Повести и рассказы

Джеймс Генри

В сборник входит девять повести и рассказы классика американской литературы Генри Джеймса.

Содержание:

ДЭЗИ МИЛЛЕР

(повесть),

СВЯЗКА ПИСЕМ

(рассказ),

ОСАДА ЛОНДОНА

(повесть),

ПИСЬМА АСПЕРНА

(повесть),

УРОК МАСТЕРА

(повесть),

ПОВОРОТ ВИНТА

(повесть),

В КЛЕТКЕ

(повесть),

ЗВЕРЬ В ЧАЩЕ

(рассказ),

ВЕСЕЛЫЙ УГОЛОК

(рассказ),

ТРЕТЬЯ СТОРОНА

(рассказ),

ПОДЛИННЫЕ ОБРАЗЦЫ

(рассказ),

УЧЕНИК

(рассказ),

СЭР ЭДМУНД ДЖЕЙМС

(рассказ).

ДЭЗИ МИЛЛЕР

(повесть)

Часть I

В маленьком городке Веве, в Швейцарии, есть одна особенно благоустроенная гостиница. Собственно говоря, гостиниц там много, ибо попечение о путешественниках — основное занятие этого городка, расположенного, как, вероятно, запомнилось многим, на берегу поражающего своей синевой озера — озера, которое следует повидать каждому. Вдоль его берега и тянутся сплошной цепью всевозможные заведения подобного рода, начиная с «гранд-отелей» новейшего образца с белоснежными фронтонами, бесчисленными балкончиками и с флагами на крышах, и кончая скромными швейцарскими пансионами более почтенного возраста с готическим шрифтом названий на их розовых или желтых стенах и довольно-таки нелепыми беседками в дальних уголках сада. Но одна из здешних гостиниц — гостиница знаменитая и, можно сказать, классическая — выгодно отличается от своих многочисленных выскочек-соседок присущей ей атмосферой солидности и роскоши. К июню американцы буквально наводняют Веве; безошибочно можно сказать, что в летние месяцы у этого городка появляются некоторые черты, роднящие его с американскими курортами. Глаз и ухо улавливают здесь картины и отзвуки таких мест, как Ньюпорт или Саратога.

[1]

Повсюду снуют модные молодые девицы, слышится шелест батистовых воланов, в первую половину дня гремит танцевальная музыка, а резкие американские голоса раздаются здесь с утра и до ночи. Представление обо всем этом вы получите в прекрасной гостинице «Trois Couronnes»

[2]

 и невольно перенесетесь мыслью в какой-нибудь «Океан» или «Зал Конгресса». Следует добавить, впрочем, что гостинице «Trois Couronnes» присущи и другие черты, нарушающие это сходство: например, степенные немецкие официанты, похожие на секретарей дипломатических миссий, русские княгини, отдыхающие в саду, маленькие польские мальчики, прогуливающиеся за ручку со своими гувернерами, а также вид на озаренную солнцем вершину Dent du Midi и живописные башни Шильонского замка.

[3]

Не берусь судить, различие ли, сходство ли со знакомыми местами занимало молодого американца, который два-три года назад сидел в саду гостиницы «Trois Couronnes» и от нечего делать разглядывал упомянутые мною живописные картины. Было прекрасное летнее утро, и независимо от того, к каким выводам он приходил на основании своих наблюдении, все, что являлось здесь его взору, не могло не понравиться ему. Этот молодой американец приехал сюда накануне на маленьком пароходике из Женевы (где он жил не первый год), повидаться с теткой, которая остановилась в гостинице «Trois Couronnes». Но у тетушки разыгралась мигрень — его тетушка вечно страдала мигренями, — и теперь она нюхала камфарный спирт, запершись у себя в номере, следовательно, племянник был волен идти куда вздумается. Ему было двадцать семь — двадцать восемь лет. Когда речь о нем заходила у его друзей, те обычно говорили, что он «пополняет свое образование» в Женеве.

Постучавшись к тетке и узнав, что она плохо себя чувствует, он отправился погулять по городу, а потом вернулся в отель позавтракать. Трапеза была уже закончена, и молодой человек сидел в саду за чашкой кофе, поданной ему на маленький столик официантом, похожим на атташе посольства. Допив кофе, он закурил сигарету. Вскоре на садовой дорожке появился мальчик — малыш лет девяти-десяти, щупленький, бледный, с резкими чертами несколько старообразного личика.

— А вы не дадите мне кусок сахара? — спросил он неблагозвучным, резким голосом, в котором, несмотря на ребячливость интонации, слышались какие-то недетские нотки.

Уинтерборн взглянул на столик, где стоял кофейный прибор, и увидел, что несколько кусков сахара там осталось.

Часть II

РИМ

Уинтерборн, возвратившийся в Женеву на другой день после поездки в Шильонский замок, приехал в Рим к концу января. Его тетка жила там уже несколько недель, и он получил от нее письмо оттуда. «Это семейство, которому ты был так предан летом в Веве, пожаловало сюда, и все с тем же агентом, — писала миссис Костелло. — Они завели в Риме кое-какие знакомства, но агент по-прежнему остается их самым близким другом. Впрочем, юная девица попала в общество каких-то третьестепенных итальянцев и развлекается с ними повсюду, что вызывает множество толков. Привези мне тот очаровательный роман Шербюлье «Поль Мерэ» и постарайся быть здесь не позже 23-го».

[28]

Если бы события шли своим собственным чередом, Уинтерборн, приехав в Рим, не замедлил бы узнать адрес миссис Миллер в Американском банке и явился бы засвидетельствовать свое почтение мисс Дэзи.

— Я думаю, после того, что было в Веве, мне можно нанести им визит? — спросил он миссис Костелло.

— Если после того, что бывает в Веве и в других местах, ты хочешь поддерживать знакомство с ними, дело твое. Мужчины могут знаться с кем угодно. Пользуйтесь своим преимуществом!

— А все-таки, что же «бывает»… ну, хотя бы здесь? — полюбопытствовал Уинтерборн.

СВЯЗКА ПИСЕМ

(рассказ)

I

Мисс Миранда Хоуп, из Парижа, к мистрис Абрагам Хоуп, Бангор, Мэн.

5 сентября 1879

Дорогая мама,

Я делилась с тобой моими похождениями вплоть до вторника на прошлой неделе, и хотя мое письмо еще не дошло до тебя, я начинаю другое, боясь, как бы у меня не накопилось слишком много впечатлений. Очень рада, что ты читаешь мои письма всем членам семьи; мне приятно думать, что они будут знать, как я поживаю, а писать всем я не могу, хотя стараюсь удовлетворить всем благоразумным требованиям. Но и неблагоразумных очень много, как тебе, вероятно, известно; я не о твоих говорю, дорогая мама, так как должна признать, что ты никогда не требовала от меня больше, чем следовало. Как видишь, ты пожинаешь плоды: я пишу к тебе прежде всех. Надеюсь, что ты не показываешь моих писем Вильяму Плату. Если он желает читать мои письма, он знает, как этого добиться. Ни за что в мире не хотела бы я, чтоб он увидал одно из этих писем, писанных для обращения в кругу семьи. Если он хочет получить особое письмо, он должен написать мне первый. Пусть напишет, тогда я подумаю, отвечать ли ему или нет. Можешь показать ему это, если хочешь; но если ты этим не ограничишься, я никогда более к тебе не напишу. Я описывала тебе, в моем последнем письме, мое прощание с Англией, мой переезд через канал, мои первые парижские впечатления. Я много думала о прекрасной Англии с тех пор, как рассталась с нею, а также обо всех знаменитых исторических местностях, какие мне удалось посетить, но пришла к заключению, что не желала бы жить в этой стране. Положение женщины в ней вовсе не кажется мне удовлетворительным, а ты знаешь, что к этому вопросу я отношусь отнюдь не равнодушно. Мне кажется, что в Англии они играют чрезвычайно бесцветную роль; у тех, с кем я разговаривала, был какой-то унылый и униженный тон, печальный и покорный взгляд, точно им не в диковину дурное обращение и распеканья, и это вызывало во мне желание хорошенько встряхнуть их. Многих, да и многое в здешних местах, желала бы я подвергнуть этой операции. Приятно было бы вытрясти крахмал из некоторых и пыль из остальных. Я знаю в Бангоре девушек пятьдесят, которые гораздо ближе подходят к моему представлению о положении, которое должна занимать истинно благородная женщина, чем все эти молодые английские «лэди». Но они прелестно говорят там, в Англии, и мужчины замечательно красивы. (Можешь показать это Вильяму Плату, если пожелаешь.)

Я поделилась с тобой моими первыми парижскими впечатлениями, которые совершенно соответствовали моим ожиданиям не смотря на все, что случалось слышать и читать об этом городе. Предметов, возбуждающих интерес, чрезвычайное множество, климат замечательно приятный. Солнце светит постоянно. Должна сказать, что положение женщины здесь значительно выше, хотя отнюдь не достигает американского образца. Обращение жителей, в некоторых отношениях, чрезвычайно своеобразно, и я, наконец, чувствую, что я действительно за границей. Тем не менее, это вполне изящный город, несравненно выше Нью-Йорка, и я употребила много времени на осмотр различных памятников и дворцов. Не буду отдавать тебе отчета во всех моих странствованиях, хотя была неутомима, так как веду, как уже говорила тебе, крайне утомительный журнал, с которым позволю тебе ознакомиться по возвращении моем в Бангор. Поживаю я отлично, и должна сказать, что иногда удивляюсь, как мне все удается. Это только показывает, чего можно достигнуть с помощью некоторой энергии и здравого смысла. Мне не случилось вовсе испытать на себе неудобств, связанных с положением молодой девушки, путешествующей по Европе без провожатого, о которых так много толковали перед моим отъездом, и не думаю, чтобы когда-нибудь пришлось их испытывать, так как, конечно, не намерена гоняться за ними. Я знаю, чего мне надо, и всегда умудряюсь добыть это.

II

Та же к той же.

16 сентября

Со времени моего последнего письма я оставила отель и поселилась в одном французском семействе. Это нечто вроде пансиона в соединении с чем-то вроде школы, только это не похоже ни на американский пансион, ни на американскую школу. Здесь человека четыре-пять поселились с целью изучить язык — не брать уроки, но найти случай разговаривать. Я очень обрадовалась возможности поселиться в таком месте, потому что начинала сознавать, что не делаю особенных успехов во французском языке. Мне казалось, что мне будет совестно провести два месяца в Париже и не ознакомиться ближе с языком. Я всегда так много слышала о французском разговоре, а между тем оказывалось, что здесь я имела столько же случаев упражняться в нем, как если б оставалась в Бангоре. Говоря по правде, я гораздо более слышала французских разговоров в Бангоре от тех французов из Канады, что приезжали к нам рубить лед, чем могла надеяться когда-нибудь услышать в этом отеле. Дама, которая вела книги, казалось, так сильно желала разговаривать со мной по-английски вероятно, также для практики — что я никак не могла решиться дать ей понять, что мне это неприятно. Горничная была ирландка, все лакеи — немцы, так что я никогда не слышала ни одного французского слова. Вероятно, в магазинах можно было бы найти хорошую практику, но, так как я ничего не покупаю, предпочитая тратить свои деньги для культурных целей, — то лишена этого удобства.

Подумывала я взять учителя, но я и так уже хорошо знаю грамматику, а учителя вечно засадят вас за глаголы. Я находилась в порядочном затруднении, так как чувствовала, что мне не хотелось уехать, не приобретя, по меньшей мере, общего понятия о французском разговоре. Театр много помогает и, как я уже писала тебе в моем последнем письме, я часто посещаю увеселительные места. Я не встречаю никаких затруднений, посещая подобные места одна, со мной всегда обращаются с той вежливостью, которую, как я уже писала тебе, я встречаю повсюду. Я вижу множество дам без провожатых — по большей части француженок — и им, по-видимому, так же весело, как и мне. Но в театре говорят так скоро, что я едва могу понимать разговор; кроме того, встречается множество вульгарных выражений, знакомиться с которыми бесполезно. Тем не менее, театр навел меня на мысль. На другой же день по отсылке последнего моего письма к тебе, я отправилась в Palais-Royal, один из главных парижских театров. Он очень невелик, но очень известен, и в моем путеводителе отмечен двумя звездочками, что служит признаком значения, придаваемого только первоклассным достопримечательностям. Но, просидев там с полчаса, я убедилась, что не понимаю ни единого слова пьесы, так они трещали, употребляли странные выражения. Я была сильно разочарована и смущена, боясь, что не добьюсь всего, зачем приехала. Но пока я размышляла об этом — соображая, что мне делать — я услыхала разговор двух джентльменов за моей спиной. Был антракт, я невольно прислушивалась к их разговору. Они говорили по-английски, но я узнала в них американцев.

— Что ж, — говорил один из них, — все зависит от того, зачем вы гонитесь. Я гонюсь за французским языком.

III

Мисс Виолетта Рэй, из Парижа, к мисс Агнес Рич, Нью-Йорк.

21 сентября

Едва мы добрались сюда, как отец получил телеграмму, немедленно призывавшую его обратно в Нью-Йорк. Причиной этому были какие-то его дела, что именно, не знаю, — ты знаешь, что я никогда не понимала этих вещей, да и не желаю понимать. Мы только что устроились в отеле, в прекрасных комнатах, и мы с мама, как ты легко можешь себе представить, были сильно раздосадованы. Он объявил, что ни за что не оставит нас в Париже одних, что мы должны возвратиться и опять вернуться сюда. Не знаю, что, по его мнению, могло с нами приключиться; вероятно, он воображал, что мы замотаемся. Любимая теория отца — что у нас вечно накапливаются и накапливаются счета, тогда как некоторая наблюдательность доказала бы ему, что мы носим одно и то же старье по целым месяцам. Но у отца нет наблюдательности, ничего, кроме теорий. Мы с мамой, однако, по счастью сильно напрактиковались, и нам удалось заставить его понять, что мы ни за что не тронемся из Парижа, и что скорей позволим разрубить себя на мелкие куски, чем согласимся снова переплыть этот ужасный океан. А потому отец, наконец, решил, что поедет один и оставит нас здесь на три месяца. Но суди сама, какая он суета: отказал нам в позволении жить в отеле и настаивал на том, чтобы мы поселились в семействе. Не знаю, что внушило ему эту мысль, вернее всего какое-нибудь объявление, которое он увидал в одной из американских газет, издаваемых здесь. Здесь есть семейства, которые принимают к себе на жительство американцев и англичан под предлогом преподавания им французского языка. Можешь себе представить, что это за люди, — т. е. эти семейства. Но и американцы, избирающие этот странный способ видеть Париж, должно быть, не лучше их. Мы с мамой пришли в ужас и объявили, что и силой нас не вывести из отеля. Но у отца есть манера добиться своего — более действительная, чем насилие. Он пристает и суетится, пилит, пилит, и когда мы с мамой истомимся, торжество его бывает безупречно. Желала бы я, чтобы ты слышала, как отец распространялся насчет своего «семейного» плана; он говорил о нем со всеми, с кем встречался; заходил к банкиру и толковал со служащими в его конторе, со служащими в его конторе, со служащими на почте, пытался даже обмениваться мыслями на этот счет с лакеями гостиницы. Он говорил, что так будет безопаснее, приличнее, экономнее, что я усовершенствуюсь во французском языке, что мама узнает, как ведется французское хозяйство, что он будет спокойнее, и не знаю — что еще. Из всех этих аргументов не было ни одного основательного, но это не имело значения. Все его толки об экономии — чистая чепуха; теперь, когда, всякий знает, что дела в Америке окончательно оживились, что застой совершенно миновал и что там составляются громадные состояния. Мы экономили в течение последних пяти лет, и я полагала, что мы поехали за границу, чтобы пожать плоды этой экономии.

Что же касается до моего французского языка, он настолько безукоризнен, как я только могу желать. Уверяю тебя, что я часто сама удивляюсь легкости, с которой говорю, и когда я приобрету немного более навыка относительно родов имен существительных и идиом, я буду хоть куда по этой части.

Итак, отец по обыкновению настоял на своем; мама неблагородно изменила мне в последнюю минуту, и я, продержавшись одна в течение трех дней, сказала им, что они могут делать со мной, что хотят! Отец пропустил три парохода, один за другим, оставаясь в Париже, чтоб убеждать меня. Ты знаешь, он точь в точь школьный учитель в «Покинутой деревне» Гольдсмита — даже будучи побежденным, он продолжал убеждать. Они с мамой объездили семейств семнадцать — они откуда-то добыли адреса — а я легла на диван и отказалась от всякого участия в этом деле. Наконец, они договорились, и меня препроводили в учреждение, из которого пишу тебе. Пишу тебе из недр парижского manage, из бездны второстепенного пансиона.

IV

Луис Леверетт из Парижа, к Гарварду Тремонту, Бостон.

25 сентября

Дорогой Гарвард,

Я осуществил свой план, на который намекнул тебе в моем последнем письме, и сожалею только об одном — что не сделал этого раньше. В сущности говоря, человеческая природа — самая любопытная вещь в мире, но открывается она только перед истинно усердным изыскателем. В этой жизни гостиниц и железнодорожных поездов, которой довольствуются так многие из наших соотечественников в этом странном Старом Свете, недостает содержания, и я приходил в отчаяние, видя, как далеко я сам зашел по этой пыльной, торной дороге. Я, однако, постоянно желал свернуть в сторону на какую-нибудь менее избитую дорожку, нырнуть поглубже и посмотреть, что мне удастся открыть. Но случая никогда не представлялось; почему-то мне никогда не встречается тех случаев, о которых мы слышим и читаем, — тех казусов, которые случаются с людьми в романах и биографиях. А между тем я постоянно настороже, чтобы воспользоваться всяким просветом, какой может представиться, постоянно ищу впечатлений, ощущений, даже приключений.

Главное — жить, чувствовать, сознавать свои способности, а не проходить через жизнь механически и апатично, точно письмо через почтамт. Бывают минуты, дорогой Гарвард, когда мне кажется, будто я действительно способен на все — capable de tout

[54]

, как здесь говорят — на величайшие излишества так же, как на величайшее геройство. О, иметь возможность сказать, что жил — qu'on а vaси

[55]

, как говорят французы, — мысль эта имеет для меня неизъяснимое обаяние. Ты, может быть, возразишь, что сказать это легко, но главная штука в том, чтобы заставить людей поверить тебе! Кроме того, я не хочу ложных ощущений, полученных из вторых рук, я хочу знания, оставляющего по себе следы — рубцы, пятна, мечты! Боюсь, что я тебя скандализирую, может быть, даже пугаю. Если ты поделишься моими замечаниями с кем-нибудь из членов клуба в West-Ceder Street, пожалуйста, смягчи их, насколько велит твоя осторожность. Что до тебя, ты знаешь, что я всегда имел сильное желание несколько ознакомиться с действительной жизнью французов. Тебе известна моя сильная симпатия к французам, моя природная склонность смотреть на жизнь с французской точки зрения. Я сочувствую артистическому темпераменту; помню, как ты иногда намекал мне, что находишь мой собственный темперамент слишком артистическим. Не думаю, чтоб в Бостоне существовало истинное сочувствие артистическому темпераменту; мы стремимся подвести все под мерку добра и зла. И в Бостоне нельзя жить — on ne peut pas vivre

V

Миранда Хоуп к матери.

26-го сентября

Тебя не должно пугать, что редко получаешь от меня известия; происходит это не оттого, что я подвергалась каким-нибудь огорчениям, но оттого, что я так отлично поживаю. Не думаю, чтоб я написала тебе, если б меня постигло какое-нибудь горе; я бы сидела смирно и одиноко переживала его. Но в настоящую минуту нет ничего подобного; и если я не пишу тебе, то происходить это оттого, что меня здесь так все занимает, что как будто бы не хватает времени. Сам Бог привел меня в этот дом, где, наперекор всем препятствиям, я нахожу возможность с пользой употреблять время. Удивляюсь, как я нахожу время для всех своих занятий, но как вспомню, что я проведу в Европе всего год, то чувствую, что не желала бы потерять ни единого часа.

Препятствия, на которые я намекаю, это — неудобства, с которыми я встречаюсь при изучении французского языка, благодаря, главным образом, тому, что меня окружает столько людей, говорящих по-английски; и это, так сказать, в самых недрах французского семейства. Кажется, будто везде слышишь английский язык; но я, конечно, не ожидала встретиться с ним в таком доме, как этот. Я, однако, не теряю мужества и говорю по-французски как можно больше, даже с другими пансионерами-англичанами. Кроме того, я ежедневно занимаюсь с miss Maison-Rouge — старшей дочерью хозяйки, и каждый вечер разговариваю по-французски в салоне, от восьми до одиннадцати, с самой madame Maison-Rouge и несколькими ее приятелями, которые часто заглядывают к ней. Ее двоюродный брат, m-r Verdier, молодой француз, по счастью гостит у нее, и я всячески стараюсь говорить с ним как можно дольше. Он мне дает дополнительные приватные уроки, и я часто хожу с ним гулять. Как-нибудь на днях мы с ним пойдем в оперу. Мы составили также очаровательный план посетить вместе все парижские галереи. Как большинство французов, он говорит с большой легкостью, и мне кажется, что беседа его принесет мне действительную пользу. Он замечательно красив и чрезвычайно вежлив, говорит массу комплиментов, боюсь — не всегда искренних. По возвращении в Бангор, я повторю тебе кое-что, что он мне говорил. Думаю, ты найдешь их чрезвычайно любопытными и очень милыми в своем роде.

Разговор в гостиной, от восьми до одиннадцати, часто замечательно блестящ, и я желала бы, чтобы ты или кто-нибудь из бангорских жителей могли быть здесь, чтоб насладиться им. Даже если б вы его не поняли, мне кажется, вам было бы приятно слышать, как они трещат; они так много умеют выразить. Мне иногда думается, что в Бангоре не умеют выразить всего, но там как будто и выражать-то нужно не так много. Кажется, что в Бангоре есть вещи, которых люди никогда не пытаются выразить, тогда как здесь, как я узнала при изучении французского языка, вы сами не имеете никакого понятия о том, то можете сказать, не попробовав; там никогда не делают никаких усилий. Я совсем не говорю этого исключительно на счет Вильяма Плата. Право не знаю, что вы обо мне подумаете, когда я вернусь. Точно я здесь научилась все высказывать. Вероятно, вы найдете меня не искренней; но разве не более искренности в том, чтобы высказывать вещи, чем в том, чтобы скрывать их? Я очень подружилась со всеми в доме, т. е. я вполне искренна — почти со всеми. Это — самый интересный кружок, в каком я когда-либо вращалась.