Поцелуй осени

Карпович Ольга Юрьевна

Ее отвага и бесстрашие стали легендой в журналистских кругах. Лика казалась циничной, уверенной в себе, однако под жесткой оболочкой скрывалась маленькая девочка, воспитанная бабкой-продмагшей, у которой не забалуешь. Лика бежит от любви, не решаясь до конца довериться мужчине… Но однажды, оставшись одна, она вспоминает о том, кто хотел заботиться о ней пятнадцать лет назад, и понимает, что это единственный человек, который ее любил. Вот только откликнется ли он на призыв теперь, когда потеряно уже столько времени?

Вступление

2001 год

Белая пушинка сорвалась с ветки тополя и, подгоняемая легким ветром, полетела туда, где, невидимые за цветущими деревьями, мчались по широкой магистрали машины. Весна раскрасила аллеи Центрального парка яркими красками, осыпала ветви деревьев белыми и розовыми цветами, наполнила воздух нежным ароматом. Утреннее солнце играло и искрилось на стеклах выглядывавшего из зелени шпиля отеля «Гранд Астория». Где-то за пышными кустами звенели ребячьи голоса на одной из детских площадок. Процокали по дорожке две каурых лошади, запряженные в двуколку образца начала прошлого века. Над подстриженными газонами смешивались запахи цветов и бензина.

В конце аллеи показалась одинокая женская фигура. Невысокая миниатюрная брюнетка в светло-зеленом легком платье и босоножках медленно шла по чисто выметенной дорожке, чуть помахивая на ходу зажатой в руке газетой. Газету она только что купила при входе в парк у продающего прессу молодого бойкого афроамериканца. Несмотря на проведенные здесь, в Америке, четыре года, говорила она с русским акцентом:

— Доброе утро, мне «Нью-Йорк таймс», пожалуйста.

Разворачивать газету она не спешила, предвкушая и оттягивая ожидающее ее удовольствие.

Женщина подошла к спрятанной под столетним раскидистым платаном скамейке, присела, откинулась на спинку и сдвинула на лоб темные очки. Теперь можно было разглядеть ее лицо — резко очерченные скулы, зеленые миндалевидные глаза, яркие, решительно сжатые губы, едва заметная белая галочка шрама на левом виске…

Часть первая

1964–1989

1

Все так просто начиналось. Было детство в доме бабки — директора магазина, малообразованной, но крайне справедливой горгульи. Дед обретался там же, его звали «Тынемогбы», как вариант «Эйты». Дед был мирное существо, на рожон с директором продмага не лез, выражениями с ней не мерился, лечил вечерами свою контуженную на войне голову коньячком пять звездочек под толстенькое сальцо. Туда же, в их теплую обитель — директорши, военного летчика на пенсии и пятилетней девицы самого крутого нрава, временами являлась мамахен, красивая, совсем молодая еще женщина, не устававшая проделывать путь через всю Москву на высоченных каблуках. Малолетнее чудовище вне всякого сомнения ждало свою болтающуюся непонятно где мамашу. То есть болталась-то она по вполне определенным территориям, а именно — по дачному участку своего нового муженька, придурка полного по призванию и художника-оформителя волею судеб. Директорша с летчиком знать про новоиспеченного зятя ничего не желали, и посему молодая семья вынуждена была ютиться на плохо отапливаемой даче, в то время как оппозиция заняла трехкомнатные апартаменты, в свое время выданные летчику за заслуги перед Родиной. Да, малолетнее чудовище могло часами таращиться из окна на аллейку, прилегающую к дому, в ожидании прибытия своей непутевой мамаши, и даже спустя много лет, сидючи в самом центре Манхэттена на Серкл сквеа, она себе представляла, что вот такая же ива росла у них перед домом в Подмосковье. Так же томительно и сладко благоухала сирень, а в воздухе разливался ласковый полуденный зной, в бесконечной синеве неба таяли следы реактивных самолетов. И где-то вдалеке стучали каблуки — это мама, мама, мама приехала… Все это давно схлынуло и осталось в памяти мутным, тяжелым наваждением.

Лечь животом на широкий каменный подоконник, нос расплющить о пыльное стекло, прищуриться, пытаясь разглядеть в слепящем глаза солнечном луче прохожих внизу, на бетонной дорожке. Вот проковыляла похожая на пингвина соседская бабка Сосничиха, прошмыгнул через двор Юрка, очень опасный рецидивист восьми с половиной лет, еще какой-то незнакомый мужик торопливо взбежал по ступенькам подъезда. За спиной раздавалась тяжелая поступь семейного главнокомандующего. — Нинк, а мама приедет сегодня? — оборачивалась от окна Лика.

— Ах ты засранка, научил тебя старый леший на мою голову, какая я тебе Нинка, баба я тебе, баба. Ты что же это, очумела совсем, сидишь под форточкой раскрытой? Не болела давно? — разорялась баба Нинка, стаскивая девчонку с подоконника, и добавляла с суровой неодобрительностью: — А шут ее знает, мамашу твою. Я ей не указчик.

И томительный душный день, день, наполненный ожиданием, тянулся дальше. Солнечным лучом полз по вытоптанному ковру детской, витыми стрелками передвигался по циферблату настенных часов, выстукивал невидимыми каблуками где-то внизу, под окнами. И худая низкорослая девочка в вечно съехавших на колени колготках бесцельно бродила по квартире, томясь ожиданием. Слонялась по двору, мимо несших свою бессменную вахту на лавке у подъезда древних бабок, смотрела на надувавшиеся парусами на ветру штопанные простыни, колыхавшиеся на протянутых между деревьями веревках. Уныло карабкалась на деревянную горку, отталкиваясь ногами, кружилась на хрипло скрипящих каруселях и ждала, ждала.

Мать приходила, Лика (бабка догадалась назвать ее Элеонора, заморское имя не прижилось, само собой трансформировалось в Лику, Личку, Ликусю) висла на материнской шее, обвивала всем своим тщедушным тельцем, поджимала ноги, держалась что есть мочи, в детской доверчивости своей надеясь, что сможет удержать возле себя мать как можно дольше. Но час свидания истекал слишком быстро; Лику, заходящуюся в беззвучном плаче, бессильно открывающую рот, как рыба, выброшенная на берег, оттаскивали от раскрасневшейся матери, директорша быстро сворачивала античную трагедию.

2

В те стародавние времена, когда закрутилась вся эта канитель, предшествующая рождению Лики, блудная мамахен звалась еще просто Оленькой, носила узкие платья, приоткрывающие стройные загорелые коленки, начесывала перед зеркалом светлые пушистые волосы, укладывая их в пышный валик на макушке, звонко хохотала и рисовала длинные черные стрелки над блестящими легкомысленными глазами.

Отец, тогда еще крепкий моложавый мужчина, преподаватель в авиационном институте, в единственной дочке души не чаял. Мать воспитывала чадо со свойственной ей суровостью, однако тоже готова была разорвать всякого, кто посмеет покуситься на драгоценное дитя. Оленька особенных забот родителям не доставляла — росла здоровой и послушной, училась не блестяще, но вполне сносно, вертелась перед зеркалом не больше, чем другие семнадцатилетние девчонки. И вдруг — надо ж было такому случиться — к вящей неожиданности семейства выкинула финт: сокрушительно влюбилась в сына крупного партийного функционера, студента МГИМО, «золотого мальчика».

Трибуны стадиона ревели от восторга. Какой-то парень в соседнем ряду, не справившись с нахлынувшими эмоциями, вскочил ногами на узкую деревянную лавку и заорал, размахивая руками: — Женька — молоток! Держись!

Оленька рассеянно глянула вниз, туда, где носились по поросшему ярко-зеленой травой футбольному полю парни в красной и синей спортивных формах. И зачем только Светка притащила ее на этот студенческий матч? Сама-то, понятно, пришла поддержать своего дорогого жениха, но ей-то зачем тут время терять? Кругом все орут, прыгают, как ненормальные, и только она, единственная, скучает, глядя на яростно гоняющих мяч игроков.

Там, внизу, темноволосый фигуристый парень, вероятно, тот самый Женька, завладел наконец мячом и уверенно погнал его к воротам. Светка — вот тоже, болельщица нашлась! — не отрывая глаз от поля, изо всех сил сжала Олино запястье. Парень лихо обошел мельтешившего перед ним игрока другой команды, размахнулся и точным движением послал мяч в ворота. Светка взвизгнула и обхватила подругу за шею. Зрители взревели. Оленька недовольно сдвинула красиво подведенные брови.

3

— Конечно, случаи разные бывают, — разводила руками роддомовская главврач, благодаря белой крахмальной шапочке на голове и набрякшим синим векам напоминающая вокзальную буфетчицу. — Но прогноз неутешительный. Лет пять, может быть, семь при хорошем уходе. Бывают и случаи выздоровления, но это редкость…

Девятнадцатилетняя Ольга, опухшая от рыданий, отупевшая от навалившегося на нее непосильного груза, сидела на продавленной больничной койке и раскачивалась из стороны в сторону, машинально прижимая к себе тощий сверток, в котором ворочалось и тянуло шею новорожденное дитя. Санитарка, жилистая вертлявая баба Зина, возила вонючей шваброй между кроватями. Поравнявшись с Ольгой, она наклонилась и зашептала ей в ухо:

— Чего ревешь-то? Оставляй девку здесь, под расписку. Ты сама дите еще, куда тебе больной ребенок, дуре? Ниче, государство позаботится.

Ольга, не отвечая, смотрела на санитаркины шевелящиеся темные морщинистые губы, и в голове само собой складывалось: «А что, если правда…» Если уродец исчезнет, испарится, как будто его и не было. Может, тогда она станет прежней беззаботной хохотушкой Оленькой, самой красивой девочкой в классе? Может быть, все станет, как прежде? Вернется весна, радость, юность и… Женька… Женечка, любимый… Так просто… Положить сверток на каталку, подписать бумагу и…

Из коридора донесся необычный для родильного отделения шум — громкий мужской голос, топот тяжелых ботинок, взвизги медсестер:

4

После выздоровления Лика, для адаптации к коллективу, была отправлена в детский сад. Но суровое сердце деда-летчика, два раза горевшего в самолете, почти глухого, томилось и спотыкалось в одиночестве, и он, несмотря на яростные протесты продмага и еле слышное шелестение со стороны мамахен, извлек любимое чадо из советской кузницы зла. Пролетарское воспитание для Лики было закончено, она ни разу не ездила в пионерский лагерь, для школы оформлялись бесконечные справки-освобождения от физкультуры, а в столовой ее, единственную, не заставляли давиться манной кашей в склизких, мерзких комочках.

Зато они с дедом бродили в лесу до темноты, приносили разгневанному продмагу две корзины грибов, охапку душистых, свежесорванных целебных трав. И, казалось, нет ничего прекраснее в жизни, чем брести вот так по убегающей из-под сандалий сухой тропинке, держаться за мозолистую ладонь и слушать монотонный тихий голос:

— Вот, помню, в сорок втором тяжело было, зима разразилась лютая…

Ольга тем временем, освободившись от необходимости нести посменную вахту возле больной девочки, занялась устройством личной жизни и вскоре нашла-таки женское счастье в объятиях начинающего художника, по слухам, большого таланта. И хрупкое равновесие, установившееся в семье в последние годы, снова было нарушено. Несокрушимому союзу воздуха и товаров народного потребления отчаянно не понравился зять, художник, придурок и выпивоха. Эти крайне неприятные и, как казалось счастливому новобрачному, тайные пороки были тут же извлечены на свет божий и обнародованы во всеуслышание прозорливым продмагом: «Не будем пригревать нищету голозадую, мазилкин, тоже мне, еще чего не хватало», — был вынесен вердикт. А уж когда Личка после посещения этого козлобородого творца заболела ангиной с высокой температурой, тут уж дед клятвенно пообещал, что ноги его, потенциального убийцы и мучителя ребенка, не будет в доме.

Однако Ольга решительно объявила, что на этот раз не позволит святому семейству разрушить ее счастье, и отбыла вместе с новым избранником в светлое будущее. Поселились они на подмосковной даче творца-недоучки, сопровождаемые последним отцовым напутствием: «Ты, если хочешь, приходи. Но только без него! Без него!»

5

Свет в зале начал медленно гаснуть, постепенно замер обычный театральный гул. Еще пару секунд слышны были отдельные шорохи, чей-то быстрый шепот, и, наконец, все стихло. Грянул оркестр, полилась в зал волшебная музыка Дебюсси, и тяжелый бордовый бархатный занавес пополз в разные стороны, открывая ярко освещенный сказочный лес. Постановка балета «Послеполуденный отдых фавна» была большой уступкой со стороны руководства Большого театра в пользу модерновых танцевальных течений, приходивших с Запада и настоятельно не рекомендованных сверху к внедрению в советское искусство. Возрождение этого легендарного балета, поставленного Нижинским в 1912 году, стало возможно лишь по особому указанию партии и правительства по случаю приезда высокопоставленных правительственных гостей из Франции.

Лика подалась вперед, во все глаза вглядываясь в декорации. Место ей, к сожалению, досталось на балконе неудачное, часть сцены оказалась не видна. Но за билет и на это кресло ей пришлось выстоять многочасовую очередь в кассу, притом занимать ее пришлось накануне вечером. Пока яркие лучи софитов высвечивали лишь распростертое под причудливо сплетенными ветками неподвижное тело, это было не так важно. Тонкая изменчивая мелодия, казалось, вот-вот должна была разбудить дремавшее в заколдованном лесу удивительное существо. Лика, затаив дыхание, ждала, когда это случится.

И наконец существо пробудилось от дремы, подняло голову, потянулось, все исполненное ленивой животной грации, и приложило к губам свирель. Обтянутое бело-коричневым трико тело озорного фавна жило какой-то своей жизнью, пластично гнулось и распрямлялось, полусознательно, повинуясь древним зовущим инстинктам. Танцовщик успел сделать всего лишь несколько движений по сцене, как по залу пронесся уже восторженный шепот:

— Андреевский, Андреевский…

И Лика, словно загипнотизированная, не в силах оторвать взгляда от движущейся по сцене, то настороженно, крадучись, то резко, угловато, фигуре, тихо поднялась со своего неудобного места, прошла между кресел к ступенькам, спустилась вниз, к самому краю балкона, и опустилась на колени перед балюстрадой. Она не слышала раздраженных шиканий, не чувствовала ломоты в ногах. Привалившись к барьеру, она неотрывно смотрела на приковавшего к себе всеобщее внимание фавна. На Никиту…