Переселенцы и ???новые места. Путевые заметки.

Дедлов (Кигн) Владимир Людвигович

У нас над 

i

непременно нужно поставить точку: иначе скажут, что это не буква, а зловредный знак черной магии. Такою точкой и должно быть это предисловие.

В последнее время ходили дикие слухи, будто кто-то хочет вернуть крепостное право. Самым надежным к тому средством является будто-бы воспрещение крестьянских переселений. Кто против переселений, тот — явный крепостник; кто находит в них темные стороны, тот крепостник тайный. Читатель увидит, что я далеко не в восторге, ни от переселенцев, ни от «новых мест», и я боюсь попасть в крепостники.

Не будьте поспешны, читатель. Пересмотрите журналы и газеты за 87—91 годы и припомните также, что в это время особенно тревожило вас самого. Это было — немецкий «Drang nach Osten». Тогда выяснилось, что русская Польша на половину германизована, что западный край наводнен немцами, что на юге рост колонистского землевладения принял угрожающие размеры, — что между нами и немцем начинается и уже началась «борьба за существование». Это тревожило и волновало нас чрезвычайно, но потом мы вдруг успокоились и начали, в таком же чрезвычайном волнении, проповедывать... переселение русских в Азию. Воображаю, как это приятно слушать немцу!

Я не против переселений, но убежден, что их нужно направить не в Азию, где пока достаточно военной, казачьей колонизации, а на запад и юг Европейской России, где нам грозит большая опасность. Кроме того, надо употребить все усилия, чтобы повысить экономический и культурный уровень мужика, вообще, а западного и южного, в особенности. Вы скажете, это задачи трудные, — кто же говорит, что легкие! Вы скажете, что это невозможно, — но в таком случае так прямо и сознавайтесь, что немец должен вытеснить нас из Европы, а мы должны уйти в Азию, где и одичаем.

НОВЫЕ МЕСТА.

Оренбург

Беcконечная, плоская как стол равнина. Всюду пески, там и сям солонцы, полынь, саксаул, караваны верблюдов, ветры, палящий зной летом и невыносимая стужа зимой... Таким представлялся мне Оренбург, с которым я был знаком только по биографии Тараса Шевченки да по «Капитанской дочке» Пушкина. Самое название города звучало неприятно. Среди азиятской пустыни и вдруг немецкий город Оренбург! С какой стати вдруг

Орен

? Основан город Бироном, и невольно, в связи с именем этого Грозного остзейского происхождения, думалось, что

Орен

прибавлено к

бургу

не к добру. Кому-то в этом бурге, должно быть, резали уши, может быть даже носы, а то так и головы.

По железной дороге подъезжаем к Оренбургу. Самый конец апреля, но на дворе зима. Всю ночь в окно вагона видна была слегка взволнованная степь, покрытая тонким слоем снега. На платформах станций тоже снежок. Вагоны слегка обледенели, печи усердно топятся. Настает утро, но и утром не теплее. Поезд останавливается у большого красивого вокзала, — и делается жутко. Ведь, это последний вокзал, последняя пара рельсов, последняя пядь европейской земли. В нескольких саженях отсюда, за рекою Уралом, начинается Азия. Отсюда на запад — вольная дорога, куда хочешь. Садитесь в вагон, и на одиннадцатый день вас высадят в Лиссабоне. Не то, если вы направитесь на восток, не в Лиссабон, а в Пекин. Вместо вагона — верблюд, вместо одиннадцати дней — полгода. Да и в полгода едва-ли вы доедете... живым: или китайцы низачто-нипрочто заживо распилят вас пополам деревянной пилой, или тут-же в виду Оренбурга пристукнут конокрады киргизы или свои-же казачки, которые переодеваются для грабежа киргизами.

С вокзала вас везет извозчик странного вида. Странен он сам, потому-что он татарин; странна его беспокойная, плохо выезжанная лошаденка киргизской породы; но странней всего экипаж: маленькая долгуша на дрогах. Путь к гостиннице идет пустынной песчаной площадью, на далеких окраинах которой виднеются дома. За площадью налево, среди соснового сада, окруженного высоким каменным забором, стоит какое-то белое каменное здание. По углам его — башни с китайскими кровлями. Из-за них подымается минарет, увенчанный полумесяцем. Здание называется Караван-Сарай. Тут живет губернатор последней европейской провинции.

Недалеко от Караван-Сарая высится огромный строющийся собор, а против него четырех-этажная совершенно европейского вида гостинница. Бедный собор, бедная гостинница! Жутко вам на пороге Азии!

От Оренбурга до Орска

Красавица полу-Азия скоро показала когти. Целый месяц не было дождя. Зимнюю влагу выпили сухой воздух и раскаленная до 50°R. степь. Поверхность почвы как-бы сплылась и, при страшных жарах, засохла. Жары и сушь ужасны. Ужасны и их последствия. Вот уже шесть лет, как Самарская и Оренбургская губернии не видели урожая. Неистощимо плодородная земля не приносит ничего, кроме разорения. Население обнищало и впало в какое-то нехорошее отупение. В 91-ом году вначале были надежды на урожай, но к концу мая они рушились. И больно, и страшно было смотреть на озимую рожь, колос которой омертвел и побелел, как белое перо. Яровые еще держались, но были низки и начинали редеть, так что сквозь их ссыхающуюся зелень видна была раскаленная, изнемогшая, раcсыпавшаяся прахом земля. Это страшные места, коварные, — эта полу-Азия... Она заманивает в себя тучной землей-целиной, простором, красивыми реками, могучими приречными рощами; для пущей приманки время от времени, в десять лет раз, она засыплет хлебом, озолотит каждою бороздой, обогатит купца и по горло накормит мужика. Весть о богатстве, упавшем, с неба, разнесется далеко по русской земле. Бросятся сюда переселенцы, толпы рабочих, рои съемщиков земель. Пашут, сеют, строятся; работа кипит, надежды, одна радужней другой, кружат головы, в землю зарывают труд и деньги... И тут-то полу-Азия и выпустит свои когти: нашлет зимою морозы, летом бездождие, жары, град, — и начнет высасывать кровь из доверчивых жертв, покуда не высосет ее всю. Уже в конце мая над краем стал подыматься призрак отныне знаменитого голода зимы 1891/92 годов. В это время я выехал из Оренбурга на север губернии, — и жутко было ехать.

Дорога из Оренбурга в Орск идет правым берегом Урала, линией казачьих станиц, поселков и «отрядов». Когда вы едете в Орск, налево у вас — горы, «сырты» по здешнему, и в горах башкирский народ; а направо, за Уралом, — народ киргизский. Киргизы занимают территорию почти в два миллиона квадратных верст; башкиры — гораздо меньше, тысяч около ста. И вот, между этими-то двумя благородными нациями был забит клин оренбургских казаков. Башкирско-киргизская сила от этого клина треснула и раскололась. Киргизы ограничиваются теперь тем, что воруют лошадей; башкиры даже и этим не занимаются. Киргизы мало-помалу начинают заниматься земледелием и довольно ревниво оберегают свои земли от вторжения русских мужиков. Башкиры, которым после «уфимских хищений» запретили пропивать свои земли чиновникам и купцам, пропивают их переселенцам из мужиков и мещан.

Из Оренбурга я выехал часов около десяти утра. Рощи и реки Оренбурга остались позади, а впереди расстилалась скудно зеленеющая степь, по которой перебегали миражи-озёра. Вдали, это целые моря; вблизи, всего в десятке саженей впереди, — рябящие как-бы от дуновения ветра лужи и лужицы. Степь, степь, степь; ни кустика, ни деревца, ни посевов, и наконец впереди вырастает какой-то город. Видны странные, очень высокие и узкие бело-желтые дома, видны башни, видны громадные деревья, а вправо от города — безграничное, сверкающее как полированная сталь озеро. Мы подъезжаем ближе, — и город превращается в некрытый казачий поселок Нежинский; деревья —  тощие ветлы, а озеро оказывается миражем.

Далее снова степь; но с нею начинается что-то неладное. То там, то здесь подымаются бугры красно-рыжего цвета; кое-где на этих буграх — каменные осыпи.

Новая линия

Какие бывают иногда странные сходства! Четыре года тому назад я был на двадцать-пять параллелей южнее: в Африке, на Ниле. Теперь я на берегах какого-то Аята, притока Тобола, в поселке Николаевском казачьего оренбургского войска. Что, казалось-бы, может быть противоположней? А между тем какое удивительное сходство!

Прежде всего похожа погода. Изнуряющая жара, сушь, от которой коробится бумага и сглаживаются сургучные печати, ветер, воющий в трубах и около углов, солнце, которое горит так, как и на Ниле, — жидким и прозрачным, как искра, падающая от накаленного до-бела железа, диском, — и вихри пыли. Дом, где я пишу эти строки, почти такой же, какой был там, на Ниле. Стены —  из воздушного кирпича; потолок — из сосновых досок (в нильском доме он был тоже из русского леса); обстановка — дешевая Европа пополам с дешевой Азией: плохенькие зеркала, деревянные стулья, швейная машина и восточные ковры по лавкам вдоль стен. И там, и тут на улицах слышались капризные крики верблюдов и дикие песни «туземцев». Там распевали выпившие феллахи, рывшие канал; тут визжат толпы казачек, вот уже третий день напивающихся на свадьбе и с неуклюжими плясками шатающихся по поселку, несмотря на адский зной. Даже пшеница, — яровая, низкорослая, с длинным колосом, — похожа там и тут. И случилось, что как там, так и тут, я болен и невесел; и настолько же тысяч верст удален от родных мест и на сотни — от ближайшего, хоть немного культурного места. Тут я, пожалуй, еще в большей глуши, ибо там были телеграф, почта, аптека; а здесь лишь по слухам говорят, что ближайший телеграф в полутораста верстах, а лечит меня единственный культурный человек, случайно попавший сюда молодой ветеринарный врач.

Похожа обстановка, похожи и люди. И там, и тут население пьяно: там от гашиша, тут от сивухи. И там, и тут меня хотят обобрать, заламывая несообразные цены: там на пароходе, тут за пару лошадей до Кустоная. И там, и тут население укрощается грубым вмешательством властей: там шейха; здесь поселкового атамана. И те люди, и эти сходятся близко-близко, но между ними уже залегла роковая и неистребимая грань, отделяющая зверя от человека. Там — зверь, довольно милый, но зверь и раб; здесь — человек, недостаточно человечный, но человек с сознанием свободы. Там господа — арабы, англичане, французы, греки; здесь же сразу видно, что плохо тому кто попытается задеть народ за живое: здешние казаки побывали в 1814 году в Париже. Кому этих преимуществ здешнего человека достаточно, может радоваться; а я скажу, что русский народ, может быть и чудный народ, но прежде всего ему нужно искренно и с сокрушением признаться, что он дрянной народ. Теперь мы на мертвой точке; теперь мы настроены по камертону Достоевского: «русский народ дурен, но идеалы его хороши». Отдав вечному правосудию идеалы в залог, мы пустились во все тяжкие, и того-и-гляди не заметим, как пропустим срок и залог пропадет...

Вон они, вон, взгляните-ка на улицу! Впереди — пьяный казак с гармонией, за ним пьяные, потные бабы, старые и молодые, красивые и уродливые. У многих на руках дети, которые вот-вот вывалятся из рук, вниз головой на твердую как камень землю. Сзади баб — мужчины, в фуражках с кокардами, в сюртуках с серебряными пуговицами. Среди них, обнявшись с ними, в меховых халатах и шапках, юртовые старшины и аульные старосты, киргизы, тоже пьяные, с зверскими харями. Процессию окружают дети, с испугом, удивлением, а некоторые и с завистью вглядывающияся в лица родителей. А над головами грозный гнев Божий: с весны не было дождей, поля голы, степь выжжена, поселок уже несколько раз горел, небо темно от пыли... Вы скажете: пьют с горя. Вздор! Казаки богаче ну хоть бы бессарабских немцев, которых я видел в прошлом году, а немцы шутя переносят такие же неурожаи, запасаясь в урожайные годы...

Кустонай

Наконец, я в знаменитом городе Кустонае, он-же и Ново-Николаев... Нет, читатель, больше я уже не буду делать таких путешествий! Сначала оно приятно, заманивает. Тарантас покоен, лошади бегут хорошо, возницу понукать не нужно; вокруг хоть и однообразие, но новая, азиятская природа, новый тип русского человека, новые условия его жизни поддерживают интерес и к этому однообразию. Жара страшная, но не расслабляющая: человек вялится впрок и держится хорошо. Сухой ветер не даст появиться испарине. И едем так верст пятьдесят, шестьдесят. Наконец, — чаепитие... Это большое наслаждение. Посадишь с собой ямщика, хозяина (у каждого из нас полотенце на коленях), и начинается размачивание завяленного человека... Пьешь, пьешь без конца и при каждом глотке чувствуешь, что оживаешь. Пять, шесть, семь стаканов — нипочем. Только кряхтишь, да обходишься посредством полотенца. Ямщик и хозяин, не отстают, кряхтят, наслаждаются, — и в компании дело идет еще дружнее... Вечерами и утрами радуют прохлада, тонкое благовоние сухих трав, необозримая картина величайшей в мире степи. Но величайшая степь да опять величайшая степь — на сотни, на тысячу верст, это уж слишком. Ночевать приходится на полу, потому что на кроватях перины, невозможные при здешней жаре. Да и на полу всю ночь мечешься от жара и сновидений, которые заключаются в воспоминаниях о тряске и нырянии тарантаса и о визге колокольчика. С каждым новым утром встаешь все менее бодрым, с каждым днем жара переносится труднее, жажда мучит сильнее, чая уже недостаточно, и наконец впадаешь в какое-то бешенство пития. Пьешь все, что попадется: полоскательную чашку кумыса в киргизской кибитке, кувшин сивого кваса в следующей переселенческой землянке, воду прямо из реченки, кислые щи из станичной лавочки, прокислое кабацкое пиво, опять кумыс, опять из речки воду. Чувствуешь, что делаешь неосторожность; но, раз вы не удержались и стали пить, вы во власти не хмельного, но настоящего запоя. Это знают здешние жители и удерживаются до последней крайности. Не удержишься — обопьешься. Обопьешься — заболеешь, как заболел я.

Кое-как отлежавшись на бабьих корешках да на ветеринарном опие в Николаевском, во втором часу ночи я выехал в сто-двадцативерстный переезд в Кустонай. Тут уже подлинная Азия, нетолько по природе, но и по быту. До Кустоная — ни одного постоянного поселения, только киргизские «зимовки», да киргизские кладбища, по виду мало чем отличающиеся от зимовок. Неприветливые места, дикие места... Небо было подернуто, не то пылью, не то гарью. Температура вдруг изменилась, и подул такой холодный ветер, что я укрылся тулупом моего казака. Волнистая степь с песчано-черноземной почвой не так плодородна: ковылей уже нет, земля выпахивается быстрее и, выпаханная десяток лет не дает другой травы, кроме знакомой всем побывавшим в азиятских степях низенькой колючки. Узкая дорожка в три колеи, бежит снова вдоль Аята, потом вдоль Тобола, куда впадает Аят. Реки маленькие, то нелепо расширяющиеся, то чуть пробирающиеся тоненькой жилкой. Текут они то в глубоких и узких степных провалах, то их ложе, несоразмерно их величине, расширяется на несколько верст. У самых речек то пески, то ивовый кустарник, то камыши, то небольшие луга, покрытые высокой, похожей на осоку темнозеленой «тобольней» травой.

Эта осока в последние десять лет сделала чудо, — выстроила двадцатитысячный тород Кустонай и, близ него, ниже по Тоболу, еще одиннадцать селений, с семью тысячами душ. В последнее десятилетие многие тысячи мужицких голов бредили Кустонаем. Земля — киргизская; тридцать копеек за десятину в год; десятина в 4,000 квадр. сажень; возьмешь в аренду у киргизцев 10 десятин, а паши тридцать: ничего не понимают, вовсе простяки! Строиться надо — в двадцати верстах лес Ары; хочешь, покупай,— хочешь, тихим манером бери. Скотину где угодно паси даром. Тобольней травы на Тоболе, — три дня покосил, на всю зиму хватит. Пшеница родит по триста пудов. И закружились мужицкие головы, и потянулись переселенческие кибитки. И сколько неодолимых препятствий было преодолено! Со старины не пускают за недоимки, — берут месячные паспорты, точно идут в соседний уезд на заработки; старшину умасливают и задабривают, а то так попросту убегают по ночам, бросая дворы и старую землю. По дороге скотина падает, — становятся в работники и заработывают на новую. Все деньги вышли, — питаются христовым именем и воруют траву на чужих лугах, деготь в чужих дворах, кизяк и зерно по киргизским зимовкам. Не раз мужика избивают в кровь и с членовредительством казаки, башкиры, киргизы. Не раз его задерживают за просроченный вид, за воровство, за потравы. Задержат, вздуют и отпустят: не кормить-же его на свой счет, не вводить-же казну в убытки отправкой по этапу. Месяцы проходят в пути и в мытарствах, — и, наконец, вот он и Тобол, вот они безграничные нетронутые степи, тобольная темнозеленая трава и бор Ары. В степи воют бураны, застилая небо пылью; солнце палит; в безобразной реке вода мутна; на десятки верст вокруг ни жилья, ни человека, а одна только безграничная, дикая Азия, — но мужик чувствует себя в мужичьем раю: вольно, просторно, ни потрав, ни порубок, ни бар, ни полиции...

Где-же осесть? Да хоть-бы тут, между Арами и тобольней травой. И то, и другое недалеко. Роет мужик на склоне холма у степного озерца землянку, тащит из Аров бревнышки для крыши, заваливает сверху землею и начинает пахать. Проезжает стражник, видит, — две новые землянки:

Тобольные Поселки

В 91-ом году оффициально ни Кустоная, ни громадных поселков, его соседей не существовало. Был город, были села; в городе — особая городская полиция, в поселках — старшие и младшие «стражники», с бляхами на левой стороне груди, — но даже Кустонай оффициально именовался урочищем. Оффициально на месте при-тобольных тридцати-тысячных колоний числилось несколько киргизских зимовок. По этому поводу у меня был поучительный разговор с моим возницей, бывалым казаком с новой линии.

— А что, ваше высокоблагородие (казаки всех «господ» титулуют по-военному), — а что, ваше высокоблагородие, поселковую землю отрежут от «кыргызов» россейским мужикам?

Я, разумеется, отвечаю: — не знаю.

— Надо-бы отрезать, ваше высокоблагородие. Положим, киргизы для казны легче: кормить его не надо, потому-что он не голодает, богатые бедных кормят, но за то уж бедные у богачей вроде как в России, рассказывают, крепостные были; во-вторых, он лошадей в военное время для кавалерии поставляет. Все это, ваше высокоблагородие, вполне понятно, но все-таки надо обратить внимание на то, что киргизы в последнее время шибко шустрятся. Извольте видеть, по рассказам, до 54 года киргизы и зимою жили в кибитках. После 54 года, когда зима была больно лютая, они по примеру русского народа стали строить на зиму землянки, а иной чорт, волостной управитель, так такой дом взбодрит, что и купцу не стыдно. Это раз. Второе, ваше высокоблагородие, вот что. Стало в Россее тесно, — народ сюда потянулся, за казацкие линии, к киргизам, на Тобол, в Ак-Моллы, в Семиречье. Киргизы им рады, потому-что за землю им деньги платят. Извольте-ка, землю они вроде воздуха считали, и вдруг ни за что, ни про что — деньги! Милости просим. Принимают к себе на зимовки: паши, мол, землю, коси нам исполу сено и береги землянки да кизяк. Немного, кажется, времени прошло, как россейский народ стал селиться по зимовкам, — на моих глазах было; а уж теперь многие киргизы сами выучились пахать и сеять!.. Я и говорю: шустрый народ. Это, ваше высокоблагородие, не то, что башкиры или калмыки. Те — простяки, а это, даром-что некрещенный, а тот-же русский по уму... Теперь возьмите что выйдет если киргизы на землепашество пойдут? Прямо опасный народ будет. Между ними наших нет, к Россее не привыкнут, а ведь они до самого китайского царства расселены...