Национализм

Калхун Крэйг

Для одних национализм — это проявление глубокой потребности в солидарности и принадлежности, для других — необходимый, но уже пройденный этап истории. Работы Крэйга Калхуна помогают понять, почему, несмотря на постоянно повторяющиеся заявления о «конце» нации и национализма, эта дискурсивная формация продолжает не просто воспроизводиться, но и набирать влияние.

Национализм не существует сам по себе; он таков, каким его делают публики, влияющие на определение границ политического сообщества и содержания политических идентичностей. Этим и объясняется необычайная пластичность и многозначность националистического дискурса

Организатор мировой науки

Начнем с исторического анекдота (а по-русски — просто байки) из жизни модных классиков, которые мастерски и со смыслом рассказывает Крэйг Калхун. На первом курсе элитарной школы Эколь Нормаль никто не водился с провинциалом Пьером Бурдье, чей южный говор, пересыпанный баскско-испанскими словечками, коробил избранную парижсккую молодежь. Годы спустя, уже став знаменитым социологом, Бурдье концептуализирует свои юношеские переживания как проблемы воплощенного в самом человеческом теле габитуса и обладания культурным капиталом. Но тогда сын сельского почтальона и внук батраков-издольщиков Пьер Бурдье просто воспринимался среди своих парижских однокурсников набыченным увальнем, спустившимся с гор Беарна. То, что Бурдье при этом увлекался грубо-физической игрой в регби, лишь подчеркивало его отличие от молодежи интеллектуального бомонда и довершало репутацию беарнского забияки.

Только где-то к ноябрю первого курса обучения одинокого Бурдье впервые позвали в гости на обед к родителям такого же непопулярного согруппника Жака Деррида. Там крестьянский сын Бурдье смог впервые расслабиться: отец и старшие братья Деррида оказались бедными евреями из колониального Алжира, вдобавок еще и малярами по профессии. Они одновременно гордились младшим братом, которого фамильярно звали Жаки (что-то вроде Яшки), и подтрунивали над философской белибердой, которой была забита башка у младшего Деррида.

Бурдье и Деррида патронировал куратор курса Луи Альтюссер, который обладал педагогическим чутьем на талант и, будучи убежденным марксистом, ни в грош не ставил буржуазные предрассудки. Третьим питомцем Альтюссера был Мишель Фуко, но Фуко был старше на два года и держался совсем обособленно то ли из-за личных психологических комплексов, то ли из-за сексуальной ориентации.

Полный разрыв наступил, когда Альтюссер попытался вовлечь эту троицу в ячейку Коммунистической партии Франции. Бурдье отказался наотрез, заявив, что заорганизованные интеллектуальные марксисты были страшно далеки от подлинно трудовой крестьянской среды. (Исходя из этого, рекомендует Калхун, следует читать работы Бурдье по социологии политики, высшему образованию и особенно студенческим протестам 1968 г.) Затем Бурдье уезжает учительствовать в Алжир, где ссорится с местными интеллектуалами как из числа французских поселенцев, так и образованных городских арабов. Бурдье совершенно не выносил покровительственных интеллигентских разговоров о народе. В Алжире он чувствует себя прекрасно только среди коренных горцев Кабилии (поясню: близкого социально-культурного аналога чеченцев).

Крэйг Калхун знает свои байки из первоисточников. Если разговор заходит об унаследованном социальном капитале и габитусе, то Калхун первым с ироническим смехом (а как еще?) готов признать неловкую проблему своего происхождения. Он потомок Джона Калхуна, — в 1810–1830-е годы сенатора от Южной Каролины и дважды вице-президента США, который вошел в историю как виднейший пропагандист рабства и даже получил прозвище «Маркс плантаторов», поскольку утверждал, что «отеческая» система рабства преодолевает отчуждение труда от капитала. В Йельском университете, где именем Джона Калхуна назван один из колледжей, это периодически вызывает студенческие протесты, которые Крэйг Калхун одобряет. «После того, как у нас отобрали плантацию, — признает он, — следующим поколениям пришлось податься на Дикий Запад, в золотоискатели и скотоводы, либо идти в священники — замаливать грехи предков.»

Национализм

Благодарности

Во время очередной годовщины уничтожения Герники в 1993 году после конференции в Наваррском университете мне довелось побывать в Стране басков. В газетах тогда печатались снимки, навевавшие мрачные воспоминания, и описания новых разрушений и случаев применения террора против гражданских жителей, на этот раз в Сараево. Такие совпадения наталкивают на определенные размышления, и я уверен, что возможность обсудить такое повторение националистического насилия со сведущими спутниками способствовала моему пониманию этого феномена больше, чем мой доклад о национализме и социальных изменениях помог разобраться в нем кому бы то ни было на предшествующей конференции. За годы работы накапливается много таких долгов.

Я начал всерьез размышлять о национализме после пребывания и изучения истории Югославии, Китая и Норвегии. Я многим обязан ученым и не им одним в этих странах. Не так давно я с пользой провел время в Эритрее, преподавая в Асмарском университете; я получил возможность принять участие в ряде впечатляющих совещаний Конституционной комиссии и обсудить ход борьбы за национальную автономию и проект строительства новой нации с ветеранами освободительных фронтов, учеными и самыми разными людьми. Моя жена Памела ДеЛарги познакомила меня с Эритреей и оставалась моим самым важным собеседником.

Мои представления о национализме заметно расширились за время моей работы в Университете Северной Каролины. Участники Программы по социальной теории и кросс-культурным исследованиям прекрасно владели искусством конструктивной критики. Совместное чтение курса о национализме с Ллойдом Крамером оказалось необычайно полезным и приятным. Многие студенты также были важными учителями, особенно Стивен Пфафф. Карен Олбрайт искусно подготовила указатель. Моя работа (и работа коллег) в качестве директора университетского центра международных исследований оказала важное стимулирующее воздействие. То же можно сказать и о приглашениях выступить о национализме в других местах. Эдвард Тириакьян не раз приглашал меня на свой семинар в Дьюкском университете. Обсуждение после моих Россовских лекций в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе и моих Бриджесовских лекций и семинаров в Вашингтонском университете было особенно ценным и позволило выявить недостатки ранних формулировок. При работе над книгой чрезвычайно полезной оказалась критика в ходе семинаров в Стокгольмском университете, Университете Упсалы, Гетенбергском университете, Лундском университете, Университете Осло, шведской Коллегии по углубленному изучению социальных наук, Университете Торонто, Университете Джорджа Мейсона, Нью-Йоркском университете, Калифорнийском университете в Беркли, Северо-западном университете, Университете Ратджерса, Университете Кандидо Мендеса и Центре транскультурных исследований, а также в Наваррском университете.

Введение

Разговоры о национализме не прекращаются на протяжении уже двух столетий. Причем нередко встречаются заявления, что он уже свое отжил. Национализм играл важную роль в революциях и войнах за независимость. Но свидетельством успеха националистических проектов служит то, что существование и политическая самостоятельность наций на долгое время смогли стать чем-то само собой разумеющимся. По крайней мере жители богатых стран Запада склонны не замечать национализм, глубоко укоренившийся в наших представлениях о мире — организации гражданства и паспортов, нашем взгляде на историю, нашем делении литератур и кино, нашем соперничестве на Олимпийских играх. Мы замечаем национализм только тогда, когда он проявляется в виде конфликтов между государствами и теми, кто стремится к изменению границ или системы правления. Этот вид коллективного действия, зачастую сопряженный с насилием, развивался волнообразно; каждый последующий спад волны давал ученым повод считать, что национализм был проблемой из прошлого, от которой вскоре не останется и следа. Но за открытой националистической борьбой лежат более глубокие структуры коллективной идентичности и гордости, которые определяются национализмом как образ речи и мысли и способ восприятия мира — мира, состоящего из наций и отношений между ними.

В 1990-х годах национализм вновь стал главной темой новостей. Распад Советского Союза побудил националистов в его бывших республиках заявить о своей независимости. Пытаясь провести политическую границу, соответствовавшую этническим границам, армяне и азербайджанцы начали войну в Нагорном Карабахе. Чеченские повстанцы выступили против самой России. А правые русские националисты сожалели об утрате бывших владений своей страны. Но националистическая борьба не ограничивалась бывшим Советским Союзом: в бывшей Югославии сербские, хорватские и боснийские соседи начали убивать друг друга. Раскол Чехословакии на Чешскую Республику и Словакию прошел более мирно. Квебеку не хватило нескольких процентов голосов, чтобы отделиться от Канады. Норвежские избиратели выказали свои националистические настроения, проголосовав против членства в Европейском Союзе. Некоторые утверждали, что ЕС сам приступил к отстаиванию европейскости как некоего нового национализма, точно так же, как он занялся строительством нового квазигосударственного аппарата. Великобритания еще раз заявила об отказе от своих имперских притязаний, передав свою колонию — Гонконг — Китаю во имя соблюдения принципа национального суверенитета (даже если это не имело ничего общего с самоопределением граждан Гонконга). Американские политики состязались друг с другом в том, кто из них больший националист, отстаивая жесткую позицию по вопросам иммиграции или торговли с Азией. Ирак вторгся в Кувейт, заявив о том, что бывшая провинция колониального Ирака должна быть составной частью нации; Организация Объединенных Наций отстаивала национальный суверенитет кувейтского режима, представлявшего меньшинство жителей страны. На том же Ближнем Востоке, когда давнее стремление палестинцев к самостоятельному национальному государству стало наконец приносить осязаемые плоды, еврей-ультранационалист застрелил премьер-министра Израиля. Эритрея стала независимым государством после 30 лет националистической борьбы с Эфиопией, которая сначала была империей, а затем — объектом грубых действий коммунистического режима, направленных на создание единой нации. Новое правительство Эфиопии, в свою очередь, старательно пыталось предупредить потенциальные националистические восстания, предлагая конституционные гарантии права на автономию и даже потенциальное отделение для составляющих государство различных национальностей. На юге Африканский национальный конгресс ввел в ЮАР правление большинства, а в Судане северяне во имя национального единства убивали южных сепаратистов.

Перечень примеров, свидетельствующих о сохранении значимости национализма, можно продолжить. Но такой подход может ввести в заблуждение. Рассмотрение только этой, зачастую насильственной борьбы побуждает нас считать национализм просто проблемой, требующей решения, — проблемой, которая исчезнет, как только прояснится вопрос с границами и будет установлен народный суверенитет. При этом обычно забывают о том, насколько границы и сам народный суверенитет связаны с националистическим дискурсом, при помощи которого мы придаем современному миру концептуальную форму и практическую организацию. Влияние национализма заметно не только во время кризисов и открытых конфликтов. Он стал основой коллективной идентичности в современную эпоху и определил особую форму государства, преобладавшую на протяжении двух последних столетий. На самом деле национализм — это вопрос не только политики, но также культуры и личной идентичности. Дискурс наций выражается в основном на языке страсти и идентификации, а схожий с ним во многих отношениях дискурс государств чаще использует язык разума и интересов. Национализм обладает таким эмоциональным влиянием отчасти потому, что он помогает нам становиться теми, кто мы есть, вдохновляя художников и композиторов и связывая нас с историей (и, следовательно, с вечностью и бессмертием). Вот пример национализма в обзоре лондонской выставки работ, «сохраненных Национальным фондом художественных коллекций» (который сам был основан во время «весны народов» середины XIX века): «Проще говоря, основной вопрос заключается в том, есть ли у нации воля и финансовые средства для того, чтобы сберечь произведения искусства, необходимые для сохранения своего прошлого и обеспечения преемственности своей культуры» (

Национализм принимает различные формы: одни бывают мягкими и спокойными, другие — пугающими. Иногда социологи пытаются разделить «хороший» национализм (патриотизм) и «плохой» национализм (шовинизм), словно они являются совершенно разными социальными явлениями. Это осложняет понимание каждого из них и ведет к сокрытию общих черт между ними. И позитивные, и негативные проявления национальной идентичности и преданности определяются общим дискурсом национализма. Ни один частный случай невозможно в полной мере понять без рассмотрения того, как более глобальная — на самом деле интернациональная — риторика способствовала созданию и формированию каждого из них. Это касается националистических движений, националистической государственной политики, националистических традиций в литературе и искусстве и обыденных представлений простых людей о своем месте в мире. Национализм среди прочего является тем, что Мишель Фуко (

Дело не только в использовании участниками определенного термина (ср.:

1. Современность и многообразие национализмов

Никакого первого националиста не существовало. Не было какого-то одного момента, когда люди, которые прежде понятия не имели ни о нации, ни о политических устремлениях или идеологических предпочтениях своей собственной страны, внезапно начали мыслить в националистических терминах. Скорее несколько различных течений исторических перемен слились воедино, чтобы создать современный национализм. Бесполезно пытаться «объяснить» национализм (и родственные идеи вроде нации и национальной идентичности) поиском первого случая и последующим изучением распространения терминологии или практик. Термин «нация» стар (хотя «национализм» сравнительно нов), но до наступления Нового времени он означал всего лишь людей, связанных между собой общими местом рождения и культурой

[3]

. Он ничего не говорил о связи такой идентичности с более или менее крупными общностями и не имел явных политических коннотаций.

Первые проявления современного национализма связывались с различными событиями — с противоречиями, которые привели к гражданской войне в Англии (

Greenfeld

1992), с латиноамериканскими движениями за независимость (

Андерсон

2001), с Великой французской революцией (

Best

1988;

Alter

1989) и с немецкой реакцией и романтизмом (

Breuilly

1993;

Kedourie

1994). Эти расхождения невозможно примирить эмпирически; они восходят к различным определениям. Для наших целей достаточно отметить, что к концу XVIII века — в Великой французской революции и после нее — дискурсивная формация уже вовсю работала. Когда именно (насколько раньше) она возникла — вопрос спорный, хотя до наступления Нового времени большинство этих измерений не обладало таким существенным весом одновременно. Большинство измерений или нитей в ткани националистического дискурса имеет свою собственную давнюю историю. И, конечно, некоторые современные страны имеют истории, предшествующие появлению дискурса национализма, даже если они ретроспективно создаются в виде

национальных

историй (

Armstrong

1982). Так, английская нация укоренена в англо-саксонской истории и сформирована норманнским завоеванием. Конфликты между Англией, Шотландией и Уэльсом способствовали появлению у каждой из этих сторон своей особой идентичности. Но Англия (не Британия, хотя в сражениях принимали участие и валлийцы с шотландцами), которую Генрих V втянул в войну против Франции, стала объектом собственно националистического дискурса вместе с более поздними призывами помнить об Азенкуре в новых политических и социальных контекстах. Именно Шекспир и более поздние историки сделали «короля Гарри» хотя и не законченным, но все же националистом.

Национализм и современное значение «нации» невозможно в полной мере понять, исходя из культурного своеобразия различных наций или современных государств, придавших национализму его особое политическое значение. Издавна существовавшие культурные особенности способствовали развитию национальных идентичностей, но значение и форма этих культурных особенностей в современную эпоху изменились. Несмотря на важность культурного «содержания» наций, оно не может полностью объяснить их. Формирование государств было одним из наиболее важных факторов в изменении формы и значения культурных различий (хотя распространение рыночных и производственных отношений наряду с другими факторами также имело большое значение). Оно привело к появлению армий, состоявших из граждан, росту административной унификации, строительству дорог, языковой стандартизации, распространению систем народного образования и многим другим изменениям, которые способствовали возникновению нового сознания национальной идентичности. Но государства не просто создавали нации.

Было бы ошибкой вступать в спор о том, какие факторы были первичными — культурные или материальные. И те, и другие были важны и неотделимы друг от друга. На самом деле, как заметили Джордж Томас и Джон Мейер, государство в современном виде представляет собой «институт, который, в сущности, является культурным по своей природе» (

Культура каждой отдельной страны может обнаруживать большую или меньшую преемственность во времени и может быть более или менее целостной и единообразной. Но национализм — это способ создания идентичности, который не придает большого значения таким различиям, просто постулируя глубину во времени и внутреннее единство. Историк идей Эли Кедури был близок к этому подходу в своем классическом определении национализма:

Новое время на карте

Мы привыкли считать нации данностями. У нас есть образ мира, разделенного на различные «народы», каждый из которых обладает своей собственной культурной идентичностью и своей страной, хотя мы знаем, что некоторые люди живут за пределами родных или «естественных» стран. Этот образ закрепляется во время путешествий: мы предъявляем паспорта и проходим через контрольно-пропускные пункты; мы платим таможенные пошлины и заполняем анкеты, отвечая на вопрос о нашей национальности. Но не обязательно куда-то ездить: идея наций лежит в основе нашей мысленной картины мира в виде карты.

Однако мир не всегда был разделен на пестрое полотно стран, которое мы видим на сегодняшних картах. Такой способ создания карт с четкими границами между странами и взглядом с высоты птичьего полета сложился в эпоху Нового времени

[4]

. Самые ранние карты были либо местными вроде планов городов или схем береговых линий, либо предназначенными для путешественников, на которых обозначались дороги между городами и естественные ориентиры вроде гор, а представления о том, кто и где живет, были довольно смутными без каких-либо попыток проведения точных границ. Мало кто пытался представить мир в целом, хотя первые изыскания предпринимались еще греками в эпоху Римской империи. Как правило, карты строились от центров власти, где бы они ни находились — в Риме или древнекитайской столице Сиань.

После падения Римской империи состояние картографии в Западной Европе резко ухудшилось. Византия и части арабского мира сохранили знания об этом древнегреческом искусстве, и они вернулись в Западную Европу в эпоху Возрождения. Дальнейшее развитие картографической техники продолжилось в XV веке, чему способствовали повторное открытие Птолемеевой геометрии и появление новых методов нанесения кривых на плоскости. Идея о том, что земля круглая, получила широкое признание. Карты эпохи Возрождения вновь отображали мир в целом, еще лучше описывая связи между континентами и океанами. Благодаря исследовательским экспедициям европейские карты предлагали более полные знания не только о физической географии, но и о местоположении различных народов и империй. Картография развивалась для того, чтобы помогать мореплавателям в пути и фиксировать новые открытия. Но карты Нового времени также отражали трансформацию в понимании мира и социальной организации власти.

В XVII и особенно в XVIII веках карты стали представлять мир четко разделенным на территории, имеющие ясные границы, а не смутные рубежи. Это отражало не только просвещенческое стремление к ясности, но и растущее разделение мира на доминионы различных европейских государств и было тесно связано с охраной и даже милитаризацией границ. Идея мира, естественным образом разделенного на отдельные нации, связанные с определенными административно-территориальными единицами или государствами, сыграла наиболее важную роль в этой трансформации.

Прежде всего европейские государства стали более сильными. Они увеличили свою политическую и военную мощь и использовали ее в конфликтах, объединяя территории под своей властью и создавая относительно устойчивые линии противостояния с соседними странами. Там, где правители вместо использования наемников прибегали к мобилизации армий, состоявших из граждан, народ, которым они правили, приобретал более глубокое осознание своей общей идентичности и своего отличия от соседей. Картография и национализм отражались в новом внутреннем единстве и более четких границах. Поворотным пунктом стали наполеоновские войны. Наполеон не просто пытался приобрести новые территории в духе традиционной династической борьбы. Он стремился преобразовать социальное и политическое устройство завоеванных стран. Сначала он был поборником республиканства Великой французской революции. Но затем, провозгласив себя императором, он продолжил считать себя носителем всего самого современного, а не просто французского. Одной из основных тем идеологии, которую пытался распространить Наполеон, было более широкое участие граждан — не только в наполеоновских армиях, но и в политике и культуре. Наполеоновские войны, таким образом, способствовали «пробуждению» национального сознания по всей Европе. Они не только объединили множество групп в противостоянии французам, но и привели к созданию самого такого противостояния и внутренних политических и культурных институтов различных стран по «национальному» образцу. После этих войн правительства начали организовывать разведывательные экспедиции для сбора более точных географических сведений и проведения более четких границ.

Эссенциализм

Национализм не определял всего, хотя и был его наиболее важной составляющей, молчаливого согласия, созданного в конце XIX века, относительно того, что следовало считать политически значимыми идентичностями. Он сыграл главную роль в возникновении «эссенциалистской» мысли, которая также стала основой для конституирования расовой, гендерной, сексуальной ориентации и других видов коллективных идентичностей (

Calhoun

1995: Ch. 8). «Эссенциализм» означает сведение всего многообразия населения к какому-то одному признаку, составляющему его главную «сущность» и наиболее важное свойство. Это часто сопровождается утверждением, что «сущность» неизбежна или дана от природы. Принято считать, что эти культурные категории относятся к реально существующим и дискретно опознаваемым совокупностям людей. Более удивительно, что многие также считают, что можно понять каждую категорию (скажем, немцев, женщин, черных или геев), сосредоточив внимание на первичном определяющем признаке, а не на том, каким образом он пересекается с другими, оспаривает и/или усиливает их.

Иными словами, в современной социальной и культурной мысли существовало молчаливое согласие относительно того, что люди обычно принадлежат к одной и только одной нации, одной и только одной расе, обладают одной гендерной и одной сексуальной ориентацией и что все эти аспекты четко и ясно описывают определенную сторону их бытия

[6]

. Считалось, что люди естественным образом жили в одном мире в одно время, вели один образ жизни, говорили на одном языке и сами как индивиды представляли собой единичные, целостные сущности. Все эти предположения прочно закрепились к концу XIX века, и все они кажутся проблематичными.

Двумя другими направляющими посылками в современном осмыслении вопросов идентичности являются посылки о том, что индивиды в идеале стремятся достичь максимально целостных идентичностей и что для этого они должны жить в непротиворечивых, единообразных культурах или жизненных мирах. Это одна из причин того, почему националистические лидеры обычно утверждают, что, для того чтобы быть полностью свободными индивидами, людям необходима своя, самостоятельная нация. Например, считается, что люди должны жить в одной культуре в одно время; говорить на одном языке; придерживаться одних и тех же ценностей; быть преданными государству. Но почему? Не на основе исторических или сравнительных данных. Напротив, на всем протяжении истории и даже сегодня нередко встречается многоязычие; встречаются люди, движимые одновременно различными мировоззрениями (не в последнюю очередь религиозным и научным), люди, способные считать себя членами совершенно по-разному организованных общностей — от семей до местных общин, государств или провинций, наций и международных организаций — и воспринимать себя через разные идентичности в разное время или на различных этапах жизни. Цивилизация процветала и в полиглотских и более гетерогенных империях, и в космополитических торговых городах. На самом деле националистическое видение внутренне единообразных и четко ограниченных культурных и политических идентичностей часто бывает вызвано и поддерживается борьбой против более богатой, более многообразной и более случайно пересекающейся игры сходств и различий.

Современность, по иронии судьбы, сопряжена одновременно с попыткой «прояснения» и «усиления» идентичностей и созданием намного более широкой области культурных различий — как вследствие расширения охвата и коммуникационной простоты взаимодействия, несмотря на различия, так и вследствие поощрения новых свобод в культурном творчестве. Она не была эпохой простого единообразия, а включала в себя противоречивые тенденции. Идея, что люди «естественным образом» чувствуют себя как дома в самоочевидном гомогенном сообществе, оспаривается созданием государств и культурных областей, слишком больших и дифференцированных, чтобы быть организованными в виде единых сообществ. Дом, как известно, — это место, где тебя всегда готовы принять. И важно, что именно из этого чувства обладания домом многие люди выводят идеи о принадлежности к нации. Даже когда это чувство обладания домом напрямую не связано ни с одним определенным «националистическим» политическим проектом, оно служит мощной основой для таких проектов; оно подготавливает почву для мобилизации людей, солидарных с остальной «своей» нацией; оно способствует идентификации с нацией, которая делает привлекательным представление о ее превосходстве, так как оно предполагает определенное превосходство для тебя самого. В этом отношении политика национализма всегда содержит в себе внутреннюю, связанную с принятием официальных образов нации, и внешнюю составляющие. Поэтому она не является удовлетворительным ответом на человеческие различия, позволяющим каждому человеку найти группу, в которой он будет чувствовать себя как дома. Несомненно, это ощущение пребывания у себя дома весьма привлекательно. Но оно должно по крайней мере уравновешиваться достоинствами публичного пространства для взаимного общения, несмотря на различия, как внутри национальных групп, так и между ними

В конце XIX века, когда глобализация политической и экономической организации и мировые течения культуры достигли беспрецедентного уровня, стремление организовывать социальную жизнь с точки зрения четких границ, национальных идентичностей и эссенциалистских культурных категорий также достигло своего пика. Именно тогда националисты в Европе начали решительно выступать за ограничение иммиграции, и именно тогда они выступили против социализма отчасти потому, что он был интернационалистским (

Сложное явление, множественные причины

Исследователи предлагали множество объяснений национализма. Он объяснялся как результат сохранения этнических идентичностей (

Гирц

2004;

Smith

1986; Hutchinson 1994), политических и культурных изменений, связанных с индустриализацией (

Gellner

1964;

Геллнер

1991), сепаратистских ответов на неравномерное экономическое развитие со стороны жителей периферии интегрированной экономики государства (

Hechter

19 7 5), опасений насчет статуса и

ressentiment

новых элит, притязающих на отличие от старых элит или от своих соседей (

Greenfeld

1992) и изобретения идеологии для легитимации государств при капиталистических экономических отношениях (

Хобсбаум

1998) или для усиления централизации и единства, связанного с государственным строительством (

Tilly

1975, 1990;

Mann

1993, 1995). Все эти и другие факторы способствовали возникновению националистических движений и распространению националистического дискурса. Но ни один из них не объясняет его полностью. На самом деле, признание какого-либо из этих факторов «главной переменной», объясняющей национализм, делает объяснение редукционистским. Такое объяснение неспособно ухватить все, что можно вполне обоснованно считать национализмом, произвольно сводя национализм к чему-то еще, обычно чему-то меньшему, хотя и проще измеримому. Эти факторы объясняют различные

содержания

национализма или

процессы

, связанные с национализмом, но они не объясняют форму нации или самого националистического дискурса.

Исследования, указывающие на эти различные особые «причины» или «независимые переменные», могут быть весьма проницательными и полезными, но они оставляют без внимания более общее влияние, которое оказывает на мир национализм. Хотя отчасти их привлекательность обусловлена очевидным стремлением к простоте объяснения, они не образуют общей теории или единой истории национализма

[8]

. Чаще всего это объясняется обращением к гетерогенным объектам анализа. На уровне практической деятельности существует множество различных национализмов; идея нации неразрывно связана со множеством различных аспектов нашего понимания мира, противоположными государственными политиками и необычайно многообразными социальными движениями. При объяснении каждого случая необходимо использовать по крайней мере частично различные переменные, связанные с особыми историями и другими причинными факторами, такими, как политика государственных элит или динамика социальных движений. Структурные факторы, от роста государственной мощи до глобализации капитализма — могут создавать обстоятельства, для осмысления которых используется националистический дискурс. Но использование дискурса национализма частично не зависит от этих особых обстоятельств и способствующих факторов и связывает между собой иначе несопоставимые явления.

Множество различных движений, идеологий, политик и конфликтов конституируется отчасти благодаря использованию терминов, вроде «нации», «национальный», «национальности», «национальное государство» и «национальный интерес». Общим знаменателем, скажем, японского экономического протекционизма, сербских этнических чисток, пения американцами «Усеянного звездами знамени» перед бейсбольными играми и способа сбора статистики Всемирным банком служит дискурсивная форма, которая определяет и связывает всех их, хотя она может и не давать полного причинного объяснения каждого из этих случаев. Так, бретонский сепаратизм, пан-арабский национализм и заявления участников китайского студенческого движения протеста о том, что они готовы умереть во имя будущего Китая, появлялись в различных исторических обстоятельствах, но все они объединялись общей риторикой. Они могут иметь и другие общие знаменатели, но ни один из них сам по себе не определяет их в качестве «национализмов». Так, на всех них влияет некое чувство недовольства силой, богатством или привилегиями, которыми пользуются другие группы. Все они формируются властью современных государств. Но это не определяет их как случаи национализма.

Всякий раз, когда политический лидер использует риторику национализма, а не, к примеру, риторику коммунистического интернационализма, это имеет большое значение. Когда восставшие крестьяне заявляют, что они представляют угнетенную нацию, это существенно отличается от исключительной опоры на язык класса или религии. Когда романист (или художник, или композитор) преподносит свое произведение в качестве воплощения духа нации, это отличается от подачи его в качестве произведения гения, не помнящего родства, или космополитического гражданина мира. Невозможно определить общность этих различных форм национализма единственной объяснительной переменной — например, государственным строительством, индустриализацией, неравномерным экономическим развитием или

Геллнер (

Недооценка национализма

Почти 150 лет тому назад Карл Маркс и Фридрих Энгельс писали: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Вам нечего терять, кроме своих цепей!» Поводом к этому была волна революций, которая прокатилась по Европе около 1848 года вслед за широким экономическим кризисом. Маркс и Энгельс (

Маркс и Энгельс

1955) включили свой лозунг в Манифест, написанный ими для недавно созданного (но недолго просуществовавшего) Союза коммунистов — первого коммунистического Интернационала. Они писали: «В Лондоне собрались коммунисты самых различных национальностей и составили следующий „Манифест“, который публикуется на английском, французском, немецком, итальянском, фламандском и датском языках». И экономический кризис, и революционный ответ имели важное международное измерение.

Но Маркс и Энгельс ошибались, считая, что пролетариям всех стран было нечего терять, кроме своих цепей, и что большинство согласится поставить принадлежность к пролетариату над принадлежностью к своим отдельным нациям, религиям и другим культурным или этническим объединениям. Революции 1848 года, по сути, были второй волной революций, в которых соединились проблемы экономических прав, национальной автономии и участия (хотя не всегда демократического) в политических процессах. Первая прокатилась в конце XVIII века с Американской и Великой французской революциями, ставшими ее кульминацией. Стоит остановиться и отметить, что в обоих случаях это были международные волны и что сами революции носили международный — и националистический — характер. В 1776 и 1789 годах символом этого может служить Том Пейн — великий английский революционный демократ, написавший свои «Права человека» в контексте Американской революции и избранный в Национальное собрание революционной Франции. Шестьдесят лет спустя европейцы говорили о «весне народов», когда казалось, что все угнетенные народы могли получить самовыражение и суверенитет (

Kohn

1967;

Meinecke

1970). В 1848 году рабочие всей Европы и Америки следили за борьбой поляков за национальную независимость, а имя Костюшко было у всех на устах. Немецкие портные, проживавшие в Лондоне, отправляли деньги для того, чтобы помочь не только франкфуртскому парламенту, но и французскому Национальному собранию. А после подавления немецкого восстания Соединенные Штаты приняли первую крупную волну иммиграции немцев.

Волнообразное развитие продолжилось с середины XIX века в националистических движениях, вдохновлявших друг друга в международном масштабе и во многих случаях связанных с революциями

Крах коммунизма в 1989 году вызвал еще одну международную волну националистических движений. Они появились не только в бывших коммунистических, но и во многих других странах, где изменившийся международный баланс сил создал новые возможности для повстанцев (а распространение обычных вооружений после 1989 года придало им новую военную силу)

Особенно важно, что этот международный дискурс национализма помогает объяснить, почему люди, недовольные самыми разными вещами, облачают свою борьбу в риторические рамки национализма. Недовольство может быть вызвано экономическими, политическими или культурными обстоятельствами, но само по себе оно не вызывает восстаний или социальных движений

2. Родство, этничность и категориальные идентичности

Национализм, как мы видели, исключительно современен. Он представляет собой способ конструирования коллективных идентичностей, который появился вместе с преобразованиями в государственной власти, расширением дальних экономических связей, новыми средствами коммуникации и транспорта и новыми политическими проектами. Но это не значит, что в национализме все ново. Особые националистические идентичности и проекты продолжали опираться на давние этнические идентичности, на местные родственные и общинные отношения и на заявленную связь с наследственными территориями. В этом заключался важный источник культурного содержания, эмоциональной привязанности и организационной силы таких идентичностей и проектов. Тем не менее в аналитическом отношении важно отличать национализм от этничности как способа конструирования идентичности, а также то и другое вместе от родства. Различие касается не просто содержания, так как этничность часто преподносится как расширение родства, а националисты обычно представляют нации как большие семьи, имеющие общую культуру и происхождение. Ключевой вопрос скорее связан с тем, что представляют собой эти формы солидарности и как они воспроизводятся. И здесь большое значение имеют два тесно взаимосвязанных различия: между сетями социальных отношений и категориями схожих индивидов и между воспроизводством через непосредственные межличностные взаимодействия и воспроизводством посредством относительно безликих сил широкой культурной стандартизации и социальной организации.

Хотя национализм, этничность и родство представляют собой три различные формы социальной солидарности, они могут пересекаться — или артикулироваться друг с другом — в различной степени в различных обстоятельствах. В одних случаях они могут взаимно усиливать друг друга, в других — противоречия между ними могут вызывать серьезные проблемы при попытке создания более широких «национальных» общностей в многоэтничных обществах. Сосредоточение внимания на различиях и отношениях между ними важно не только для понимания таких особых случаев, но и для преодоления ложного противопоставления, которое присутствует во многих исследованиях национализма. Несмотря на сложность и неоднозначность позиций наиболее проницательных исследователей, многие авторы в конечном итоге пришли к взаимоисключающим объяснениям национализма через этничность и через государственное строительство и своекорыстную мобилизацию элит. Они писали так, словно обращение к ранее существовавшим, самоочевидным узам было обращением к древней истории, а не к особой форме продолжающегося социального и культурного воспроизводства и словно демонстрация изобретения и манипуляции означала, что национализм не имеет никакого отношения к этничности и не черпает свою силу из эмоциональных привязанностей людей, присутствующих в их повседневных социальных отношениях.

Конструкция и примордиальность

Один из наиболее серьезных водоразделов в литературе о национализме пролегает между «конструктивистами», или «инструменталистами», и «примордиалистами». Первые придают особое значение историческим и социологическим процессам, посредством которых создаются нации. Многие («инструменталисты») подчеркивают, что это «изобретение» зачастую является сознательным и манипуляционным проектом, который проводится в жизнь элитами, стремящимися обезопасить свою власть, мобилизуя последователей на основе националистической идеологии. В утверждении, что националистические лидеры зачастую манипулируют чувствами и идентичностями своих последователей, содержится немало истины. Также очевидно, что нации — это не вечные сущности, существующие с начала времен.

С другой стороны, историческое исследование обнаруживает примечательную преемственность между современными национальными культурами и их предшественницами, а также в строении геополитических регионов и отношений. Мы также можем наблюдать, что национализм черпает значительную часть своей силы из феноменологического переживания простых людей, что их нации всегда уже существуют. Многие отличительные особенности национальных культур, например язык, не создаются индивидами. Скорее индивиды становятся личностями в социальных отношениях, которые уже сформированы культурой. Кроме того, некоторые из этих отношений, вроде семейных и этнических уз, могут казаться настолько важными, что люди — по крайней мере в определенных обстоятельствах — не могут представить себя без них.

Отрицать реальность или важность этих наблюдений неразумно. Очевидно, что люди воспринимают свои социальные миры всегда отчасти данными им до их собственных действий. Не менее очевидно, что многие аспекты этих социальных миров, включая разграничение наций, являются продуктами человеческой деятельности, подверженными потенциальной манипуляции. На деле только националистические идеологи склонны отстаивать «примордиалистские» позиции, утверждая, что нации существовали в более или менее близком к современному виде с начала истории. Социологи, занимающиеся изучением национализма, в целом признают как (1) роль исторических изменений и человеческой деятельности, так и (2) различие между признанием сильных привязанностей, складывающихся в близких личных отношениях людей и раннем культурном опыте, и возможностью и способом перевода этих привязанностей в националистические. Последний момент подчеркивался одним из наиболее крупных представителей так называемого «примордиализма» антропологом Клиффордом Гирцем (

В то время как большинство «конструктивистов», или «инструменталистов», стремится показать, что

Во все большей и большей степени национальное единство поддерживается не призывами к братству по крови и почве, а малопонятной, пунктирно очерченной и соблюдаемой скорее по привычке верностью гражданскому государству, что в большей или меньшей мере дополняется использованием государством полицейских сил и идеологических проповедей… Рассматриваемые как общества, новые государства чрезвычайно подвержены проявлениям серьезного недовольства, основанного на изначальных привязанностях… Экономическое, классовое или интеллектуальное недовольство чревато революцией, а недовольство, питаемое расовой, языковой или культурной дискриминацией, таит в себе угрозу расчленения, ирредентизма или, наоборот, поглощения, угрозу перекраивания самих границ государства, иного определения его территории. (

Изобретение традиции

В своей влиятельной работе Эрик Хобсбаум и Теренс Рейнджер (

Hobsbawm

and

Ranger

1983; см. также:

Хобсбаум

1998) рассмотрели множество случаев «изобретения» национальных «традиций» элитами, занимавшимися государственным строительством. Например, новые государства, возникшие после ухода колониальных держав из Африки, часто создавали мифологические описания своих доколониальных истоков, героизма антиколониальных основателей или общностей своих граждан. Неудивительно, что они преуменьшали степень того, насколько их границы и население зависели от конфликтов и компромиссов между колониальными державами. Они стремились насадить объединяющую национальную культуру посредством образовательных программ, связанных с государством средств массовой информации и создания государственных церемоний. Обычно представляемая в качестве особой национальная культура все же редко бывала прямым продолжением «примордиальной» местной культуры. Зачастую своим существованием она во многом была обязана колониальным державам (и опыту сопротивления этим колониальным державам), которые способствовали объединению членов различных племенных, этнических или региональных групп.

И, по-видимому, это не было чем-то чрезвычайным. Это особенно заметно в новых государствах, но подобные конструирование и реконструирование общих традиций присутствовали в националистических преобразованиях более старых государств Европы и Азии. Описание Камелота у Теннисона и повести Скотта о Северо-Шотландском нагорье способствовали изобретению «памятного» прошлого для Англии и Шотландии

[18]

. Коммунисты и республиканские националисты вместе занимались избирательным освоением и реконструкцией прошлого Китая, включая элементы его древнего прошлого и описания не слишком давней борьбы. На самом деле китайские образовательные практики отличаются прежде всего использованием поучительных повествований, будь то рассказы о «Великом походе» коммунистов или истории попроще — об обычных людях, которые пошли на жертвы ради своей бригады, своей семьи или своей нации (

Таким образом, Хобсбаум и Рейнджер совершенно правы, говоря об изобретенном характере многих национальных традиций. Бóльшие сомнения вызывает идея о том, что раскрытие изобретения делает традиции несостоятельными

Невозможно провести различие между государствами, показав, что одни из них созданы, а другие — нет, но можно показать, что одни национальные идентичности оказались более убедительными, чем другие, и более способными стать частью непосредственной основы для действий граждан и неоспоримым (или трудно оспоримым) средством передачи культуры. Поэтому при мобилизации людей против эфиопского правления важна была не древность эритрейского национализма, а ощущение реальности своей принадлежности к эритрейскому народу

Наоборот, когда обстоятельства и практические задачи меняются, даже внешне устоявшиеся традиции оказываются подверженными разрушению и изменению. Так, индийские националисты с XIX века до Неру смогли сделать значимым (хотя и вряд ли однородным или неоспоримым) единство множества субконтинентальных идентичностей в своей борьбе против британцев. Уход британцев из Индии изменил значение национализма Индийского национального конгресса, но именно он стал программой индийского государства — одной из нескольких возможных конструкций этого государства, вопреки тем, кто сопротивлялся иностранному правлению вне официальной политики. Еще одним следствием этого было открытие риторического пространства для альтернативных национализмов и «коммунальных» и других локальных требований, которые было гораздо проще сдерживать в колониальную эпоху (

Родство, происхождение, этничность и национальность

Современные нации часто имеют исторические корни в старых этнических идентичностях. Но национализм — это особый способ осмысления коллективной идентичности, отличный от этничности, а сама этничность — это лишь один из способов организации коллективных идентичностей в прошлом. Тесно связанной с ними, но более базовой и глубокой была риторика родства и происхождения. Значение национализма станет более понятным, если сравнить его с другими способами конструирования связей и коллективной идентичности.

Все люди, живущие сегодня, и все, известные нам исторически, имеют определенный метод счета идентичностей и связей друг с другом через родство и происхождение

[25]

. Они состоят в браке, имеют представления о происхождении, семье и способах приобретения наследства и коллективной идентичности по отцовской или материнской линии или по обеим вместе. Но, несмотря на важность родства и признание ценности семьи во всех обществах, родство и происхождение играют разную роль в организации жизни этих обществ. Например, в современных западных обществах родство или происхождение не так важны, как раньше (когда наследственные аристократические титулы и даже наследственные права на земельные наделы крестьян были очень важны, а вопрос о том, кто от кого происходит, мог иметь решающее значение при определении того, кто на ком должен жениться), и играют куда меньшую роль, чем в некоторых других обществах (например, индийском, где группы, имеющие общее происхождение, обычно связаны с определенной профессией, причем браки должны заключаться внутри этих групп). Среди талленси Северной Ганы, как и среди многих других «традиционных» и относительно слабо развитых в технологическом отношении обществ мира, родство и происхождение служат (или до недавнего времени служили) основным принципом организации почти всей социальной жизни (

Fortes

1945, 1949;

Calhoun

1980). Они определяют, кто и с кем работает в экономическом производстве; они направляют религиозную практику (связанную с почитанием предков); они служат основой для отбора и почитания вождей.

В современных разговорах о нации часто используется язык родства и происхождения. Лидеры привлекают своих сторонников, заявляя о своей преданности своим «братьям» и описывая угрозу чистоте нации, если их сестры имеют детей от иностранцев. Люди говорят о своей нации как о большой семье, настаивают на существовании кровных уз или рассуждают о том, как их предки сражались с их давними врагами в каких-то давних битвах.

Но важно отметить, что использование языка родства и происхождения при описании нации способно вводить в заблуждение. Например, в современных Сербии, Хорватии и Боснии родству и семье безусловно придается особая ценность. Они могут играть даже бóльшую роль в организации социальной жизни, чем, скажем, в Англии, Соединенных Штатах или Австралии. Православных христиан, католиков и мусульман учат поклоняться

Кроме того, утверждения националистических лидеров, говорящих: «Мы — одна семья», действуют совершенно иначе, чем сама семья у народов, для которых она является более важной. Сербские или хорватские лидеры, которые говорят об этом, имеют в виду, что «мы» одинаковы, «мы» едины, «мы» связаны прочными узами, «нас» никогда не должна разделить преданность меньшим или пересекающимся группам. Талленси признали бы моральную силу таких увещеваний, и иногда члены их семей могли бы призывать к поддержке своих родственников в схожих терминах. Но, будучи представителями родового общества, они всегда сознают, в отличие от сербской и хорватской риторики, что семья относится к иному масштабу лояльности. Существуют нуклеарные семьи родителей с детьми, минимальные родственные связи между двумя или более такими нуклеарными семьями с общим родителем (скажем, отцом двух братьев, которые могут жить под одной крышей и вместе заниматься сельским хозяйством) и различные промежуточные родственные связи, доходящие вплоть до максимальных родов, объединяемых (предполагаемыми) общими предками на протяжении 10–12 поколений. В результате бóльшие семьи всегда состоят из меньших семей. Не существует какой-то одной, фиксированной единицы, настолько важной, чтобы талленси всегда считали ее, а не бóльшую или меньшую группу своей семьей (и если это не так для групп происхождения, это еще менее справедливо для сложных сетей родственных связей, сформированных посредством браков). Какой из уровней семьи будет иметь значение — зависит от ситуации.

Индивидуализм и категориальные идентичности

Национальность — лишь одна из многих «категориальных» идентичностей, которые приобрели центральное значение в современную эпоху. Им способствует крупный масштаб, но они не имеют четкой связи с каким-то определенным размером группы. Определяющая черта — выделение по сходству признаков члена, входящего в совокупность эквивалентных членов. Кланы и возрастные группы — это категориальные идентичности в отличие, скажем, от происхождения, потому что индивиды являются их членами напрямую, а не через посредство сетей отношений. Как мы видели выше, карты с их пестрыми лоскутками стран отражают категориальную идентификацию наций: они служат вместилищами для членов, которые схожи между собой, поскольку национальная идентичность является определяющей. Этот тип категориального осмысления наций оказывает большое влияние на социологов, которые считают единицей анализа национальные государства, как если бы каждое из них было более или менее целостным и четко ограниченным (см.:

Tilly

19 84).

Таким образом, дискурс национализма имеет много общего с дискурсами расы, класса, гендера и другими призывами к сплоченности, основанными скорее на сходстве индивидов, а не на конкретных сетях отношений. Индивиды — это единицы, которые объединяются в категориальные идентичности. Задолго до современного национализма многие религиозные идентичности действовали таким же образом (

Андерсон

2001). Так, человек мог стать христианином через обращение независимо от того, кем были его родственники, и считалось, что христиане образовывали группу — очень большую группу — благодаря своим общим убеждениям и практикам, а не благодаря какому-то особому родству или иным отношениям между ними. И хотя христиане вступали в такие отношения друг с другом, их было слишком много для того, чтобы подобные отношения могли стать исходной основой общей идентичности; каждый из них мог иметь непосредственные отношения только с небольшой частью целого. Христиане в различных местах отличались друг от друга, но — по крайней мере в принципе — не настолько, чтобы это имело теологическое значение. Средневековый католицизм был ближе к модели родства/этничности со своей включенностью в иерархию приходов и властей, которая считалась более значимой, и личным откровением, которому придавалось меньшее значение. Хотя их мобилизация осуществлялась на региональной/политической основе, крестовые походы способствовали развитию более категориальной идентичности среди христиан благодаря противостоянию «язычникам», «неверным» или мусульманам.

Феодальная Европа сочетала свою опору на родство и происхождение (не только у претендентов на трон и аристократические титулы, но и у будущих наследников земельных наделов среди простых крестьян) с иерархией встроенных категорий: подданных феодальных господ на различных уровнях — от менее крупных сеньоров и рыцарей до крестьян. Иерархия определялась занятием и социальными правами и обязанностями. Города были аномалиями в рамках этой концепции «феодального» целого, хотя их «свободные» жители во многом делились на профессиональные корпорации и статусные иерархии. В гильдиях и схожих организациях родство могло играть важную роль, но все более и более распространенной официальной структурой членства была категориальная: существовали свободные подмастерья и дающие им работу мастера.

Многие в современной Европе считали феодальную Европу наивысшим примером традиционного общества, недооценивая тем самым его внутреннюю динамику и степень, в которой общества, определяемые родством и происхождением (и вообще не имеющие письменности и государственности), вроде талленси, отличались от современных обществ

По мере модернизации Европы все больше росла опора на категориальные идентичности. Миграция и постепенная интеграция областей в более крупные государства привели к появлению этнических объединений. Протестантизм выделял особую категорию индивидов — «верующих». Неслучайно таким категориям верующих оказалось несложно отколоться от более крупной целостности. Протестантская Реформация и религиозный плюрализм привели к появлению множества религиозных категорий. Возникновение классовой системы вместо иерархии определенных отношений с взаимными обязательствами создало одну из наиболее впечатляющих категориальных систем, в основе которой, по замечанию Маркса, лежали пролетариат и буржуазия, состоявшие из совокупностей взаимозаменяемых членов

3. Националистические притязания на историю

У национализма очень непростые отношения с историей. С одной стороны, он обычно поддерживает создание исторических описаний нации. И сама современная историческая наука сформирована традицией создания национальных историй, призванных наделить читателей и исследователей чувством коллективной идентичности. С другой стороны, националисты склонны писать историю под себя, создавая удобные описания того, «откуда мы пошли есть». Националистическая история наподобие «Открытия Индии» Неру (

Неру

1955), является конструированием нации. Дело не только в том, что такая история не нейтральна. По самой своей природе националистическая историография, рассказывающая историю нации, не заботясь о точности фактов, на которые она ссылается, и стоящая на открыто воинственных или этноцентрических позициях, включает исторические события и участников независимо от того, имели ли они вообще какое-либо представление об этой нации или нет. «Открытие Индии» (впервые опубликована в 1949 году — в год провозглашения независимости Индии) не просто превращает дравидийцев или моголов в индийцев, но и делает их героями повествования, которое конструирует и реконструирует общую и предположительно вечную сущность — Индию. И победители, и побежденные в династических войнах и вторжениях становятся частью истории Индии. Точно так же учебники истории, созданные в новом пакистанском государстве, учат школьников, что Пакистан восходит в своих истоках к появлению ислама на Аравийском полуострове, и включают распространение империи моголов в историю современного Пакистана (

Jalal

1995).

То же можно наблюдать и в повествованиях, посвященных истории западных стран. Конечно, Гражданская война в Америке была материальной борьбой за национальное единство, но символически она способствовала созданию общей американской истории для потомков тех, кто был убит с обеих сторон этого кровавого конфликта, а также для американцев, чьи предки прибыли позднее или держались от него в стороне. Это одна из причин того, почему тема братоубийства занимает такое важное положение в повествованиях о войне. Борьба между братьями помогает установить, что обе стороны действительно были членами одной семьи (

В совершенно иных обстоятельствах Франции конца XIX века Эрнест Ренан высказал во многом ту же идею о важности противоречий, скрываемых в националистических обращениях к истории:

Забывание — и, я бы даже сказал, историческое заблуждение — играет решающую роль в создании нации, и именно поэтому развитие исторических исследований зачастую представляет опасность для [принципа] национальности. И историческое исследование проливает свет на насильственные деяния, которые имели место при рождении всех политических образований, даже тех, чьи последствия в целом были благотворны. Единство всегда создается жестокостью. (

Под «жестокостью» Ренан имел в виду погромы гугенотов в Варфоломеевскую ночь, но культурное или символическое насилие, связанное с созданием единства, также может быть жестоким. Искоренение некогда квазиавтономных культур или сведение их к простым региональным диалектам или местным обычаям постоянно повторяется в подчинении некогда бывших жизненно важными (и, возможно, все еще важных) различий при конструировании национальных историй. Людей, говоривших на различных языках и умиравших во имя независимости, теперь «вспоминают» как французов.

Этничность как история

Наиболее выдающиеся исследователи национализма оспаривали объяснения, придававшие особое значение ранее существовавшей этничности

[38]

. Кон (

Kohn

1968) и Сетон-Уотсон (

Seton-Watson

1977) подчеркивали решающую роль современной политики, особенно идеи суверенитета. Хайес (

Hayes

1966) считал национализм своеобразной религией. Кедури (

Kedourie

1994) разоблачал национализм, показывая несостоятельность притязаний немецких романтиков. Позднее Геллнер (

Геллнер

1991) обратил внимание на множество примеров неудачных или отсутствующих национализмов: этнические группы, которые почти не выказывали стремления или не пытались вовсе стать нациями в современном смысле слова. Так что, несмотря на всю важность этничности, она не может служить достаточным объяснением (хотя можно представить, что немецкий романтик в XIX веке просто сослался бы на существование сильных или исторических наций и слабых, которым суждено сойти с исторической сцены). Хобсбаум (

Хобсбаум

1998) считал национализм преимущественно политическим движением второго порядка, основанным на ложном сознании, возникновению которого этничность может способствовать, но объяснить которое она не способна, так как оно сильнее связано с политической экономией, чем с культурой. Комарофф (

Comaroff

1991) вообще поставил под сомнение предположение об этничности как о самостоятельном явлении, не говоря уже об использовании ее для объяснения национализма. Все эти мыслители так или иначе пытались развенчать притязания на давние этнические идентичности, обычно выдвигаемые националистическими идеологами. Они также пытались оспорить идею о том, что национализм можно

объяснить

ранее существовавшей этничностью. В большинстве своем они стремились ввести альтернативную главную переменную: индустриализацию, модернизацию, формирование государства, политические интересы элит и т. д.

На этом фоне Энтони Смит (

Smith

1983, 1986, 1991) попытался показать, что национализм имеет более глубокие корни в досовременной этничности, чем обычно полагали другие (см. также:

[Поскольку] этничность во многом носит «мифический» и «символический» характер и поскольку «носителями» мифов, символов, воспоминаний и ценностей служат формы и виды артефактов и действий, меняющихся крайне медленно, однажды сформированная

Это, утверждает он, служит основой отдельных наций и идеи нации.

О чем-то подобном говорили романтические мыслители в начале XIX века. В частности, в Германии считалось, что язык обеспечивал связь с «естественными» истоками культуры

История, этничность и манипуляция

Этнические истоки — доминирующая тема в националистической риторике. В то же самое время националистический дискурс бывает сосредоточен на великих основополагающих деяниях или революциях. Акцент обычно делается на исторической новизне нации, рожденной самоучредительным действием ее народа. Иногда происходит тематизация искупления проблематичной истории, обновления перед лицом упадка или соответствия героическому прошлому. Хотя в Соединенных Штатах наблюдался перекос в сторону основания, а во Франции — в сторону революции, в каждой из этих стран случалось, что на передний план выходили другие аспекты. Рейганизм в Соединенных Штатах и голлизм во Франции отстаивали национализм, больше связанный с заявлениями о прошлом. Во многих странах Центральной и Восточной Европы явно преобладала риторика прошлого, хотя и здесь, как будет показано в следующей главе, не обходилось без полутонов.

Во всяком случае, глобальная риторика национализма придает большее значение заявлениям о национальном (или по крайней мере протонациональном) прошлом, и первым действием многих наблюдателей, некритически усвоивших националистические посылки, становится объяснение всего современного национализма с точки зрения его давних корней. Это, к сожалению, ведет к недооценке не только той роли, которую национализм сыграл в борьбе за основание новых — и иногда демократических — режимов, но и степени, в которой национализмом манипулируют элиты, ищущие идеологию для легитимации своей власти и мобилизации потенциальных сторонников. Эти проблематичные отношения между историей и манипуляцией больше всего заметны в недавней печальной истории Боснии и Герцеговины.

Когда в бывшей Югославии разразилась война, западные наблюдатели (с содроганием) вспоминали, что Первая мировая война началась с убийства эрцгерцога Франца Фердинанда в Сараево — городе, ставшем сегодня символом этно-националистической вражды. Но рассмотрим подробнее, что же произошло, и признаем двусмысленность отношений между этничностью и национализмом и между ними и насильственным конфликтом. Убийца был не местным, а сербом, членом тайного общества, прибывшим в Боснию с этой целью. Хотя сербский и хорватский национализм серьезно конфликтовали на протяжении нескольких десятилетий, предшествовавших убийству, Босния и Герцеговина были сравнительно мирным анклавом мультикультурного взаимодействия. Они лишь недавно вошли в состав Австро-Венгрии после нескольких веков пребывания под властью Османской империи. Хотя ею правили анатолийские мусульмане, занимавшиеся в основном сбором податей и военными делами, эта империя была в значительной степени мультикультурной и терпимой к этническим и религиозным различиям. Когда христианские правители Испании Фердинанд и Изабелла в 1492 году изгнали из своей страны всех евреев, они бежали прежде всего в Османскую империю. Многие из них поселились в Боснии, где они жили в мире со своими соседями — мусульманами, католиками и православными в течение пяти веков. По иронии судьбы, еврейская община стала одной из первых жертв борьбы 1990-х годов. Наблюдая развернувшуюся борьбу, как тогда казалось, между христианами и мусульманами, ее лидеры в конечном итоге предпочли в 1992 году организовать эвакуацию людей и вывезти большую часть сохранившихся символов иудаизма.

На протяжении пяти веков, вплоть до 1990-х годов, Сараево не сталкивалось с настолько серьезной борьбой, которая способна была бы разрушить здание. Она не началась даже после того, как молодой сербский националист убил эрцгерцога Франца Фердинанда. Старый мост — знаменитый мост в Мостаре, городе, уничтоженном в начале 1990-х, — был построен в 1566 году великим османским лидером Сулейманом Великолепным, пользовавшимся услугами великого визиря, который был выходцем из боснийских славян. Мост (до его разрушения хорватскими снарядами в 1993 году) связывал различные этнические кварталы города, где церкви соседствовали с мечетями. Члены различных этнорелигиозных групп не смешивались друг с другом, но, сохраняя свою самобытность, жили в мире. И они соперничали на ежегодных соревнованиях по прыжкам в воду, в ходе которых молодые мусульмане, хорваты и сербы ныряли с прекрасного моста Сулеймана в Дрину: это был ритуал этнической обособленности и совместного участия, далекий от этнических чисток.

До своего вхождения в XV веке в Османскую империю Босния была спорной территорией на границе между христианской Европой и растущим влиянием ислама и османского правления. Сербы, например, очень эмоционально заявляют о своем происхождении от солдат царя Лазаря, участвовавших в Косовской битве в 1389 году. Эти предки предпочли погибнуть в неравном бою, чем сдаться османам, и памятью о них оправдывались нападения на боснийских мусульман шесть веков спустя. Конечно, было бы неправильно считать, что такая традиция сохранилась благодаря простой памяти. Ее необходимо было активно прививать. В 1980-х и в начале 1990-х годов потребовалось разжечь огонь воспоминаний, чтобы сделать память о 1389 году эмоционально важной проблемой.