Ось земли

Дивеевский Дмитрий

Остросюжетный роман, делающий попытку осмысления пройденной Россией советского периода. В романе переплетаются несколько сюжетных линий, сводящихся к одному вопросу: в чем суть русского человека, русского народа и России как исторического явления. Главные герои, наделенные автором способностью путешествовать по времени, ищут ответы на эти вопросы в различных эпохах. Одновременно российская разведка борется с заговором закулисных сил Запада, дающим представление о том, какой эти силы хотят видеть Россию в будущем.

События книги разворачиваются стремительно, она насыщена интересной исторической информацией и заставляет читателя задуматься над судьбами нашей страны.

Часть первая

2002 год. Русский пароход

Линии горизонта на Востоке были зыбки и неясны. Казалось, они вздымались и падали, будто там, где сходятся земля и небо, существует особое пространство, в котором крутится черная воронка времени, вызывая невидимые глазу трагедии и неслышную издалека боль в голосах людей. Там, в России, в тысячах километров от благополучного Дрездена, продолжалось содрогание мира. Уже миновала пора разграбления страны кучкой горлохватов, уже опустились руки последних борцов за справедливость и начало расползаться отупение души, а линии горизонта все вздымались и вздымались, словно в невидимой глубине населяющего эту землю народа зарождалась воля, способная могучим движением стряхнуть с себя наваждение чужеродного гипноза.

Россия – ось земли, ее сакральная сердцевина. Без нее немыслимо движение земного мира к свету. Придавишь ее, принизишь – и над Землей расстилается мгла. Придавили незваные гипнотизеры живородный дух этой особенной страны и тут же поползли по континентам черные тучи войн – некому их остановить. Повалили социализм в бурьян – и не стало для порабощенных народов светлой полосы над горизонтом, затянуло их в круговорот собственных национальных катастроф. Все в мире связано с самочувствием русского пространства, все связано с ним.

Александр Зенон стоял у окна и смотрел на покрытые легкой порошей виллы Дрездена, спускающиеся ярусами к Эльбе. Один из красивейших городов мира, выросший в период расцвета Ренессанса, Дрезден источал нескончаемую симфонию застывшей в камне музыки. Фасады его дворцов притягивали жизнерадостными и прихотливыми переливами барокко, соборы возносились в небо могучими аккордами германской готики, над его шпилями вились голоса менестрелей, а с Эльбы манило к себе «Голубое чудо» – мост, сплетенный из ажурных металлических конструкций. Ушедшая война нанесла городу чудовищные раны и уничтожила большинство из его неповторимых строений. Он сильно изменился, но Зенон помнил его таким, каким он был много лет назад и воспроизводил его в своей памяти в деталях. Александр Александрович обладал уникальной памятью, которая с годами становилась только ярче и ярче.

Зенон отошел от окна, открыл ящик письменного стола и достал пожелтевшие от времени документы, написанные на рыхлой бумаге стальными перьями фирмы Золинген. Все они относились к переселению семьи Зенонов из Москвы в Германию восемьдесят лет назад. Его тогда еще не было на свете, но все равно, от документов веяло чем-то необычным, возбуждающим воображение. В них содержалась переписка и дневники его покойной матери, которая до самой смерти вела ежедневную хронику семейных событий. Иногда он спрашивал себя, почему его так тянет к этим свидетельствам давно ушедшего времени. Что такого дорогого таится в них для него, человека постиндустриального общества? И сам себе отвечал профессор Дрезденского университета, что эти свидетели времени таят в себе совершенно иной, ушедший мир человеческих отношений, который кажется ему неизмеримо дороже того мира, который бурно катит свои дни за окном его кабинета.

1922 год

Город распластался на мерзлой земле как голодный, обессиливший зверь. Улицы темны и пустынны. В редком окошке тусклый отсвет лампады. Холод, безмолвие. Город опустил к Волге голову с закрытыми веками ставней и лакал черную воду языком причала. Льдины кружились и тыкались в причал, словно потерявшие дорогу путники. Великая река уносила ледоходом остатки двадцать первого года: следы навоза, дохлых птиц, скелеты животных. Россия встречала еще одну суровую революционную весну, а в бездонной Вселенной над ней мерцали звезды, равнодушные к человеческим страстям, изменяющим жизнь, но бессильным изменить вечность.

Холодным апрельским вечером 1922 года в общежитии сотрудников нижегородской ГПУ справляли «красные крестины». Правда, новорожденной стукнул уже почти годик и праздник несколько запоздал. Маленькая Воля начало своей жизни прожила без регистрации и сегодня ей выдали справку о рождении. Она увидела свет в селе Саврасове, где жили ее бабушка и дедушка. Мать ее, Ольга, приехала рожать к родителям, потому что мужа у нее не имелось. Отец Воли, начальник окояновской уездной ЧК Антон Седов бросил Ольгу ради другой женщины, а потом и вовсе погиб при подавлении крестьянского бунта.

Ольга тяжело переживала свою беду, так неудачно начавшую ее взрослую жизнь. Шел уже второй год с тех пор, как Антон покинул мир земной, а она все страдала от его измены. Образ его не уходил из ее памяти, постоянно напоминая об унижении покинутой души. Измена подняла в молодой женщине неведомые ей ранее темные силы, хотя где-то на краешке ее сознания нет-нет да и мелькала догадка, что не все так просто в этой истории, что за неправедное овладение Антоном с помощью приворота она была наказана кем-то таинственным и могучим, охраняющим мир от этой неправедности. Великое дело для молодой девушки – приворотить лучшего в уезде жениха и завладеть его любовью. Конечно, она была на седьмом небе с Антоном, но всегда ее чувство было пропитано ощущением тайного обладания им. Все шло так, как она хотела, и желанная беременность должна была вскоре увенчаться их браком. И вдруг приворотившая Антона колдунья Фелицата необъяснимо и страшно сгорает в собственной бане, а жених, словно в один день переменился и отвернулся от нее.

После случившегося Ольга почувствовала в душе холодную пустоту, в которой будто шевелились невидимые злые твари. Ей хотелось отомстить за свое несчастье всему миру, который устроен так несправедливо, в котором существует невидимая сила, управляющая ходом вещей по своим законам. В ней теплился протест против этой силы, и она не хотела думать, что страшная смерть Фелицаты стала воздаянием за ее колдовство. Это страдание изводило ее и с его приходом в ней стало увядать чувство любви к своим близким. Будто сердцем она уже не принимала участия в повседневных делах, и только голова творила свои холодные рассудочные мысли.

Иногда, по вечерам, на нее накатывали воспоминания о прошедшей любви. Начинали душить слезы, хотелось плакать навзрыд. Но она находила в себе силы сдерживать рыдания и выпускала вперед них темную злобу. Лицо ее искажалось спазмами, а пространство вокруг будто сгущалось от невидимого напряжения. Верунька, тогдашняя хозяйка домика, где квартировала Ольга, приходила в оторопь от вида своей постоялицы.

1922 год. Окояновский поселок

По всем расчетам потребно было поднять не менее сорока десятин пашни под зерновые и еще почти столько же под картошку и коноплю. Восемьдесят десятин при царе могли иметь два-три кулака с конными дворами. Теперь целый ТОЗ, состоявший из двенадцати подворий, думал, как вспахать этот надел плодородного чернозема, редкого в окояновском районе.

С восьмидесяти десятин товарищество могло обеспечить себя прокормом на следующий год и выплатить продналог. А при хорошем урожае – приобрести кое-что из самого необходимого товара. Но как поднимать землю? На все хозяйство сегодня имелось всего семь немощных лошаденок, на которых надежда совсем плохая. Справный конь поднимает за пахоту пять десятин, а если его стегать, еще две – три и потом его можно вести на скотобойню. Тозовских же лошадок язык не поворачивается назвать справными. Они не поднимут и половины угодий, и все остальное придется пахать собственной тягой. Только вот народ оголодал, устал. Зима была трудной.

Дмитрий Булай черпал деревянной ложкой толокно из глиняной миски и смотрел через окно на ветки терновника, на которых оживленно щебетали воробьи. Солнышко пригрело, на дворе стояло начало мая, надвигалась посевная. Два его сына – семилетний Толик и двухлетний Севка уже умяли свои порции толокна и их веселые голоса раздавались с улицы. Жена Аннушка тоже успела позавтракать, пока он задавал корма скотине и молча сидела напротив. Глаза ее были тревожны. На муже лежал груз ответственности за судьбу ТОЗа и нести этот груз было ох как нелегко. Созданное два года назад товарищество изначально было малосильным. Переехавшие из города люди не имели нужного инвентаря и привычки к крестьянскому труду. Хуже всего обстояло с лошадьми. Не каждое городское подворье могло привезти в деревню тягловую силу и на все товарищество поначалу насчитали девять лошадей, три из которых пали наступившей зимой от бескормицы. Первый год жизни на селе был очень тяжелым. Поставленные наспех дома были щелясты, новые, не прокаленные печи из переложенного кирпича дымили и плохо грели. На беду зима выдалась лютой и люди боролись с морозами из последних сил. Каждый подъем утром в промерзшем за ночь доме становился мучением. Но больше всего изводил голод. Питались в обрез, экономили на всем. К весне ослабли. На посевную, которая должна была открыть дорогу к новой жизни вышли, едва держась на ногах. Сколько мужу понадобилось тогда силы убеждения и воли, чтобы вдохнуть в земляков надежду, добиться от них приложения истощенных сил! К счастью весна в том году порадовала хорошей погодой, ни дождей, ни ранней засухи. Те клочки земли, которые вспахали с горем пополам и засеяли казенными семенами, дали дружные всходы. Всем селом каждый день молились о том, чтобы урожай выжил. Хлеба собрали немного, но он давал возможность уверенно дотянуть до следующего года и выйти к посевной с собственными семенами. Государство уже не грозило поборами и продовольственный налог установили более-менее щадящий. Урожай-то собрали, но когда сели считать, чего и сколько нужно купить, то схватились за голову. Потребностей накопилось много, а возможностей мало. В первую очередь нужно было приобретать лошадок и инвентарь, но на вырученные деньги ни того, ни другого не купишь. Мозговали, мозговали и решили, что лучше на себе не экономить, больше на голодный паек не садиться, иначе к следующей весне пахать некому будет. Ограничились покупкой одной лошадки и одного плуга. Остальные деньги разделили. Кто сумел на них завести корову, кто скотинку помельче, но вроде бы вздохнули с облегчением. А зима снова оказалась трудной. Зерна и муки в обрез, все на укороченном питании: и люди и скотина. Да тут еще осенью ящур по соседним районам пошел, который коров как косой выкашивал. Булай запретил товарищам выезд в город и наложил самый строгий карантин на поселок. Ящур – это полная гибель всему делу. Вроде бы, беда прошла стороной и теперь можно снова подниматься к полевому труду. А труд будет едва ли легче, чем прошлой весной.

Булай покончил с толокном, выпил ковшик квасу и пошел на сбор. Мужики собирались смотреть угодья. Земля подсыхала и через пару-тройку дней нужно будет начинать пахоту. Подтягивались к большому амбару, присаживались на бревно, грелись на солнышке. Лица после зимы бледноватые и похудевшие. Одеты в овчину собственной выделки, на ногах лапти, опорки. Головы и бороды нестриженные. В голодное время люди ухаживают за собой неохотно, экономят силы.

Сворачивали самокрутки, откашливались, тягуче перебрасывались словами. Все Булаю известны много лет. Он знает, кто на что способен, от кого что можно ждать.

2002 год. Булай в Дрездене

Данила Булай шел по притихшему ночному Дрездену, покрытому нежным январским снежком. Затихла бурная встреча нового 2002 года, на какую по количеству пиротехики способны лишь только немцы. Минуты прихода Санта Клауса в Германию по световому и шумовому эффекту вполне сравнимы с бомбардировками страны союзниками в конце Второй Мировой войны. А сейчас Дрезден засыпал, являя собою дивную сказку доброго сказочника Ганса Христиана Андерсена. Шпили его кирх, фигурные мосты и волшебные линии Цвингера светились в мглистой ночи снежным серебром. Казалось, вот-вот зазвенит бубенчик и появятся запряженные оленем сани с Каем и Гердой, увитые алыми розами.

Булай любил этот город особенной любовью, какой наверное может любить только разведчик. Здесь он проводил операции, в которых переплелись боль и страсть, честь и обман, любовь и ненависть. Такие дьявольские коктейли чаще всего замешивают писатели и драматурги, но их герои живут на страницах произведений. А коктейли разведки шипят и пузырятся в реальной жизни. Данила любовался городом после длительной разлуки и шел по пешеходной зоне к одной из центральных гостиниц. Ранним праздничным утром, когда к завтраку встают только те, кому это крайне необходимо, у него была назначена необычная встреча. Он восстанавливал связь с источником, который отказался от сотрудничества двенадцать лет назад и теперь проявился снова. Данила приехал сюда из Праги, где находился теперь в долгосрочной командировке.

Воспоминания о том времени чередой приходили в голову Булая. Он помнил, как начиналась третья немецкая революция, в которой Дрезден сыграл особую роль. Именно здесь начались самые массовые манифестации против режима коммунистов, здесь власть начала пятиться под напором протеста. Протест же гремел уличной, хмельной революцией. Люди, будто напившись неизвестного зелья, сбивались в толпища и словно следуя указке невидимого дирижера, могучим миллионоголосым хором вздымали в небо протуберанцы своей страсти. Глаза их блистали стеклянным блеском, глотки их хрипели: «Свободу! Свободу!» руки их сжимались в кулаки и те, кто слышал их рев за стенами тихих кабинетов, цепенели от страха. Люди неслись к «свободе» в завихрениях неудержимой симфонии бунта, в надежде на прорыв в волшебные пространства Несказанного Благополучия и воля их была настолько могуча, что проломила мрачную берлинскую стену, и в разверзнутую брешь хлынули навстречу друг другу потоки окрыленных душ.

Как это случилось? Булай помнил летнее счастливое настроение конца семидесятых: под беззаботные мажорики повсюду гремевших песен, в деловитом тарахтенье «Трабантов» и «Вартбургов», резво мельтешивших на улицах Берлина, в уютном покое чистеньких кафе и беззаботной, беззаботной, полной надежд жизни этих же людей царило душевное благополучие. Куда все это пропало? Они были счастливы эти люди, они были счастливы, и этого нельзя было не видеть. Меггельзее, зеленые берега, белые яхты, летняя лень за кружкой пива, детский смех, они были счастливы. Древняя крепость под самым куполом голубого неба, стайки туристов, нежные виды Саксонии, розы на каменных стенах и легкое, воздушное настроение на улицах, легкое, беззаботное…. Тогда ими еще владело упоительное освобождение от теней прошедшей войны, они дышали воздухом обновления. Они хорошо помнили, что значит – открыть душу перед бесами тьмы и ненависти. Они этого еще не забыли и радовались тому, что все это позади. Но потом незримым верхним эфиром приплыла мелодия из флейты Крысолова. Упитанная тень этого флейтиста падала на луга и горы за Люнебургской пустошью, он пританцовывал на равнинах междуречья Рейна и Эльбы, среди голубых отрогов Альп, в своей фетровой шляпе и полосатых гетрах, розовощекий и голубоглазый. Его пальцы весело бегали по дудочке и она выбрасывала в эфир радостные свистки о жизни ТАМ. Мелодия звала к себе и люди стали прислушиваться к ней. Потом они стали подпевать, не замечая, что эта музыка будит боль зависти, тревогу неполноценности, зуд протеста. Они просто подпевали ей, подавляя большие и мелкие заботы своей жизни и не догадываясь, что позже она завоюет их полностью. И вот их слабенькие голоса стали объединяться в хор, этот хор следовал за флейтой Крысолова и овладевал ими, не давая умолкнуть даже тем, кто со страхом замечал, что вместо сладкой мелодии флейты в воздухе уже стоит визг валькирий, появившихся неизвестно откуда. Валькирии закружили их черной бурей, заставляя кричать лишь об одном – о разрушительном протесте любой ценой. Потом наступила весна, буря затихала в ожидании заключительного удара литавр – подписания договора об объединении Германии. Да, это была репетиция спектакля, который не был новым для советской разведки, но она была бессильна сделать против него хоть что нибудь. Потому что в заглавных ролях этого действа было запрограммировано и выступление советских руководителей, сознательно или по врожденному идиотизму, согласившихся сыграть роли приглашенных звезд.

1924. Ольга Хлунова

«Мое время настало, мое» – частенько думала Ольга, ложась спать после напряженного рабочего дня. Оперативная работа доставляла ей неподдельное наслаждение. Околоплодные воды новорожденного советского общества были мутны и зловонны. В этих водах водилось немало всякой рыбешки, нужной ОГПУ и ее можно было ловить в избытке, было бы только желание. Крестьянская нижегородчина кишела контрреволюционными элементами, пытавшимися укрыться на ее просторах. Область размерами своими приближалась к среднеевропейской стране, но в отличие от Европы, у нее была хорошо развита лишь столица с пригородом. На севере же царила настоящая лесная глухомань, где открывалось приволье всяким беглецам. Не зря беглый люд облюбовал речку Керженец еще во времена раскола при Алексее Михайловиче. А сейчас в забытых Богом деревнях и скитах укрывались бывшие белогвардейцы. На юге, в хлеборобном окояновском уезде, покрывавшем по длине около ста верст, до восемнадцатого года пышным цветом цвели эсеровские организации. После попытки переворота эсеры попрятались в отдаленных деревнях, но выявлять их было не слишком сложным делом. На это были брошены немалые силы и чекисты быстро очищали от эсеровских функционеров деревню. Большая часть из схваченных эсеров подвергалась ускоренному следствию и отправлялась в спецлагеря. Те, кто участвовал в вооруженном сопротивлении, приговаривались к расстрелу. Помимо эсеров в области водилась еще масса всякого антисоветского люду, начиная от скрывавшихся жандармов, кончая отбившимися от чехословацкого корпуса солдатами.

Ольга уже забыла, что всего лишь два года назад она начинала оперативную работу совсем неопытной помощницей Доморацкого. Поначалу выполняла секретарские обязанности: протоколировала допросы, заполняла анкеты, подшивала папки. Но это ее никак не устраивало и она постоянно просила Сергея быстрее ввести ее в оперативную работу. Доморацкий посмеивался, но навстречу ей шел, потому что отношения между ними давно переросли служебные и они уже проживали в одной комнате общежития.

Ольга страстно хотела включиться в тот напряженный и жестокий мир, в котором вращалась оперчасть, с ее постоянными рейдами, захватами, тем столкновением характеров и судеб, которое ее так привлекало. На дне ее души жило постоянное желание острых ощущений и она осознавала, что эти ощущения появляются тогда, когда она имеет власть над людьми. Вид испуганных и готовых на все ради спасения себя людей приносил ей чувство собственного превосходства, осознание себя как властительницы чужих судеб. Тело ее наполнялось радостной легкостью и будто парило в пространстве. И чем тяжелее наказание грозило арестованному, чем униженнее и запуганнее он себя вел, тем сильнее было ее чувство парения. Ольга осознавала, что в корне этого удовольствия лежит насилие над людьми, но не боялась этой мысли а напротив, рвалась на оперативную работу.

Мало по малу, Доморацкий стал брать ее на встречи с осведомителями, учил искусству проведения беседы. Ольга быстро поняла: в деле борьбы с контрреволюцией главное всегда заключалось в классовом подходе. Если человек бывший царский чиновник – значит за ним надо следить. Следить – значит подозревать. Подозревать – значит детально выспрашивать осведомителей о всех подозрительных моментах. Если осведомитель затрудняется – помогать ему правильно сложить мысль.

Через полгода выездов на операции и конспиративных встреч Ольга получила на связь секретных сотрудников и приступила к самостоятельной работе. Теперь темные стороны души обнажились и прямо требовали своего. Они требовали причинять людям зло, и дарили ей за это пьянящее состояние собственной исключительности. Иногда Ольга пыталась задуматься о причинах этого состояния, и всегда ей на память приходил образ колдуньи Фелицаты. Заронила ведьма своим колдовством в ее душу черные семена, заронила. Но какие сладкие они, эти семена! Ольга вспоминала, что именно в момент приворота впервые ощутила какое-то сотрясающее всю плоть торжество от свершения заведомо неправедного дела. Ведь именно в этом заключается тайная исключительность посвященных! Это торжество осело на дне души и каждый раз поднималось, когда она достигала своих целей неправдой. Оно же руководило ею и теперь. «Ты же морфинистка, подружка – говорила она сама себе – тебе же хочется терять рассудок от чужого страдания. Это же страшно! – Ну и пусть – рождался в ней чей-то голос. Ну и пусть, зато какое неземное наслаждение!»

Часть вторая

Зенон и Порфирий

Поначалу Александр Александрович полагал, что Порфирий потому больше всего любит возвращаться в тридцатые годы, в свою квартирку на Кузнецком Мосту, что в то достославное время он был на вершине популярности и ему там хорошо. Но чем больше профессор общался с критиком, тем больше понимал, что все не так просто. Постепенно он стал видеть, что Поцелуева привлекала атмосфера небывалых перемен, которые происходили в СССР. В стране бил вулканический источник воли большевистской партии, которая вела переделку общества непреклонным и размашистым способом. Имевший обзор над потоком времени, Порфирий видел, что нигде больше в мире нет такого дерзкого и самоотверженного рывка в будущее. И главное – он видел, что на пепелищах этого жестокого переустройства среди сорняков и пустоцветов пробился-таки цветок новой эры – эры социальной справедливости. Он был неказист и невысок, этот цветок, но он уже поднял голову и смотрел в небо.

– Я, Сашхен, при царе в ничтожестве досыта побарахтался. Правильно большевики говорят, что царизм прогнил, правильно. А уж с пятого по семнадцатый год такое безобразие в стране творилось, что вспоминать стыдно. Всем народом к катастрофе просто катились. Все рушилось, все насквозь продажным и лживым стало. А теперь я в молодой империи живу! Вон она как силы-то набирает! Горжусь, горжусь, Сашхен. И Славу товарищу Сталину пою. Он нас верной дорогой ведет. Можно сказать, в царство евангельской справедливости. А ты и тебе подобные на самом деле наследники Иуды Искариотского – вещал как-то Поцелуев, развалясь на своей софе, которую сам называл «гнездом разврата». При этом критик поигрывал бокалом армянского коньяку с видом человека, убежденного в превосходстве над собеседником – только мы, сталинисты – можем считаться прямыми наследниками Спасителя, потому что хотим воздвигнуть на земле равноправное общество. Без паразитов. Да-с.

Александр Александрович впадал в дрожь и терял самообладание:

– Я, не совершивший в своей жизни ни одного предательства, я, никогда не преследовавший наживы – наследник Иуды? Креста на Вас нет, господин хороший!

Порфирий делал большой глоток из бокала и отвечал в прежней подлой манере:

Отец Петр

Отца Петра поселили в шестом бараке. Низкие потолки, засыпные стены с крохотными окошками, две круглые железные печки да два ряда грубо сколоченных деревянных нар составляли все внутреннее убранство барака. Старший по бараку, бывший директор семеновского леспромхоза Иван Клюев, показал священнику его место на нарах и коротко сказал:

– Повезло Вам. Наш барак самый лучший. Люди исключительно порядочные.

Позже отец Петр познакомился со всеми сорока обитателями барака и понял, что старший не солгал. Уголовников по неведомым причинам здесь было немного, хотя известное лагерное правило тех времен – перемешивать все статьи в одной зоне, никто не отменял. Однако как-то так получилось, что большая часть здесь была осуждена по 58 «антисоветской» статье, почти все они были выходцами из старой интеллигенции, перешедшей на службу советской власти. Многие до недавнего времени являлось членами партии. Священников, кроме отца Петра больше не было, но имелось немало людей, ранее считавшихся верующими. Они выросли еще до революции и были хорошо знакомы с той, прежней жизнью. Население барака в силу возрастных особенностей на лесоповале не использовалось, а занималось в основном обработкой древесины в мебельном цеху. Отцу Петру также отвели рабочий участок и он стал уборщиком опилок и стружек, которые нескончаемым потоком сыпались из под пил и рубанков его товарищей по неволе. Он всю смену передвигался со шваброй и тележкой по цеху, грузил отходы на тележку и вывозил в специально отведенное место, где их собирались целые терриконы. Наступал момент, когда несколько десятков заключенных начинали растаскивать эти терриконы за ворота, на проселочную дорогу, засыпая опилками рытвины и просто сваливая их в кювет. Работа для священника была не тяжелой, зато давала время углубиться в свои думы.

Отец Петр решил уйти во внутренний затвор и это облегчало ему жизнь. Он давно приучился к монашескому правилу – постоянно повторять про себя Иисусову молитву: «Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, милостив буде мне грешному». В голове его словно сложилось два слоя мыслей. В одном слое постоянно звучала эта молитва, а в другом незаметно текли размышления о сущем. Поначалу Отец Петр общался с внешним миром лишь по необходимости, что было скорее типичным образом поведения для лагеря. Людей мрачных и замкнутых здесь было немало. Он старался ни с кем сближаться, но это плохо получалось. Его скромная и молчаливая манера располагала к доверию и чем дальше, тем больше к нему стали тянуться другие заключенные. Многим хотелось излить душу, найти опору в свалившейся беде и отец Петр невольно оказывался единственным человеком, к которому можно было обратиться с исповедью.

В первые месяцы лагерной жизни тягостная тоска, сгустившаяся на душе священника после ареста, мешала ему помогать страдальцам, но выбора не было. Люди шли к нему и постепенно он втянулся в эту привычную для себя работу. Отец Петр с радостью почувствовал, что даже здесь, в жестоких лагерных условиях, бьется родничок веры. Его не удивляло то, что вчерашние атеисты и строители «светлого будущего», оказавшись в неволе, быстро обращаются к Высшей Силе в своих надеждах на лучшую долю. Будто не они еще вчера разрушали храмы и глумились над священнослужителями, будто не они считали себя пупом земли, выше которого ничего в мире нет. Оказывается, Господь смотрел на них всепрощающим взглядом и ждал, когда они придут к пониманию собственного своего бессилия перед Вечностью. Ждал и прощал.

Кулиш и Булай

На сей раз встречались в Чешском Краловце. Один из красивейших городов мира привлекал к себе толпы туристов, и посещение его входило в обязательную программу любого, кто захотел по-настоящему ознакомиться с со старой Европой. Расположенный на горных склонах южной Чехии, этот город поражал воображение необыкновенными пейзажами и архитектурой, в которую вложили свою душу и немецкие и чешские зодчие. Его крутые улочки, мосты и площади создавали такую непередаваемую игру городских видов, что хотелось бесконечно сидеть где-нибудь за столиком уличного кафе, вслушиваться в шум быстрой речушки и любоваться этой красотой, созданной сразу двумя гениальными стихиями: стихией природы и стихией человеческого духа.

Кулиш заметно изменил свое поведение и больше не демонстрировал показной ненависти. Была ли она у американца с самого начала, Булай не знал. Ему приходилось видеть всяких янки, в том числе и выдрессированных в центрах специальной подготовки. Они, как правило, обладали высокой психологической устойчивостью и способностью концентрироваться на поставленной цели, но с точки зрения идейной закалки оказывались беспомощными. Как правило, такие противники опирались на примитивный набор заложенных в их мозги формул и при появлении нестандартных аргументов просто впадали в клинч. Что-то подобное происходило и с Кулишем и Данила не торопил события. Он знал, что сам процесс сотрудничества будет постепенно изменять агента изнутри и вполне возможно, что однажды их отношения станут нормальными. Спешка здесь была делом неблагодарным.

Данила вел себя на встречах предельно сконцентрировано. Каждая такая встреча сжимала время и нервы в тугой узел и лишь несколько позже начинал разматываться весь логический клубок сказанного, вместе с выводами и заключениями.

– Можно, я задам несколько необычный вопрос, мистер Булай? – Кулиш начал встречу необычным образом. Данила внутренне напрягся, не зная, что сейчас последует.

– Конечно, мистер Кулиш.

1937 Виктор Уваров

Поначалу Виктор Уваров воспринял свое понижение по должности и перевод в Темлаг как удар судьбы. На смену цивилизованной жизни в Арзамасе пришли тоскливые дни в мордовской глухомани. Поселок Явас, в котором он стал оперуполномоченным спецотдела, находился в сорока километрах от железнодорожной станции Потьма, в глубине непроходимых лесов. В первый же день по прибытию начальник спецотдела, майор Яблоков определил Виктору участок – оперативное обслуживание второго и третьего отделений, расположенных в пяти километрах от поселка. Оперативное обслуживание зоны – это выявление антисоветских заговоров, подготовки побегов и диверсий. В каждом отделении Виктору предоставили отдельный кабинет, в котором он мог работать с агентурой, а при необходимости, ночевать. Для поездок ему полагалась лошадь с возницей, летом бричка, зимой – сани.

Сам Явас являл собой несколько десятков однотипных бревенчатых бараков, разбросанных в густом сосновом бору. Здесь жило начальство этого большого лагеря и часть обслуги. Кроме клуба в нем имелась одна продуктовая лавка и почтовое отделение.

Быт Яваса был на редкость скучным и тоскливым. Лагерное начальство разбавляло тоску охотой и рыбалкой в девственных дебрях да пило в одиночку. Еще с разгрома ленинградского управления НКВД, последовавшего после убийства Кирова в 1934 году, тень страха стала распространяться по «органам» и разрушать былую атмосферу товарищества. К тридцать седьмому году внутри организации уже царило враждебное недоверие каждого к каждому. Рвались даже крепкие связи между давними друзьями. Виктору, попавшему Темлаге в новый коллектив, трудно было рассчитывать на появление товарищей. Он заступил на должность в январе тридцать седьмого, а весной до него стали доходить новости о чистках в НКВД, которые в первую очередь касались большого начальства. Сначала пришла весть об арестах руководящих сотрудников управления, потом о самоубийстве начальника управления, а к концу года кровавая карусель раскрутилась на полные обороты. В этой карусели сгинуло несколько друзей Уварова из арзамасского отделения. Исчез вместе с ними и начальник отделения Иван Жохов, сыгравший спасительную роль в судьбе Виктора. Когда из Горького пришло указание за подписью Хлуновой провести служебное расследование по вопросу о халатности следователя Уварова в расследовании дела священника Воскресенского, Иван ознакомил Уварова с предписанием и спросил:

– Чем ты ей не угодил, Витя? Давай, рассказывай. Дело Воскресенского я помню, таких дел у нас гора. Не хуже и не лучше других. Что там у вас произошло?

Уваров рассказал о неудачной попытке Хлуновой принудить священника к доносительству и последовавшем затем странном припадке. Своей роли он здесь никакой не видел, разве что оказался невольным свидетелем столкновения двух характеров.

Воля в Ветошкино

Колосков встретил Волю радушно. Он уже знал о самоубийстве Погребинского, но это не смутило его. Владимир Дмитриевич не был перестраховщиком и всегда действовал напористо и открыто. Эти качества и позволили ему вырасти до партийного руководителя районного звена, хотя неумение льстить и угождать начальству большого роста ему не обещали. К сорока годам Колосков стал вторым секретарем маленького заштатного райкома, что по тем временам было не так уж и много. Хотя в огромной горьковской области таких отсталых и непривлекательных районов было полно. Из семидесяти районов, может быть половина была похожа на гагинский. Район был крестьянским, слаборазвитым. Промышленных предприятий никаких, дороги скверные, население малограмотное. Русские села перемежались с мордовскими. До ближайших более-менее крупных центров, что до Окоянова, что до Сергача надо ехать почти тридцать километров. Само Гагино являло собой большое, затерявшееся в перелесках село, в котором жили и трудились около тысячи землепашцев, смешавших в себе русскую и мордовскую кровь. В центре Гагина стояло несколько административных зданий и средняя школа. По соседству, в лесу над Пьяной пряталось поместье известного героя наполеоновской войны генерала Жомини, превращенное в дом беспризорника, а еще чуть дальше, в Ветошкине, красовался замок известного русского масона Пашкова, в котором теперь действовал сельскохозяйственный техникум. Замок был исполнен в масонском стиле и любой, хотя бы чуть-чуть знающий это дело человек, безошибочно угадал бы в нем логово масонов. Владимир Дмитриевич в подобных делах не разбирался, но понимал, что судя по размаху ахитектуры и количеству масонской символики, это было какое-то масонское гнездо. Особенно его впечатляли мраморные статуи каких-то таинственных старцев, о которых ничего не было известно. Двенадцать этих скульптур возвышались вдоль фасада дворца, производя весьма неприятное впечатление своим зловещим видом. Впрочем, если царская власть навечно выслала Пашкова за его масонство из пределов империи, то большевики относились к этой братии на удивление спокойно и ничего не трогали. Так и стоял сельхозтехникум посреди соснового парка на высоком холме как декорация к какой-то фантастической сказке о плохих людях.

Вот и вся епархия, но Владимир Дмитриевич большего не хотел и выше не рвался, тем более, что чем выше, тем опаснее. Головы «на верху» летели как листья на ветру.

Когда Воля появилась у него в кабинете, он оценил ситуацию и предложил временно поработать в библиотеке ветошкинского техникума. А с началом нового учебного года обещал зачислить ее в студенты. Он привез девушку в Ветошкино на служебной автомашине, представил директору как дочь своих друзей и договорился о ее пребывании здесь. Затем обещал регулярно наведываться и исчез.

Волю поселили в общежитие в одной комнате с тремя сверстницами, которые завершали первый год обучения. Все были из больших сел, где имелись средние школы. Говорили окая и акая одновременно. Нижегородский говор необыкновенным образом совместил в себе обе этих особенности. Правда, в городе Воле приходилось редко слышать настоящую деревенскую речь, зато здесь ее было в достатке. В техникуме учились ребята, которые приехали за знаниями из деревни и собирались в нее же вернуться, не думая стать городскими. В первый день заселения Воли в общежитие, новые подруги немного стеснялись, и было видно, что они приучены держаться скромно. В них таилась какая-то простая, но очень милая природная стеснительность. Девушки с дружескими улыбками познакомились с Волей, украдкой поглядывая на ее одежду и короткую прическу. Воля почувствовала, что они не видят в ней своего человека и не знают, как с ней обходиться, поэтому взяла инициативу в свои руки.

– Вот приехала к Вам из Нижнего. Так получилось. Сейчас пока в библиотеке поработаю, а с осени учиться буду. Меня зовут Воля Хлунова.