Круг. Альманах артели писателей, книга 6

Горький Максим

Иванов Всеволод Вячеславович

Лидин Владимир Германович

Замятин Евгений Иванович

Леонов Леонид Максимович

Воронский Александр Константинович

Некрасов Николай Алексеевич

ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПРОЗА: М. Горького, Вс. Иванова, Вл. Лидина, Евг. Замятина, Л. Леонова.

СТАТЬИ: М. Горького, А. Вороненого.

ИСТОРИКО-ЛИТЕРАТУРНЫЙ ОТДЕЛ: Письма Некрасова к Л. Толстому.

ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПРОЗА

М. Горький

Сорок лет

Готовясь встретить молодого царя, Москва азиатски ярко раскрашивала себя, замазывала слишком уродливые морщины свои, как престарелая вдова, готовясь в новое замужество. Было что-то неистовое и судорожное в стремлении людей закрасить грязь своих жилищ, как будто москвичи, вдруг прозрев, испугались, видя трещины, пятна и другие признаки грязной старости на стенах домов. Сотни маляров торопливо мазали длинными кистями фасады зданий, акробатически бесстрашно покачиваясь высоко в воздухе, подвешенные на веревках, которые издали казались тоненькими нитками. На балконах и в окнах домов работали драпировщики, развешивая пестрые ковры, кашмирские шали, создавая пышные рамы для бесчисленных портретов царя, украшая цветами гипсовые бюсты его. Отовсюду лезли в глаза розетки, гирлянды, вензеля и короны, сияли золотом слова «Боже царя храни» и «Славься, славься, наш русский царь»; тысячи национальных флагов свешивались с крыш, торчали изо всех щелей, куда можно было сунуть древко.

Преобладал раздражающий своей яркостью красный цвет; силу его еще более разжигала безличная податливость белого, а угрюмые синие полосы не могли смягчить ослепляющий огонь красного. Там и тут из окон на улицу свешивались куски кумача и это придавало окнам странное выражение, как будто квадратные рты дразнились красными языками. Некоторые дома были так обильно украшены, что, казалось, они вывернулись наизнанку, патриотически хвастливо обнажив мясные и жирные внутренности свои. С восхода солнца и до полуночи на улицах суетились люди, но еще более были обеспокоены птицы, весь день над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно перелетая из центра города на окраины и обратно; казалось, что в воздухе беспорядочно снуют тысячи черных челноков, ткется ими невидимая ткань. Полиция усердно высылала неблагонадежных, осматривала чердаки домов на тех улицах, по которым должен был проехать царь. Маракуев, плохо притворяясь неверующим в то, что говорит, сообщал: подряд на иллюминацию Кремля взят Кобозевым, тем торговцем сырами, из лавки которого в Петербурге на Садовой улице предполагалось взорвать мину под каретой Александра Второго. Кобозев приехал в Москву как представитель заграничной пиротехнической фирмы и в день коронации взорвет Кремль.

— Конечно, это похоже на сказку, — говорил Маракуев, усмехаясь, но смотрел на всех глазами верующего, что сказка может превратиться в быль.

Всеволод Иванов

Блаженный Ананий

Воробей опустился на яблоню. Веточка качнулась, и несколько осенних листьев лениво скользнуло на землю. Воробей взглянул боком, напуганно — и полетел. Перед степью, у крапивной канавы, голубели березы. Воробей, все еще испуганно, прорезал строгий их ряд. Из канавы, вслед за ним, порхнула стайка воробьев. Они метались — вверх, вниз. Сердце у Саши замерло, он остановился.

Ночью над садом пронесся ветер, сшиб много яблок. Уже месяц, как в степи, от засухи, над трактом постоянно плыла пелена желтой пыли. Небо было пустынно. Снились облака. Ночью небо походило на тучу, усеянную звездами. Земля окостенела, и упавшие яблоки помялись. И тогда Марья Александровна, мачеха Саши, наняла Ольку, дочь банковского сторожа. Олька хоть и славилась смиренной своей жизнью, но крепкие и легкие глаза ее у всех вызывали беспокойство. Олька сбирала яблоки в большую корзину. Дно корзины было устлано березовыми ветками. В корзине привезли недавно из степных озер карасей. Марья Александровна гордилась своим садом. «Яблоки всегда запахом рыбу пересилят», — сказала она, и они, точно, пересилили.

Саша долго смотрел на березы. Бездействие редко тяготило его. Он не замечал людей, жалующихся на страдания от бездействия. Но в этот нестерпимо яркий день, когда матовые дыбы берез как бы неподвижно стремились к нему, — ему подумалось, что хорошо б иметь утомительнейшую работу, после которой спалось бы без конца. Грузные шаги Ольки привлекли его. Влекомая ею корзина шипела по сухой траве. Он наклонился, выбрал яблоко, березовый лист прилип к нему. Помнится, он удивился, что яблоко теплое, и эта теплота как бы мутит его. Он даже хотел положить яблоко обратно. Толстые и короткие пальцы девки, опускавшие в корзину яблоки, тоже почувствовали теплоту яблок. По стволу яблони снизу вверх полз розоватый жучок. Девка медленно (она тоже стыдилась яблок) отклонила свое тело от корзины. Легкий взгляд ее тупо остановился на сашином рте. Затем веки сжали ресницы, выцветшие, чуть-чуть запыленные. Зубы ее обнажились столь стремительно и напряженно, что Саша, перекидывавший из одной руки в другую, уронил яблоко. И Олька, тряся дрожащими руками и, видимо, особенно стыдясь их, кинулась к нему. Она хотела его поцеловать! Сашино лицо улыбнулось растерянно и сонно. И тогда неодолимая плотская злость овладела ею. Побелевшие и оттого еще более короткие пальцы ее прикрыли ему глаза (или он сам зажмурился), он упал на траву. Девка, упираясь быстро дышущим животом ему в колени, схватила его за подтяжки. И вот это-то движение показалось ему чрезвычайно обидным, Сашенька взвизгнул, рванулся. Девка дышала все сильнее и сильнее, волосы у него слиплись, и он понял, что готов для всего, на всяческие страдания, — он заплакал крупными и обильными слезами. Он не мог остановить своих слез, он дрожал. Но девка поняла его по-своему. Неподвижно, побагровев, глядела она ему в лицо, и щеки ее скривились так, словно она хотела плюнуть ему в глаза… и лишь сухие губы ее не пускали слюну. Саша потянулся было за фуражкой, но, увидав эти губы, опустил руку и побежал.

Сад был неподвижен и сух. Трава колола ноги. У крыльца дома ему встретился отец. Он пришел со службы, а жена сказала: «Яблоки опадают, и для сбора их нанята Олька, надо понаблюдать — не ворует ли». Ипполит Селифантьевич получил жалованье, и в такой превосходный день ему не хотелось думать о людях дурное. Он сказал, что на реке клев, надо спешить на рыбалку. Солнце струилось по волосяной леске, задерживаясь на выцветшей краске пробкового поплавка. Саша схватил отца за руку. Рука слабая, вся в хороших морщинах, давно знакомых, жестянку, приготовленную для червей, держит неудобно и трогательно! Отец стоял перед ним, его отец, с седыми усами и веселым взглядом, твердо знавший, что жизнь пустяки, легкое дело, хотя есть и войны, и сейчас гремят революции. Что ж, на земле много ошибок! Ипполиту Селифантьевичу подумалось, что надо б взять с собой на рыбалку сына, но с сыном нужно разговаривать, а разговаривать, как большинство отцов, он не научился. Он сказал ласковым и уверенным голосом: «Гуляешь? Гуляй, гуляй, да не загуливайся! Ну и благодарение господу, благодарение господу…» И поправил на плече удилище.

Вл. Лидин

Волхвы

Летчики, братья Шаргон, Ренэ и Пьер, поднялись с парижского аэродрома на рассвете ветренного и ненастного дня. Путь их полета — был трудный путь безостановочной скорости, бесперебойной работы мотора и двух человеческих сердец. Вылетев из Парижа, они должны были пересечь Германию, Польшу, Россию, держа курс на Сибирь, на великую границу Китая. Братья Шаргон устанавливали очередной рекорд.

Париж еще спал в этот час. Всю ночь бушевало ненастье, заливая город дождем; на аэродроме было пустынно и широко несло пронзительной сыростью, словно из открывшейся щели вселенной. Несколько невыспавшихся репортеров с аппаратами, несколько официальных лиц — явились проводить их в далекий путь. Оба рослые, закованные в кожу, со спокойными глазами завоевателей, братья стояли возле ангара, дожидаясь, когда выкатят их аппарат. В глубине ангара, под таинственно поблескивающим серебристым подкрыльем аэроплана, возились механики, снаряжая его в великое странствие.

Полчаса спустя, вздымая воздушный смерч и срывая с провожающих шляпы, заработал мотор. Младший, Пьер Шаргон, летевший в качестве борт-механика, проверял это стальное сердце, которому вверяли они теперь свою жизнь, славу и честь. Все было в отличном порядке; прекрасно, бесперебойно работало победительное сердце машины. Определение ветра, последние залпы затворов фотографических камер, несколько фетровых шляп, потрясаемых в воздухе, прощание с близкими — и разом, стремительно заработал мотор, занося смерчем, вихрем, лютыми воплями своей титанической глотки это поле надежд и прощаний. Дрогнув, сорвался легко аппарат и понесся по полю, глухо шурша о землю колесами, содрогаясь от этих толчков, и вдруг легко заскользил, устремился, оставляя насиженную ненужную землю. Описав полукруг, он стал набирать высоту. Уже глубоко внизу, в туманах и снах, открылся утренний город. Это был — Париж. Угрюмо и ненастно, в чешуе домов и геометрическом чертеже авеню, высился Нотр-Дам; невидные химеры ревниво сторожили близкое пробуждение города. Пустынною перспективой тянулись Елисейские поля. Один только раз младший из братьев поглядел на этот оставляемый город — и всего на одно лишь мгновение. Стрелки приборов и безостановочный рев мотора согнали в ту же минуту выражение нежности и печали с его лица.

Резко на восток взял теперь курс аппарат. Все же серебристо и как бы безмятежно в этом ненастьи, последней улыбкой любимого города блеснула Сена, судорожно извиваясь в разъятой пасти предместий. Дымили фабрики, — шли уже фабрики, пригород. В какие-то минуты покрыл аппарат километры города, пересек пути железных дорог, сложный паучиный рисунок их черных сплетений, — и полевым простором открылась родина. Альтиметр отметил — тысячу метров. Туманы, туманы лежали в этот час над Францией. Опять дрогнул руль глубины, все выше стал взмывать аппарат, как бы освобождаясь от земных очарований. На минуту запутался он в облаках. Стада, полчища облаков неслись, обступая сыростью, словно серным дыханием космоса. В вихревых течениях заколыхался, провалился на миг, снова стал набирать высоту аппарат. Мгновенье спустя — бледно, точно недовольное их вторжением, еще не готовое, чтобы показаться человеку, открылось небо. Лазурью и тишиной, голубеющей крышей мира лежало оно над буйством облаков непогоды. Ренэ Шаргон повернул к брату посветлевшее лицо.

— А над Парижем льет дождь, — сказал он удовлетворенно.

Евг. Замятин

Слово предоставляется товарищу Чурыгину

Уважаемые гражда́не — и тоже гражданочки, которые там у вас в самом заду смеются, не взирая на момент под названием вечер воспоминаний о революции. Я вас, граждане, спрашиваю: желательно вам присоединить к себе также и мои воспоминания? Ну, так прошу вас сидеть безо всяких смехов и не мешать предыдущему оратору.

Перво-на-перво я, может быть, извиняюсь, что мои воспоминания напротив всего остального есть действительный горький факт, а то у вас тут все как по-писанному идет, а это неписанное, но как естественно было в нашей деревне Куймани Избищенской волости, которая есть моя дорогая родина.

Вся природа у нас там расположена в сплошном лесу, так что вдали никакого более или менее уездного города, и жизнь происходит очень темная — в роде у каких зебр или подобных племен. В числе, конечно, и я был тоже бессознательный шестнадцати лет и даже верил в религию — ну, теперь этому, конечно, аминь вполне. А брату моему Степке — царство ему небесное! — было годов этак двадцать пять, и кроме того он был ростом очень длинный, однако, грамотный несколько. И вдобавок Степке другой, как говорится, герой — это наш бондарев сын Егор, который тоже проливал жизнь на фронте.

Но как все это существует в минуту капитализма, то имеется также противный класс в трех верстах, а именно бывший паук, то есть помещик Тарантаев, который, конечно, сосал нашу кровь, а обратно из-за границы привозил себе всевозможные предметы в виде голых статуй, и эти статуи у него в саду расставлены почем зря, особенно одна с копьем, в роде бог — конечно, не наш православный, а так себе. И притом в саду гулянки и песни с фонариками, а наши бабы стоят и сквозь забор пялятся, и Степка тоже.

Степка — он не то что шаболдник был или что, а так в роде чудной, опять же у него порча в нутре была, так что его даже в солдаты не взяли, и он оказался безработный член домашнего быта. Все ему завидуют сзаду и спереду, а он сидит со вздохом и книги читает. А какие у нас, спрашивается, были книги в этот царский момент? Не книги, а, можно сказать, отбросы общества — или, вкратце, удобрение. И вся, если можно, публичная библиотека была под видом чернички Агафьи сорока трех лет, которая над покойниками псалтырь читала.

Л. Леонов

Старухи

Александра Павловна

, — 63 года.

M-me Rabutin

, — 61 г.

1 старуха

(

басовитая

), — 66 л.