сплавлять реками — материал прямо под рукой.

2

Давно собирался я отправиться в поездку в Поморье, которую откладывал по независящим от меня обстоятельствам из года в год. Минувшей зимой, показавшейся мне в Москве бесконечно долгой и томительной, я не раз утешал себя мыслью: «Как только настанет лето, обязательно махну в эти заповедные края». И тут как нельзя более кстати предложение командировки от одной из газет на север, в Архангельскую область.

На пассажирском пароходе «Татария», когда плыл я от Архангельска, рыбак тралового флота, ехавший в отпуск в приморскую деревню, говорил мне, как-то особенно ласково и явственно произнося слова:

— Зря ты, паря, один пойдешь в тундру. Рискованно по этим местам. Мало ли чего… По берегу пески зыбучие. Ступишь — не выберешься. Кричи не кричи — все без толку. Тундрой ежели — тоже не малина. Хоть и местный я, а без п

а

рника не рискнул бы… Неуж не сыскал себе парника? А то давай со мной в нашу деревню. А? — хлопнул он меня рукой по плечу. — Село поморско, старинно. Хоромины у нас — четыре комнаты, места хватит. Рыбачить вместе будем.

И, видя, что я не соглашаюсь на его уговоры, он продолжал, бросив иронический взгляд на мой тощий рюкзачок, в котором были три смены носков, несколько банок тушенки и пачка индийского чая:

— Дак куда же с таким снаряжением? А чайник, а спальный мешок? Ты, паря, вроде как выбрался на загородную прогулку и к вечеру собираешься вернуться домой. Ведь тундра же! — увещевал он меня. Чудак ты, однако. Пропадешь, ой, зазря пропадешь.

3

Впереди виднеется тоня, там предстоит встретиться с людьми, и я невольно уторапливаю шаг. Песок влажен и податлив под ногами, идешь почти бесшумно, каждый шаг впечатывается глубоко и отчетливо. Робкого, слабого плеска прибоя почти не слышно, отмелый берег отступил далеко и оттуда долетает едва уловимый шорох, легкое дыхание. Кажется, море притихло в изнеможении, и не верится, что через несколько часов оно начнет двигаться на сушу, тихо, крадучись, почти незаметно затопляя пядь за пядью.

Еще издали приметил я у края сети два странных предмета, чем-то напоминающих по очертаниям звериные туши — темные грузные тела, оттягивающие книзу невод, повисшие в трагической обреченности. То, что это не рыбы, не вызывало никакого сомнения. Я делал всяческие предположения, давая простор фантазии. На морских зверей очертания предметов были не похожи, обитателям же суши, по моему разумению, нечего было делать здесь, на пустынном берегу возле рыбацких сетей. Не отрывая взгляда от странных предметов, шел я к тоне, и каково было мое удивление, когда увидел я двухметровых оленей, которые запутались рогами в сетях и утонули, по всей видимости, во время последнего прилива. Странно все это было, странно и непонятно. Что было делать оленям здесь на берегу? Почему они запутались в рыбацких сетях?

Кругом было спокойно и миротворно. Обманчиво успокаивающе вызванивал плеск слабого прибоя, трепетала живым серебром упиравшаяся в горизонт и чуть колеблемая ветром равнина моря, в прояснившемся небе парили чайки. Мной овладела какая-то безмерная грусть, точно предчувствие некой неизбежности, от которой мне, как и этим оленям, никуда не уйти. Но тотчас все существо мое воспротивилось этому минутному чувству меланхолии, и острое желание двигаться, жить в отпущенном мне коротком сроке, которым волен я распорядиться, овладело мной, и, точно торопясь проявить свою волю перед лицом равнодушной природы, я шагнул к сети и попытался высвободить мертвых оленей, но все мои усилия были тщетны. Тяжелые слизистые туши оттягивали сеть, выпутать рога одному было не с руки, и я оставил это занятие, утешая себя тем, что еще вернусь сюда позже, вернусь с кем-нибудь из рыбаков. Вскоре различил я на побережье телегу, в которую была впряжена лошадь, и темневшую у дальней тони человеческую фигурку, которая копошилась у сетей. На пологом склоне виднелась изба с потемневшими от времени венцами бревен, зеленевших мхом у самой земли. Сердце мое ублажилось при виде скромной этой обители и хозяина ее, спустившегося к морю. Как позже узнал я, звали тонщика Афиногеном, был он из деревни Майда. Высокий и хмурый мужик лет сорока, сросшиеся на переносье густые черные брови, точно наклеенные, выделялись на его бледном лице, развитые надбровные дуги странно выдавались вперед, образуя нечто вроде козырька над глубоко запавшими глазницами, что придавало обличью вид мрачной и скорбной задумчивости. Держался он спокойно. Резкими и точными ударами короткой толстой палки Афиноген чекушил трепетно замиравшую в его крепких и белых, точно коренья, пальцах, семгу, тут же отбрасывал её, не глядя, в сторону, оглушенную, исходившую мелкой дрожью, и недавно стремительные, бойкие рыбины, только что бившие с разгону в сеть, так что вся она ходила ходуном, падали, завалясь на бок, на мелкое дно, и море у ног тонщика окрашивалось кровью. Картина была яркая, но невольно вызывала странное сожаление, что вот через каких-нибудь десять, пятнадцать минут вся эта сильная, точно отлитая из сверкающего металла рыба, будет перебита, и смотреть уже будет не на что, кроме мужика, стоящего по колено в море, разбавленном на мелководье кровью.

Я остановился у входа в невод, куда вела узкая, на вершок не достигшая дна горловина, не решаясь войти внутрь, и молча дожидался, когда рыбак поднимет ко мне раскрасневшееся от работы лицо, но он словно и не замечал меня, поглощенный своим занятием, торопясь управиться, пока не начался прилив. Невольно я подумал, что мое появление не вызвало у него особой радости и, может быть, всем своим видом он хочет дать понять, что если я пришел с целью рядиться купить у него рыбу, то труд мой и всякие слова будут напрасны. Как знать, что думал он обо мне; верно, немало народу шастает тут по побережью, и может быть, кое-кто является на тоню в надежде раздобыть семгу.

Все же я не утерпел, решил войти внутрь невода, несмотря на останавливающее меня предчувствие, острое желание рассмотреть поближе живых еще рыб подтолкнуло меня. Я сделал два шага в горловину, ступая осторожно по сети, которая прогибалась и ложилась на дно под моими ногами, и тогда Афиноген, по-прежнему не глядя в мою сторону, не оставляя работы, отрывисто и коротко бросил:

4

Множество камбал сновали у Афиногена под ногами и тут же зарывались в песок, взмучивая ударами хвоста дно, не привлекали его внимания, надо полагать, рыба эта была копеечная и на рыбоприемном пункте ее не брали. Когда вся семга была собрана, Афиноген обошел невод, расправляя, отряхивая сеть, обирая повисшие гирляндами, запутавшиеся в ячейках водоросли. Собрал их в ком и бросил в море.

Мы вынесли мешки, уложили их в телегу, в которую была запряжена неопределенного серо-лилового линялого цвета кобыла, точно побывавшая неоднократно в химчистке. Афиноген придирчиво оглядел сбрую, поправил сбившуюся шлею, неторопливо взобрался на козлы, разобрал вожжи, и кобыла без понукания тронула ленивым шагом. Отъехав уже метров десять, Афиноген, словно вспомнил обо мне, придержал вожжи, с неохотой обернулся в мою сторону. Я стоял в упрямом молчании и улыбаясь смотрел на него. Он перевел взгляд на вислоухую и безучастно покорную всему кобылу, которая стояла с понурым видом, и снова оборотился ко мне и с ленивым участием в голосе спросил:

— А тебе-то, парень, куда?

Мне показалось, что в голосе его была слабая надежда, что нам с ним не по пути.

— Да мне бы где-нибудь отдохнуть, чайку попить, а потом я дальше пойду, — протянул я безразличным тоном, стараясь показать, что не собираюсь навязывать ему свое общество и утруждать его старую лошадь.

5

Да и разве одно лишь слово служит средством общения. Почему мы так торопимся нарушить молчание, оставшись один на один с малознакомым человеком, точно испытываем к разговору какое-то властное понуждение. Как часто за разговорами мы не замечаем повадок друг друга, поглощенные болтовней, озабочены тем, чтобы скрыть за шелухой слов наши истинные намерения. Может быть, наши повадки, выражение глаз, особенность одежды говорят о нас точнее и подробнее, нежели речь, в которой всегда есть определенная искусственность и зачастую скрытый умысел. Разве порой не испытываем мы невольную неприязнь к незнакомцу, от которого не услышали еще ни одного слова, а иной разговорчивый человек сразу же вызывает у нас симпатию и невольное расположение.

Кто знает, может быть, Афиноген не расспрашивал меня, больше доверяя своим глазам. Да и так ли важно, кем я стал рисоваться перед ним, начни он теребить меня вопросами. Может быть, отсутствие к моей личности любопытства — некая мудрая линия поведения, и есть за всем этим какая-то манера, подсказанная опытом. Этот человек при всей своей внешней грубоватости чем-то вызвал у меня симпатию, оставаясь в то же время загадкой, и я испытывал рядом с ним какую-то внутреннюю скованность.

Мы подъехали к тоне и высвободили из сети утонувших оленей.

— Олешки-то колхозные, — заметил Афиноген и показал мне отметины, вырезанные в ушах. — Приеду в избу, свяжусь по рации с ненцами, — кивнул он в сторону тундры. — Пусть сами и сообщают в колхоз. Акт надо составить, чтоб списали.

— Пока приедут из колхоза да акт составят — мясо успеет протухнуть, — заметил я.

Зимний берег

Весна на Белом море поздняя. В марте горловина между Зимним и Терским берегом густо забита льдом. До начала навигации еще далеко, но течением в сторону Канина Носа уже медленно выносит торосистые поля и дрейфует на них восьмисоттысячное стадо гренландского тюленя, успевшего к концу февраля вывести потомство.

Если взобраться на торос и оглядеться по сторонам, то удивишься, как густо заселено зверем это плавучее ледовое государство, медленно подвигающееся к Баренцеву морю. Там весенние шторма изломают, раздробят огромные льдины, но не разобщат стадо, которое в мае доберется до прикромочных льдов Карского моря, в июне побывает в заливах Новой Земли, пройдет проливами Земли Франца-Иосифа и к августу будет у Северной Земли. В сентябре снова двинется стадо в поисках пищи к Канинскому побережью. Поистине кочевническая жизнь, полная риска, заставляющая проделывать сотни миль в поисках пищи. Но что бы ни было, в январе беломорское стадо придет вывести потомство к Зимнему берегу, к южной части Горла. Тюлени сделают продушины в метровом льду, и белые поля запестреют от щенных залежек.

С первого марта начинается промысел двухнедельного молодняка — белька, шкура которого пушиста, нежно-желтовата и отличается редкой прочностью, а с семнадцатого, когда залежки течением относит уже к. острову Моржовцу, наступает второй этап промысла (безубойный) — отлавливают начавший линять месячный молодняк, так называемых хохлуш. Хохлуши весят до пятидесяти килограмм и ведут уже самостоятельный образ жизни, существуя за счет подкожного жира, чтобы к концу марта, сбросив эмбриональный покров, превратиться в серку. Шкура серки имеет короткий ворс и пятнистую окраску взрослого зверя. Зверобои отгоняют хохлуш от взрослых самок, надевают на них сетки, грузят в контейнеры. Контейнеры вертолеты доставят в. приморскую деревню Койду, где звери в вольерах живут до конца линьки. Добывать серку (мех которой не менее ценен, чем у белька) в море опасно — торосистые поля к тому времени, когда закончится линька, уже далеко от земли, изломанные штормами, и взять зверя можно только со шлюпки выстрелом из карабина, при этом немало подранков уходит под лед.

Рано утром, когда, туго натянутые за ночь морозом, гудят провода и в барак, где зверобои ждут вылета на лед, сквозь щели между досками прорывается ветер, колебля зависший под потолком дым, зверобои сидят на опрокинутых бочках, ящиках, покуривают, томясь в ожидании, играют в «козла», изредка перекидываются скупыми фразами. Рядом на площадке техники снуют у вертолетов, готовят их к вылету, снимают троса, которыми принайтованы на ночь винты.

В микрофонах портативных радиопередатчиков, что видны из-под распахнутых телогреек, сквозь шум эфира прорывается голос диспетчера: «В Мезени видимость два километра, на Вороновом маяке — тысяча пятьсот. Ветер сто тридцать, три, пять…»