М.Ю. Лермонтов. Жизнь и творчество

Висковатый Павел Александрович

Вышедшая в 1891 году книга Павла Висковатого (он же — Висковатов) — первая полноценная биография Лермонтова, классический труд, приравненный к первоисточнику: она написана главным образом на основании свидетельств людей, лично знавших поэта и проинтервьюированных именно Висковатым. Этой биографией автор завершил подготовленное им первое Полное собрание сочинений поэта, приуроченное к 50-летию со дня его гибели.

Вспоминая о проделанной работе, Висковатый писал: «Тщательно следя за малейшим извещением или намеком о каких-либо письменных материалах или лицах, могущих дать сведения о поэте, я не только вступил в обширную переписку, но и совершил множество поездок. Материал оказался рассеяным от берегов Волги до Западной Европы, от Петербурга до Кавказа...» (от издательства «ЗАХАРОВ»)

П.А. Висковатый

М.Ю. Лермонтов. Жизнь и творчество

--------------------------------------------------------------------------------

Часть I ДЕТСТВО И ПЕРВАЯ ЮНОСТЬ

ГЛАВА I

Горячо любила Михаила Юрьевича Лермонтова воспитавшая его бабка, Елизавета Алексеевна Арсеньева, и память о ней тесно связана с именем поэта. Она лелеяла его с колыбели, выходила больным ребенком, позаботилась дать ему блестящее и серьезное для того времени образование, сосредоточила на нем всю свою любовь и заботы. В преклонных летах, частью именно из-за этой беззаветной преданности к внуку, пользовалась она всеобщим уважением и не раз успевала отвращать своим заступничеством серьезную опасность, грозившую поэту. Когда его не стало, она выплакала по нему свои старые очи. Ослабевшие от слез веки падали на них, и, чтобы глядеть на опостылый мир, старушке приходилось поддерживать их пальцами.

По рассказам знавших ее в преклонных летах, Елизавета Алексеевна была среднего роста, стройна, со строгими, решительными, но весьма симпатичными чертами лица. Важная осанка, спокойная, умная, неторопливая речь подчиняли ей общество и лиц, которым приходилось с ней сталкиваться. Она держалась прямо и ходила, слегка опираясь на трость, всем говорила «ты» и никогда никому не стеснялась высказывать то, что считала справедливым. Прямой, решительный характер ее в более молодые годы носил на себе печать повелительности и, может быть, отчасти деспотизма, что видно из ее отношения к мужу дочери — отцу нашего поэта. С годами, под бременем утрат и испытаний, эти черты сгладились — мягкость и теплота чувств осилили их — хотя строгий и повелительный вид бабушки молодого Михаила Юрьевича доставил ей имя Марфы Посадницы среди молодежи, товарищей его по юнкерской школе. В обширном кругу ее родства и свойства именовали ее просто «бабушка».

Елизавета Алексеевна, урожденная Столыпина, была дочь богатого помещика Алексея Емильяновича Столыпина, давшего многочисленному своему семейству отличное воспитание. Многие из членов этой семьи представляли собой людей с недюжинными характерами, самостоятельных и даровитых. Сперанский был с ними в самых приязненных отношениях, и они поддерживали дружбу с ним даже и во время его опалы когда многие боялись иметь к нему какое-либо отношение.

Сам Алексей Емильянович был человек бывалый, упрочивший состояние свое винными откупами, учрежденными при Екатерине II. Собутыльник графа Алексея Орлова, Алексей Емильянович усвоил себе и повадки, и вкусы его. Он был охотник до кулачных боев и разных потех, но всему предпочитал театр, который в симбирской его вотчине был доведен до возможного совершенства и, перевозимый хлебосольным хозяином в Москву, возбуждал общее удивление. Актерами были крепостные люди, но появлялись на сцене порой и домочадцы, и гости.

ГЛАВА II

Когда Лермонтову пошел 14-й год, решено было продолжать его воспитание в «Благородном Университетском пансионе». В 1827 году бабушка повезла внука в Москву и наняла квартиру на Поварской. Теперь для Мишеля наступила новая жизнь: все пошло по-другому. Шумная рассеянная жизнь заменила прежнюю. В Тарханах и на Кавказе мальчик жил в простой, но поэтической обстановке, с людьми незатейливыми, искренно его любившими. Воспитатель его эльзасец Капэ был офицером наполеоновской гвардии. Раненым попал он в плен к русским. Добрые люди ходили за ним и поставили его на ноги. Он, однако же, оставался хворым, не мог привыкнуть к климату, но, полюбив Россию и найдя в ней кусок хлеба, свыкся и глядел на нее, как на вторую свою родину. И послужил же он ей, став наставником великого поэта.

Лермонтов очень любил Капэ, о котором сохранилась добрая память и между старожилами села Тарханы; любил он его больше всех других своих воспитателей. И если бывший офицер наполеоновской гвардии не успел вселить в питомце своем особенной любви к французской литературе, то он научил его тепло относиться к гению Наполеона, которого Лермонтов идеализировал и не раз воспевал. Может быть также, что военные рассказы Капэ немало способствовали развитию в мальчике любви к боевой жизни и военным подвигам. Эта любовь к бранным похождениям вязалась в воображении мальчика с Кавказом, уже поразившим его во время пребывания там, и с рассказами о нем родни его. Одна из сестер бабушки поэта Екатерина Алексеевна Столыпина была замужем за Хастатовым, жившим в своем имении близ Хасаф-Юрта по дороге из Владикавказа. Оно находилось невдалеке от Терека и именовалось Шелковицей (Шелкозаводск) или «Земной рай», как называли его по превосходному местоположению.

С таким названием еще можно было примириться, принимая в соображение несовершенство всего земного. Назвать имение «раем небесным» нельзя было уже потому, что небесное нам представляется мирным, а мира-то в этой местности тогда именно и не было: имение подвергалось частым нападениям горцев; кругом шла постоянная мелкая война. Однако Екатерина Алексеевна так привыкла к ней, что мало обращала внимание на опасность. Если тревога пробуждала ее от ночного сна, она спрашивала о причине звуков набата: «Не пожар ли?» Когда же ей доносили, что это не пожар, а набег, то она спокойно поворачивалась на другую сторону и продолжала прерванный сон. Бесстрашие ее доставило ей в кругу родни и знакомых шуточное название «авангардной помещицы».

С Хастатовой Лермонтов познакомился во время своих поездок на Кавказ, да и сама она приезжала навестить свою дочь М.А. Шан-Гирей, жившую в имении своем Апалиха, близ Тархан. Мишель жадно прислушивался к волновавшим его фантазию рассказам о горцах, схватках удалых, набегах бранной жизни. С другой стороны, говорил ему на подобную же тему Капэ, да и вообще тогда все жило еще воспоминаниями о наполеоновских войнах.

ГЛАВА III

Пребывание на Кавказе и первая любовь открыли душу ребенка для мира поэзии. До нас дошла голубого цвета бархатная тетрадь, принадлежавшая Лермонтову-ребенку Она была подарена ему дружественно расположенным лицом на двенадцатом его году. И в эту тетрадь стал мальчик вписывать те стихи, которые ему особенно нравились. Явление это весьма обыкновенное. Вряд ли есть какой-либо ребенок, одаренный самой обыденной фантазией, который не заводил бы себе альбомов для записывания нравящихся ему стихов. Но по тетрадям Лермонтова мы вполне можем проследить, как от переписки стихов он мало-помалу переходит к переработке или переложению произведений известных поэтов, затем уже к подражанию и наконец к оригинальным произведениям. Замечу тут, кстати, что, строго говоря, подражания в Лермонтове не было. Напротив того, он переиначивал произведения других писателей, придавая им характер, присущий его индивидуальности. Подражание ограничивалось разве тем, что молодой поэт заимствовал сюжет или тот или другой стих, но и сюжету он давал свое освещение и иной характер действующим лицам и событиям. Стихи же, которые он заимствовал у другого поэта, получали у него своеобразный вид и напоминали оригинал разве одной лишь чисто внешней своей формой, но отнюдь не значением.

Платя дань обычаю времени, бабушка старалась сделать для внука французский язык родным. Тетради носят на себе следы этих французских упражнений. Даже переписка Лермонтова-юноши с близкими людьми велась на французском языке. Но поразительно верное чутье, которым всегда отличался поэт наш, рано подсказало ему, что не иноземная, а русская речь должна служить его гению. С Лермонтовым не повторялось того, что видим мы в Пушкине, — он не на французском языке пишет свои первые опыты.

Пятнадцати лет уверен он, что «в народных русских сказках более поэзии, чем во всей французской литературе». Напрасно окружающие стараются убедить двенадцатилетнего мальчика в красотах французской музы: он, как будто скрепя сердце, поддается общему тогда восхищению этими поэтами, но уже тринадцати лет, кажется, навсегда отворачивается от них. По крайней мере, в упомянутой нами голубой бархатной тетрадке мальчика Лермонтова мы находим пометку, которой он вдруг перерывает неоконченную выписку из сочинения французского автора, говоря: «Я не окончил, потому что окончить не было сил». А затем, как бы в подтверждение нашей догадки, что ему чужеземная речь была не по душе, он переходит к переписке русских стихотворений, помечая день этот 6 ноября 1827 года. Дальше мы будем иметь случай указать на задушевную мысль уже зревшего таланта — избавить нашу литературу от наплыва произведений иноземных муз.

Первая выписка поэтических произведений на русском языке, которую мы находим в тетради Лермонтова — это «Бахчисарайский фонтан» А.С. Пушкина, переписанный им целиком, и «Шильонский узник» В.А. Жуковского. Самостоятельные же поэтические опыты, по собственному признанию поэта, были им сделаны в пансионе.

ГЛАВА IV

Вторая написанная Лермонтовым трагедия «Menschen und Leidenschaften» («Люди и страсти») представляет собой особенный автобиографический интерес. В ней описан эпизод из времен его юношеских страданий, положивших печать на впечатлительную душу поэта. Драма эта особенно ясно рисует нам события весьма важные для уразумения характера Михаила Юрьевича и объясняет многое, что без нее оставалось для нас лишь в области догадок. По-видимому, Лермонтов написал эту трагедию в момент, когда дурные отношения между бабушкой и отцом его обострились до вызова катастрофы. Изображением и разъяснением событий молодой поэт как бы дает выход волновавшим его чувствам, он изливает их в целом ряде сцен, в которых выводит себя и близких домашних и родных. Под гнетом страдания, в аффекте страсти, он накладывает краски слишком яркие, так что позднее сам считает нужным смягчить их, пощадить некоторых лиц, осветить их менее пристрастно — и пишет другую драму «Странный человек», одинакового с предыдущей автобиографического значения.

Событием, вызвавшим этот странный порыв, был, кажется, окончательный разрыв между отцом Михаила Юрьевича и бабушкой его. С самого того времени, когда, спустя девять дней со смерти жены, Юрий Петрович уехал из бывших под его управлением Тархан, а потом потребовал к себе сына, бабушка постоянно боялась за потерю внука. Ей представлялось, что вот-вот нагрянет отец и отнимет или увезет Михаила Юрьевича. Поэтому мальчика берегли и хранили строго. Старожилы в Тарханах рассказывали мне, что когда Юрий Петрович приезжал навестить сына, то Мишу или увозили и прятали где-либо в соседнем имении, или же посылали гонцов в Саратовскую губернию к брату бабушки Афанасию Алексеевичу Столыпину звать его на помощь против возможных посягательств Юрия Петровича, чего доброго замыслившего отнять Мишеля. Страх потерять внука, очевидно, доходит у бабушки до болезненных размеров. Из диалогов действующих лиц в драме мы узнаем все обстоятельства детства Юрия Волина, то есть Михаила Лермонтова. Самое начало распри излагается в рассказе Василия Михайловича Волина. Но уже в начале драмы, в первом явлении, между слугами происходит разговор, который вполне характеризует положение дел.

ИВАН: А можно спросить, отчего, барыня, вы ссоритесь с Николаем Михайловичем? Кажись, бы не отчего — близкая родня.

ДАРЬЯ: Не отчего? Как не отчего? Погоди, я тебе все это дело-то расскажу. Вишь ты, я еще была девчонкой, как Марья Дмитриевна, дочь нашей барыни, скончалась, оставя сына. Все плакали как сумасшедшие, наша барыня больше всех. Потом она просила, чтоб оставить ей внука, Юрья Николаевича. Отец-то сначала не соглашался, но наконец его уломали, и он, оставя сынка, да и отправился к себе в отчину: Наконец, ему вздумалось к нам приехать. А слухи-то и дошли от добрых людей, что он отнимет у нас Юрия Николаевича. Вот от этого с тех пор они и в ссоре.

ГЛАВА V

Было уже говорено о том, как печалило Мишу Лермонтова то недружелюбное отношение к отцу его, которое выказывалось ему богатым родством бабушки. Род Лермонтовых был захудалым родом. Столыпиных род шел в гору — счастье ему улыбалось. Круг знакомых и родных бабушки причислял себя к знати. То было время, когда образованность главным образом встречалась в кружках так называемого высшего общества. Дорого обходилось тогда развитие, образование. Его встречали почти исключительно в привилегированном сословии богатого дворянства. К нему принадлежали лучшие люди от 20-х до 40-х годов. Многие из декабристов, Хомяков, Киреевские, Аксаковы, Огарев, Герцен, Одоевский, граф Вельегорский, пушкинский кружок — весь длинный ряд наших деятелей примыкал к высшему слою. Людям из бедного или среднего сословия, как Белинский, приходилось тяжело. Известно, как Пушкин страдал захудалостью своего рода. Стремление занять положение среди высшего круга нельзя считать слабостью, недостойной его гения. В наше время, когда развитие и образованность уже далеко не составляют достояния высшего круга, а скорее приютились в среднем сословии нашем (если вообще мыслимо говорить у нас о сословиях), трудно представить себе, почему наши лучшие писатели рвались в среду наших аристократов, часто весьма неохотно открывавших им доступ к себе. Нам кажется недостойным гения их, когда люди, как Пушкин и Лермонтов, стоя далеко выше людей аристократического салона, сетовали на то, когда двери его не раскрывались перед ними с подобающей предупредительностью. Их бесило, когда люди, пользовавшиеся исключительно случайностью своего происхождения, без всякой личной заслуги, кичились перед ними. Глубоко и заслуженно презирая этих людей, они все-таки рвались в салон, порог к которому заграждался им именно этими ничтожными людьми, бывшими лишь хористами на подмостках сцены аристократизма. Из биографии Пушкина мы знаем, какими препятствиями преграждали эти ничтожные статисты путь нашего славного поэта. То же испытывал и Лермонтов. Стоит вспомнить для примера усилия графа Соллогуба — аристократа и тогда многообещавшего писателя — в повести «Большой свет» описать Лермонтова ничтожным человеком, пробирающимся в круг петербургской знати. Почтенный, позднее вполне и по заслугам оцененный автор выставляет Лермонтова в образе бедняка, армейского офицера, играющего жалкую роль прихвостня аристократического денди Софьева, в котором он рисовал Монго Столыпина, друга и товарища нашего поэта.

Лермонтов отлично чувствовал всю тяжесть отношения света к захудалым родам и высказал это в знаменитом своем стихотворении «На смерть Пушкина»:

... А вы, надменные потомки

Известной подлостью прославленных отцов,

Часть II СТРЕМЛЕНИЯ И ТРЕВОГИ МОЛОДОСТИ (ПЕРИОД БРОЖЕНИЯ)

ГЛАВА VII Университетские годы

Посещение Мишей Лермонтовым Благородного Университетского пансиона прекратилось вследствие его закрытия и переименования в гимназию. Указ о закрытии последовал 29 марта 1830 года, а Лермонтов, вероятно, не пожелавший перечислиться в гимназию, получил увольнение 16 апреля того же года. После некоторых колебаний и планов относительно продолжения воспитания за границей решено было приготовить Михаила Юрьевича к вступительному экзамену в Московский университет. 21 августа 1830 года Лермонтов подал прошение о принятии его в число своекоштных студентов на нравственно-политическое отделение. Через несколько дней, еще в течение того же августа месяца, Лермонтов, по предложению ректора, был подвергнут испытанию в комиссии профессоров, которые в донесении своем на имя правления заявили, что нашли молодого человека достаточно подготовленным к слушанию профессорских лекций.

В то время полный университетский курс был трехлетний. Первый курс считался приготовительным и был отделен от двух последних. Университет разделялся до введения нового устава в 1836 году на четыре факультета или отделения: нравственно-политическое, физико-математическое отделение, врачебное и словесное.

Нравственно— или этико-политическое отделение считалось между студентами наименее серьезным. Лермонтов, впрочем, долго на нем не оставался, а перешел в словесное отделение, более соответствовавшее его вкусам и направлению. По указанию современников, преподавание вообще шло плохо. Профессора относились к своему делу спустя рукава, если и читали лекции, то большинство читало так, что выносить студенту из лекций было нечего. Московский университет был тогда еще накануне возрождения, начавшегося только со второй половины 1830-х годов. Когда учился в университете Лермонтов, то не было уже Мерзлякова. Шевырев, приобретший на первый раз большую, но недолгую популярность, появился на кафедре немного позднее, а Надеждин начал читать лишь в 1832 году, и Лермонтов мог слушать его только в последнее полугодие своего пребывания. На первом курсе студенты всех отделений обязательно слушали словесность у Победоносцева, преподававшего риторику по старинным преданиям, по руководствам Ломоносова, Рижского и Мерзлякова. Он читал о хриях, инверсах и автонианах, но главное внимание свое обращал на практические занятия: неуклонно требовал соблюдения правил грамматики, занимал студентов переводами с латинского и французского языков, причем строго следил за чистотой слога и преследовал употребление иностранных слов и оборотов. Особенно любил задавать студентам темы для сочинений и требовал, чтобы слушатели подавали ему «хрийки». Лекции богословия читались Терновским самым схоластическим образом. По обычаю семинарии, кто-нибудь из студентов, обыкновенно духовного звания, вступал с профессором в диалектический спор. Терновский сердился, но спорил. Когда спор прекращался, он заставлял кого-нибудь из слушателей пересказывать содержание прошедшей лекции. Каченовский читал соединенную историю и статистику Российского государства и правила российского языка и слога, относящиеся преимущественно к поэзии. Всеобщую историю читал Ульрихс по Гейму, греческую словесность и древности преподавал Ивашковский, Снегирев — римскую словесность и древности, немецкий язык — Кистер, французский — Декамп.

Деканом словесного факультета был Каченовский, ректором университета — Двигубский, по описанию современника, один из остатков допотопных профессоров, или, лучше, допожарных, то есть до 1812 года... Вид его был так назидателен, что какой-то студент из семинаристов постоянно называл его «отец-ректор». Он был страшно похож на сову с Анной на шее, как его рисовал другой студент, получивший более светское образование. Обращение ректора со студентами отличалось грубым, начальническим тоном, смягчавшимся перед молодыми людьми из влиятельных фамилий. Попечителем был князь Сергей Михайлович Голицын — большой барин, но, в сущности, добрый человек. Назначенный императором Николаем Павловичем попечителем Московского округа, он должен был «подтянуть» университет и долго не мог свыкнуться с царившем в нем беспорядком, например, с тем, что когда профессор болен, то лекций нет. «Он думал, что следующий по очереди должен был его заменять, так что отцу Терновскому пришлось бы иной раз читать в клинике о женских болезнях», — острил Герцен. Наконец, князю наскучила борьба, и он перестал входить в дела, предоставив всем заправлять своим помощникам: графу Панину и Голохвастову. Эти люди смотрели на каждого студента как на своего личного врага и вообще студентов считали опасным для общества элементом. Они все добивались что-то сломить, искоренить, уничтожить, дать острастку. Граф Панин никогда не говорил со студентами как с людьми образованными. Он выкрикивал густым басом, постоянно командуя, грозя, стращая.

ГЛАВА VIII Литературная деятельность М. Ю. Лермонтова в университетские годы

Как натура субъективная, Лермонтов хорошо помнил все, что случалось с ним в раннем детстве. Любя оставаться один на один с своей фантазией, он охотно уходил в мечтания о прошлых событиях своей молодой жизни и, в разладе с окружающим, останавливался на образах, скрывавшихся в полумраке дней детства, с их наивными, чистыми душевными движениями. Вот почему он вновь и вновь возвращался к образу матери, о которой хранил лишь смутное воспоминание. Неясно слышатся ему звуки песни, которую певала она ему, трехлетнему мальчику, является милый облик, слышится ласковая речь. Не эти ли звуки, не эту ли речь воспевает поэт еще в год своей смерти:

Есть речи, значенье

Темно иль ничтожно,

Но им без волненья

ГЛАВА IX Пребывание в школе гвардейских юнкеров

Поселившись в Петербурге, Лермонтов приказом по «школе гвардейских кавалерийских юнкеров» от 14 ноября 1832 года был зачислен вольноопределяющимся унтер-офицером в лейб-гвардии гусарский полк. Школа помещалась в то время у Синего моста, в здании, принадлежавшем когда-то графам Чернышевым, а потом перестроенном во дворец великой княгини Марии Николаевны. Мысль учреждения школы гвардейских подпрапорщиков принадлежала Императору Николаю Павловичу в бытность его великим князем. Возникла она, когда гвардия занимала литовские губернии, двинутая туда «для успокоения умов, взволнованных известной семеновской историей». Здесь во время зимовки великий князь Николай Павлович обратил внимание на то, что молодые люди, поступающие в полки подпрапорщиками, при хорошем домашнем воспитании или окончивши курс в высших учебных заведениях, были мало сведущи в военных науках, плохо понимали и подчинялись дисциплинарным требованиям и медленно успевали в строевом образовании. Великий князь собрал во время зимовки юнкеров некоторых полков в квартиру 2-й бригады 1-й гвардейской дивизии, которой он командовал, и «производил им военное образование» под личным своим наблюдением. Это было начало «школы», которая и учредилась в Петербурге в мае 1823 года, вскоре по возвращении гвардии в столицу. Школа эта подчинялась особому командиру «из лучших штаб-офицеров гвардии». Подпрапорщики, собранные из разных родов оружия, продолжали числиться в своих полках и носили форму своих частей. Внутренний порядок был заведен тот же, который существовал в полках, но, вместе с тем, сюда вошли и распоряжения, общие всем военно-учебным заведениям. Так, подпрапорщики поднимались барабанным боем в 6 часов утра и, позавтракав, отправлялись в классы от 8 до 12 часов. Вечерние занятия длились от 3-х до 5-ти, а строевым посвящалось сравнительно немного времени: от 12-ти до часу, и только некоторым, по усмотрению командира, вменялось в обязанность обучаться строю еще один час в сутки. Во главе школы стоял командир ее, полковник Измайловского полка Павел Петрович Годеин, человек чрезвычайно добрый, снискавший общую признательность сослуживцев и подчиненных. Так как великий князь Николай Павлович часто посещал школу, то непосредственное отношение к нему Годеина устраняло вмешательство высшего начальства и влияние Павла Петровича на внутренний строй, и дух заведения был непосредственнее. Немалым подспорьем для преуспевания школы были: полковник генерального штаба Деллингсгаузен, пользовавшийся репутацией «высокоученого офицера», и, впоследствии воспитатель наследника престола великого князя Александра Николаевича, Карл Карлович Мердер. Эти лица сумели выбрать достойных офицеров-помощников и сблизить с ними подпрапорщиков. Взаимные дружеские отношения не мешали дисциплине, а молодежь только выигрывала от нравственного влияния на нее руководителей. «Отчуждение офицеров от общения с подпрапорщиками в видах укоренения дисциплины подорвало бы нравственную сторону дела, как указывала на то воспитательная практика некоторых кадетских корпусов», — замечает составитель официальной истории «школы».

Подпрапорщики пользовались некоторой независимостью. Хотя они жили в стенах заведения, но им не возбранялось иметь личную прислугу из собственных крепостных или наемных людей. Часто отлучались они из школы и в будни. Считаясь состоящими на службе, молодые люди, вступая в число воспитанников, принимали присягу.

С восшествием на престол Императора Николая I, школа была отдана в ведение великого князя Михаила Павловича. Заведение это скоро было преобразовано, и вместо одной роты, которую составляли подпрапорщики, был учрежден и кавалерийский эскадрон. Великий князь обратил свое особенное внимание на фронтовые занятия, и обучение строю стало практиковаться чаще. Так, манежная езда производилась теперь от 10 часов утра до часу по полудни, а лекции были перенесены на вечерние часы. Было запрещено читать книги литературного содержания, что, впрочем, не всегда выполнялось, и вообще полагалось стеснить умственное развитие молодых питомцев школы. Так как вся вина политических смут была взведена правительством на воспитание, то прежняя либеральная система была признана пагубной. Занятый другими делами, великий князь, однако, нечасто посещал заведение, поэтому дух ее под руководством прежнего начальства мало изменился. Дело получило иной оборот после турецкой компании, когда великий князь Михаил Павлович был назначен начальником всех военно-учебных заведений. Тогда с 1830 года он принял живое участие в преуспевании школы и стал посещать ее почти еженедельно. «Историческая правда, — замечает автор истории „школы“, — обязывает сказать, что эти посещения всегда сопровождаются грозою». Неудовольствие великого князя на школу начались с неудачного представления ординарцев, явившихся в один из воскресных дней. Сделав по этому поводу строжайший выговор командиру роты, великий князь приказал арестовать офицеров, которые, по его мнению, мало внушали юнкерам правильное понятие о дисциплине и обязанностях нижних чинов в этом отношении к офицерам. Последнее замечание вызвано было тем, что великий князь встретил на Невском проспекте подпрапорщика Тулубьева, который шел рядом с родным своим братом, офицером Преображенского полка. Другие юнкера также неоднократно замечались Его Высочеством в разговоре с офицерами на улице. Все они немедленно отправлялись в школу, под строгий арест, и, наконец, великий князь приказал объявить свою волю, что за подобные проступки, как нарушающие военное чинопочитания, виновные будут выписываться им в армию. Заметив также, что воспитанники школы часто отлучаются со двора в будни, и, приписывая это слабости ближайшего начальства, он приказал на будущее время такие отпуски прекратить.

Желая подтянуть дисциплину и искоренить беспорядки, великий князь наезжал в школу невзначай. Так, приехав однажды, он прямо вошел в роту и приказал раздеться первому встречному юнкеру. О, ужас! На нем оказался жилет — в то время совершенно противозаконный атрибут туалета, изобличавший по понятиям строгих блюстителей формы, чуть ли не революционный дух. На других воспитанниках великим князем были замечены «шелковые или неисправные галстуки». Это было поводом к сильнейшему гневу его высочества. Он приказал отправить под арест командира роты и всех отделенных офицеров, а подпрапорщиков не увольнять со двора впредь до приказания. На другой день великий князь опять приехал в школу и, к крайнему удивлению своему, вновь застал те же беспорядки в одежде. На этот раз гроза разразилась уже над командиром школы, генерал-майором, которому объявлен был строгий выговор.

ГЛАВА Х М. Ю. Лермонтов по выходе из школы гвардейских подпрапорщиков

Лейб-гвардии гусарский полк, в офицерский круг которого вступил Лермонтов, был расположен в Царском Селе. Бабушка не поскупилась хорошо экипировать своего внука и дать молодому корнету всю обстановку, почитавшуюся необходимой для блестящего гвардейского офицера. Повар, два кучера, слуга — все четверо крепостные из дворовых села Тарханы, были отправлены в Царское. Несколько лошадей и экипажи стояли на конюшне. Бабушка, как видно из письма ее, писанного из Тархан осенью 1835 года, кроме денег, выдаваемых в разное время, ассигновала ему десять тысяч рублей в год. Арсеньева изредка, обыкновенно на летние месяцы, ездила в Тарханы, проживая большую часть года в Петербурге, где часто и подолгу гостил у нее Лермонтов, охотно покидавший Царское Село для светских удовольствий столицы.

Я теперь езжу в свет... чтобы познакомиться с собою, чтобы доказать, что я способен находить удовольствие в высшем обществе.

Пишет он в Москву через месяц после производства в офицеры.

Его несказанно радовало, что он вырвался из стен училища на свободу. Но что начать с собой, куда кинуться, куда направить избыток молодых сил? Он чувствовал себя узником, которому растворили тесную темницу. Ему хотелось на свободу, порасправить могучие крылья, полной грудью дохнуть свежим воздухом; словом, хотелось жить, действовать, ощущать; он хотел изведать все, „со всею полнотою“. Его манил блеск светского общества и удалые товарищеские пирушки да выходки и тревожили прежние стремления и идеалы, не заглохшие в течение „двух ужасных лет“, только что пережитых им. Любопытно, как, при самом вступлении в новую жизнь, Лермонтов ясно ощущал двойственность своих стремлений, разлад души, с одной стороны, дорожившей воспоминаниями о времени своих чистейших увлечений и порывов, о годах, когда он думал посвятить всего себя служению искусству и поэзии, а с другой — увлекала его та светская порча, которая уже успела коснуться его. Об этой порче Лермонтов писал, как мы видели, и прежде к другу своему М.А. Лопухиной. Теперь он пишет ей же:

ГЛАВА XI Литературная деятельность до первой высылки на Кавказ (1834-1837)

Если в конце прошлой главы мы обещали ввести читателя в тишину рабочего кабинета поэта, то исполнение обещания встречает затруднение уже потому, что Михаил Юрьевич не особенно легко допускал людей в свою мастерскую. Он работал, работал упорно в тиши кабинета, но, выходя из него, показывал на лице полную противоположность того, что занимало душу и мысль его. Он высоко ставил значение поэта и редко дозволял людям касаться священных для него струн творчества. Никто с ногами неомовен-ными не мог проникнуть в святую святых его храма. И тут он не делал различия между простыми смертными и записными литераторами; последних он опасался еще более первых. Достаточно, пожалуй, прочесть его «Журналиста, читателя и писателя», чтобы получить некоторое понятие об отношении Михаила Юрьевича к творчеству своему. К этому творчеству соприкасался, и то с внешней стороны, его родственник и товарищ детства Аким Павлович Шан-Гирей, которому он диктовал порой свои произведения или перечитывал их с ним. Но Шан-Гирей был моложе его и по тогдашнему своему развитию не мог быть даже отдаленно полезным сотрудником и ценителем. Иным являлось другое лицо, игравшее немалую роль в судьбе поэта.

Во все время пребывания в Петербурге Лермонтов находился в дружеских отношениях к университетскому товарищу своему Святославу Афанасьевичу Раевскому. Мать Раевского, рожденная Киреева, воспитывалась в доме Столыпиных и свела дружбу с Елизаветой Алексеевной, бабушкой Лермонтова, которая и крестила Святослава Афанасьевича, а во время учения его в Московском университете бабушка приютила крестника у себя. Раевский был старше друга своего года на три, и еще в Москве живо сочувствовал литературным его интересам, принимая деятельное участие в разных планах поэтического творчества. Окончив университетский курс, Раевский, переехав в Петербург, поступил на службу в Военное Министерство, но одни чиновничьи и служебные интересы его не удовлетворяли; он свел знакомство с людьми, имевшими литературные вкусы и стал между прочим вхож к А.А. Краевскому, который был тогда редактором «Литературных прибавлений» к «Русскому Инвалиду», и к которому по пятницам собирались литераторы. Раевский, временами живший в Петербурге вместе с Лермонтовым, ввел в кружки знакомых своих и Михаила Юрьевича, который, однако, еще раньше того бывал у Сенковского и у А.Н. Муравьева, автора известной книги путешествия по святым местам. Бывая у людей этих, Лермонтов охотно беседовал с ними один на один; в присутствии же других он молчал, иногда по целым вечерам. Юный поэт, очевидно, наблюдал за обществом и изучал его в разных сферах, в которых вращался. Скоро пришло ему на мысль написать комедию вроде «Горя от ума» Грибоедова, — рассказывает Муравьев. Эта мысль, очевидно, долго занимала поэта, и он работал над этой комедией, дополняя и переделывая ее несколько раз. Вообще интересы поэта сосредоточивались в это время на русской жизни и русском обществе. В нем, очевидно, еще не определился личный взгляд на вещи, что было немыслимо в его годы. В нем давно жили патриотизм и горячая любовь к родине и ее прошлому. В первых произведениях Лермонтова мы уже встречаемся с этим началом. Он еще на 15-м году задумывает драму «Мстислав Черный» и затем набрасывает первый очерк своего известного стихотворения «Бородино». Теперь он его вновь вырабатывает. Еще было живо воспоминание о подвигах русских в наполеоновские войны, еще всюду слышались рассказы из того времени. Гению Наполеона противопоставлялся гений Александра, и вот Лермонтов пишет стихотворение «Два великана».

В шапке золота литого,

Старый русский великан

Часть III ЗРЕЮЩИЙ ЧЕЛОВЕК И ПОЭТ

ГЛАВА XIV Любовь

Лермонтов в кругу молодых женщин. — Варвара Александровна Лопухина. — Показания Шан-Гирея. — Варенька в произведениях поэта: в лирике, поэмах и драмах. — Колебания. — Померкнувший образ. — Известие о замужестве. — Месть посредством литературных произведений. — Примирение с Варенькой. — Муж Вареньки. — Страдания Варвары Александровны. — Раскаяние Лермонтова. — Смерть.

Пребывание на Кавказе, все пережитое Лермонтовым в Петербурге и по высылке из него, само по себе еще не совершило перелома в его характере. Пора поговорить об одном обстоятельстве, которое, играя важную роль в жизни каждого человека, особенно знаменательно для судьбы и таланта лирического поэта. Это, разумеется, отношение к женщине. Для разъяснения весьма серьезного эпизода любви Лермонтова нам придется вернуться к первой эпохе юности поэта и затем забежать вперед, быть может, несколько нарушая последовательный ход нашего рассказа.

Когда Мишель был привезен в Москву и вступил в университетский пансион полупансионером, Арсеньева жила с ним на Малой Молчановке, в доме Чернова, где постоянно собиралось общество молодежи, преимущественно девицы из большого круга родных и свойственников. Девушек сопровождали маменьки и тетушки. Все относились с уважением к Елизавете Алексеевне, все именовали ее «бабушкой» и восхищались баловнем Мишелем, наследником ее, центральным огоньком, около которого ютились жизнь и интересы. Описывая в автобиографической повести своей «Княжна Лиговская» детство Печорина, Лермонтов говорит, как до двенадцатилетнего возраста Печорин жил в Москве, «окруженный двадцатью тысячами московских тетушек».

Все девушки, посещавшие Арсеньеву, носили общее название «кузин», хотя иногда представляли совершенно иную степень родства или даже и совершенно не приходились родственницами. В соседстве с Арсеньевой жила семья Лопухиных: старик-отец, сын Алексей и три дочери, из которых с Марией и Варварой Александровнами Мишель был особенно дружен, и редкий день не бывал у них.

Влияние отдельных лиц было разное и различно отражалось на зыбкой натуре юноши. Поэтическое увлечение девятилетней девочкой на Кавказе и затем двоюродной сестрой Анной Столыпиной в московский период, уступало порой место менее идеальным порывам. Так, юноша временно увлекся одной из трех сестер Бахметевых — Софьей Александровной. Она была старше Михаила Юрьевича, любила молодежь и разные ее похождения; именовала сорванцов, среди которых в Москве пошаливал и Лермонтов, «та bande joyeuse (моя веселая банда (фр.))», и веселая, увлекающаяся сама, увлекла, но ненадолго, и Мишеля. Он называл ее «легкой, легкой как пух!» Взяв пушинку в присутствии Софьи Александровны, он дул на нее, говоря: «Это Вы — Ваше Атмосфераторство!»

ГЛАВА XV

Хотя прапорщик Нижегородского драгунскго полка Лермонтов и был назначен корнетом в лейб-гвардии Гродненский гусарский полк Высочайшим приказом 11 октября 1837 года, но прибыл он в Новгород, где стоял полк, только 25 февраля 1838 года. Более 4 месяцев поэт странствовал. Сначала по нездоровью он жил в Пятигорске, потом в Ставрополе, Елисаветграде и других городах; побывал в Москве и Петербурге и уж затем прибыл на место нового служения.

В Петербурге молодой человек был принят начальством благосклонно. Его не торопили выездом в полк, и он жил у бабушки, посещая общество и театры. Литературные кружки оказывали ему внимание, маститый поэт Жуковский пожелал видеть нового собрата, который успел уже заявить себя в печати такими произведениями, как «Песня про Ивана Васильевича Грозного и купца Калашникова» и «Бородино». Лермонтова представили Жуковскому, который принял его весьма дружественно, подарил экземпляр «Ундины» с собственноручной подписью и пожелал ознакомиться с тем, что было готового в портфеле Михаила Юрьевича. Ему особенно понравилась «Казначейша»; он читал ее с Вяземским и просил позволения напечатать в «Современнике».

Но чувствовал себя поэт в столичном обществе нехорошо. Ему было не по себе. Дурачиться и принимать участие в веселых кутежах и пирушках, как он это делал по выходе в офицеры, ему не хотелось. От прежнего круга товарищей он на Кавказе успел отвыкнуть. Домашняя обстановка не столько изменилась, сколько стала ему несносной. «Меня преследуют все эти милые родственники!» — пишет он Марье Александровне Лопухиной. Близкого друга и товарища С.А. Раевского не было. Он все еще оставался в ссылке, и это удручало Михаила Юрьевича. Поэт чувствовал себя одиноким.

Гляжу на будущность с боязнью,

ГЛАВА XVI

16 февраля 1840 года у графини Лаваль был бал. Цвет петербургского общества собирался в ее гостиных. Тут же находился Лермонтов и молодой де Барант, сын французского посланника при русском дворе. Оба ухаживали за одной и той же блиставшей в столичном обществе дамой.

Встретившись, соперники обменялись колкостями. Де Барант укорял Лермонтова, будто отозвавшегося о нем неодобрительно и колко в присутствии известной особы. Кто была особа эта, ни де Барант, ни Лермонтов и позднее на разбирательстве дела не объяснили, но в обществе имя ее было известно, и по поводу ссоры ходили весьма противоположные слухи. Одни утверждали, что де Барант искал ссоры со счастливым соперником. Другие рассказывали, будто Лермонтов, оскорбленный предпочтением, оказанным молодому французу, мстил за презрение к себе четырехстишием, в котором задел и де Баранта и с цинизмом отозвался о предмете его страсти. Четырехстишие это ходило по рукам в различных вариантах.

Последнее мнение при огромном количестве недоброжелателей Лермонтова было наиболее распространенным. Надо полагать, однако, что оно было выдумкой, по крайней мере, что касается циничного четырехстишия. По свидетельству товарища Лермонтова Меринского, четырехстишие это было писано в виде приятельской шутки еще на школьной скамье, следовательно 7 или 8 лет назад, и относилось к совершенно другим лицам, из которых одно тоже было французского происхождения. Верно только то, что между де Барантом и Лермонтовым произошло столкновение; де Барант с запальчивостью требовал от Лермонтова объяснений по поводу каких-то дошедших до него обидных речей. Михаил Юрьевич объявил все это клеветой и обозвал сплетнями. Де Барант не удовлетворился, а напротив, выразил недоверчивость и прибавил, что «если все переданное мне справедливо, то вы поступили дурно». — «Я ни советов, ни выговоров не принимаю и нахожу поведение ваше смешным и дерзким», — отвечал Лермонтов. На это де Барант заметил: «Если б я был в своем отечестве, то знал бы как кончить дело». — «Поверьте, что в России следуют правилам чести так же строго, как и везде, и что мы русские не меньше других позволяем оскорблять себя безнаказанно», — возразил Михаил Юрьевич. Тогда со стороны де Баранта последовал вызов. Лермонтов тут же на балу просил себе в секунданты Столыпина. Секундантом де Баранта был поручик гвардии граф Рауль д'Англес, французский подданный. Так как де Барант почитал себя обиженным, то Лермонтов предоставил ему выбор оружия. Когда же Столыпин приехал к де Баранту поговорить об условиях, то молодой француз объявил, что будет драться на шпагах. Это удивило Столыпина. «Но Лермонтов, может быть, не дерется на шпагах», — заметил он. — «Как же это, офицер не умеет владеть своим оружием?» — возразил де Барант. «Его оружие — сабля, как кавалерийского офицера, и если вы уже того хотите, то Лермонтову следует драться на саблях. У нас в России не привыкли, впрочем, употреблять это оружие на дуэлях, а дерутся на пистолетах, которые вернее и решительнее кончают дело». Де Барант настаивал на своем. Положили на том, что дуэль будет на шпагах до первой крови, потом на пистолетах. Для примирения противников, по уверению Столыпина, были приняты все меры, но тщетно, потому что де Барант настаивал на извинении, а Лермонтов не хотел. Дуэль состоялась. Противники со своими секундантами съехались за Черной речкой, близ Парголовской дороги. Шпаги привезли де Барант и д'Ангес, пистолеты принадлежали Столыпину. Посторонних лиц при этом не было. В самом начале дуэли у шпаги Лермонтова переломился конец, и де Барант нанес ему рану в грудь. Рана была поверхностная — царапина, шедшая от груди к правому боку. По условию, взялись за пистолеты. Столыпин и граф д'Англес зарядили их, и противники были поставлены на расстоянии 20 шагов. Они должны были стрелять по сигналу вместе: по слову «раз» — приготовляться, «два» — целить, «три» — выстрелить. По счету «два» Лермонтов поднял пистолет не целясь. Барант целился. По счету «три» оба спустили курки. Выстрелы последовали так скоро один за другим, что нельзя было определить, чей был сделан прежде.

Все эти сведения дал Столыпин, и они вполне согласуются с показаниями самого Лермонтова, который о дуэли писал начальнику своему генерал-майору Плаутину:

ГЛАВА ХVII

Переведенный высочайшим приказом от 13 апреля 1840 года из лейб-гвардии гусарского полка тем же чином в Тенгинский пехотный полк, поручик Лермонтов, по приезде в Ставрополь, не поехал в Анапу, где был расположен штаб полка, а отправился на левый фланг кавказской линии в Чечню для участия в экспедиции.

Смелые действия Шамиля на реке Сунже, доставившие ему некоторый успех, и зимнее движение генерал-майора Пулло для сбора податей (1839) да преждевременная попытка обезоружить чеченцев взволновали население. Малая и большая Чечня, ичкеринцы, качалыковцы, галашенцы и карабулаки постепенно поднимали оружие и приставали к партии Шамиля. В 1840 году решено было приступить к исполнению еще прежде предположенного перенесения Кубанской линии на реку Лабу и заселению пространства между Кубанью и Лабой станицами казачьего линейного войска. Исполнение этого предприятия положено было разделить на периоды с тем, чтобы в продолжение первого года возвести на Лабе укрепления в опаснейших пунктах, дабы потом, под их прикрытием, водворить казачьи станицы. Вследствие этих предположений на линии составлено было два отряда. На правом фланге, под начальством генерал-лейтенанта Засса — Лабинский отряд; на левом, под начальством генерал-лейтенанта Галафеева — Чеченский отряд. Общее наблюдение поручено было генерал-адъютанту Граббе.

Лермонтов был назначен состоять при генерале Галафееве. Проживал он преимущественно, кажется, в Ставрополе. Здесь собралось довольно интересное общество, сходившееся большей частью у барона И.А. Вревского, тогда капитана генерального штаба. Мы назовем, кроме Лермонтова и Монго-Столыпина, Карла Ламберта, Сергея Трубецкого (брата Воронцовой-Дашковой), Льва Сергеевича Пушкина, Р.Н. Дорохова, Д.С. Бибикова, барона Россильона, доктора Майера и нескольких декабристов, из числа которых Михаил Александрович Назимов являлся особенно излюбленной личностью. К Вревскому и Назимову Лермонтов относился с уважением и «с ними никогда не позволял себе тона легкой насмешки», которая зачастую отмечала его отношения к другим лицам. «Со мной, как с младшим в избранной среде упомянутых лиц, Лермонтов школьничал до пределов возможного, — рассказывает Есаков, — а когда замечал, что теряю терпение, он, бывало, ласковым словом или добрым взглядом тотчас уймет мой пыл».

В половине июня Лермонтов отправился на левый фланг в отряд генерала Галафеева. Крепость Грозная была главным пунктом операций. Отсюда производились экспедиции отдельными отрядами, и сюда же вновь возвращались по совершении перехода. Во время роздыхов Лермонтов из Грозной ездил через крепость Георгиевскую, лежавшую на дороге к Ставрополю, в любимый им Пятигорск.

ГЛАВА ХVIII

В то время, как Лермонтов на Кавказе вел жизнь, полную приключений, в Петербурге собирались издавать его сочинения. В небольшую книжку были собраны стихотворения поэта, всего 28 лирических пьес, и выпущены в свет небольшим томиком. Но еще раньше выхода в печати появился роман «Герой нашего времени» в 2-х частях. Кроме «Бэлы», «Фаталиста» и «Тамани», прежде уже напечатанных в «Отечественных записках», читатели встретили здесь впервые «Максима Максимовича» и «Княжну Мэри». Последний рассказ Лермонтов выслал с Кавказа незадолго до своего приезда. Он застал издание почти законченным и принял предложенное Краевским изменение заголовка: «Один из героев нашего века» на «Герой нашего времени». Несмотря на хорошие отзывы Белинского в «Отечественных записках», издание не расходилось. Тогда издатель Глазунов, боясь понести убытки на своем предприятии, обратился к редактору «Северной пчелы» Фаддею Венедиктовичу Булгарину и просил напечатать в газете его одобрительный отзыв о сочинении молодого писателя. Как только в «Северной Пчеле» появилась одобрительная статья, издание раскупили нарасхват. Сам Булгарин в своем достопамятном органе рассказывает дело иначе: к нему приходил-де человек, положительный «как червонец», и просил написать статью о готовящейся к печати книге молодого писателя. В этом было ему отказано. Только когда Булгарин прочел в «Маяке» невозможную критику Бурачка, он решился прочесть «Героя нашего времени» и утверждает, что «в течении 20 лет впервые прочел русский роман дважды сряду» («Северная Пчела», 1840, N 246).

Допустим, что действительно восторженная рецензия Булгарина помогла Глазунову распродать свое издание, а следовательно, послужила к распространению славы Лермонтова. В длинном перечне прегрешений Фаддея Венедиктовича пусть мерцает эта «заслуга» его светлой точкой. Удивительно только, что мало-помалу ясный взгляд Белинского и суждения его о произведениях Лермонтова забылись или по ним скользили весьма поверхностно. Много десятков лет журнальная наша критика относилась недружелюбно к типу Печорина, отождествляя его с Лермонтовым, которого признали человеком, исполненным всевозможных неприятных свойств и даже пороков.

Если ранее мы упоминали о мнении, что Лермонтов дошел до крайних пределов отрицания, то это могло казаться лишь тем людям, которые не хотели или не могли глубже приглядеться к нему и его поэзии. Оттого-то они в то же время обыкновенно замечали, что многое в этом человеке не разъяснено, что биографы не выяснили различных явлений его характера, что он глядел злобно на окружающее, что он охотно драпировался в мантию байронизма и т.п.

Наши критики и философы сами были слишком тесно связаны с теми явлениями жизни, которые бичевал Лермонтов; вот почему, не умея отличить вечного от временного, они судили о поэте односторонне и бледно, взирая на него и мир сквозь бедное запыленное свое окошечко, сквозь призму предвзятости и партийности, в то время, как стоящее вне их лицо — Боденштедт — один из представителей общечеловеческого понимания и развития, через десять лет по смерти поэта, сумел уже произнести о нем в общем вполне верное суждение; а Боденштедт не знал к тому еще и русской жизни, не имел биографических сведений о великом нашем поэте, явившихся позднее.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Желая дать по возможности полную биографию М.Ю. Лермонтова, я собирал материал для нее начиная с 1879 года. Я мог, однако, заниматься только урывками. Тщательно следя за малейшим извещением или намеком о каких-либо письменных материалах или лицах, могущих дать сведения о поэте, я не только вступил в обширную переписку, но и совершил множество поездок. Материал оказался рассеянным от берегов Волги до Западной Европы, от Петербурга до Кавказа. Иногда поиски были бесплодны, иногда увенчивались неожиданным успехом. История разыскивания материалов этих представляет много любопытного и поучительного, и полагаю со временем описать испытанное мною. Случалось, что клочок рукописи, найденный мной в Штутгарте, пополнял и объяснял, что случайно уцелело в пределах России.

Труда своего я не пожалел; о достоинстве биографии судить читателю. Я постарался проследить жизнь поэта шаг за шагом, касаясь творчества его в связи с ней.

Необходимо было бы написать еще и подробное критико-литературное изыскание о нем. Тогда образ Лермонтова, как человека и писателя, еще яснее вырезался бы из тумана различных мнений и суждений русских и европейских критиков. Каждый великий поэт и писатель является продуктом не только жизни, но и литературных толков, родных и чужеземных. Касаться толков этих в своей книге я мог лишь слегка и намеками; это требует особого изучения и особого труда.

Что касается внешней стороны издания, то трудность редактирования его значительно увеличивалась тем, что печатание происходило в Москве. Корректура и объяснения письменным путем весьма затруднительны и подают повод к недоразумениям, отражающимися на издании. К довершению бед в начале июня пожар в типографии истребил часть уже отпечатанных томов (рукописи сгорело немного). Пришлось некоторые части и отдельные листы набирать снова. Спешность работы повлекла за собою некоторые недосмотры, которые приходится исправлять только в главных чертах, прилагая к изданию перечень важнейших опечаток.