Страх. История политической идеи

Кори Робин

Это книга о страхе, в особенности в его отношении к современной политике. Под политическим страхом автор подразумевает переживание людьми возможности определенного ущерба их коллективному благополучию — боязнь терроризма, панику в результате роста преступности, тревогу из-за упадка нравственности — или же запугивание людей властями либо отдельными группами.

Страх. История политической идеи

БЛАГОДАРНОСТИ

Я хотел бы поблагодарить моих друзей, коллег, учителей и издателей, читавших и комментировавших эту рукопись в черновиках, на бумаге или в форме статьи. Это Брюс Экерман, Мустафа Байуми, Роджер Бёш, Шелли Берт, Джош Коэн, Питер Коул, Майкл Деннинг, Джек Диггинз, Том Дамм, Сэм Фарбер, Стив Фрэйзер, Джош Фримен, Пол Фраймер, Эмили Гордон, Грег Грэндин, Нэнси Грей, Майкл Хардт, Адина Хоффман, Дэвид Хьюз, Джуди Хьюз, Ален Хантер, Виктория Канн, Ариэль Каминер, Ребекка Карл, Скотт Джеймс, Дэвид Джонстон, Гордон Лэйфер, Джексон Лирз, Крис Леманн, Марк Левинсон, Пенни Льюис, Ариен Мэк, Иан Малькольм, Арно Мейер, Дэвид Мэйхью, Кирсти Макклюр, Джонни Маккормик, Джон Медейрас, Лори Мучник, Санкар Муту, Молли Нолан, Карен Оррен, Кристиан Паренти, Ким Филипс-Фейн, Френсис Фокс Пайвен, Роберт Поттс, Мел Рихтер, Джессика Робин, Энди Сабл, Скотт Сол, Джим Скотт, Эллен Шрекер, Дженни Шусслер, Алекс Стар, Мишель Стефенс, Лора Таненбаум, Роб Темпио, Питер Терзян, Джин Теохарис, Рой Цао, Майкл Уолзер, Кати Уикс, Ив Вайнбаум, Кейт Уиттингтон, Дэниел Уилкинсон, Ричард Волин, Брайан Янг и Мэрилин Янг. Особая благодарность Роджерсу Смиту, моему руководителю по диссертации, Тиму Бартлетту, моему редактору из «Оксфорд юниверсити пресс», и Барбаре Филон, Питеру Харперу и Катерине Хамфриз из «Оксфорд юниверсити пресс». Общее спонсирование по завершению этой работы обеспечивалось Международным центром повышения квалификации в Нью-Йоркском университете; Институтом гуманитарных наук Вульфи в Бруклин-колледже; Конгрессом профессиональных кадров университета города Нью-Йорка; Центром места, культуры и политики в центре исследований университета города Нью-Йорка. Наконец, слова благодарности студентам, факультету и кадрам в Бруклин-колледже и Центру исследований университета города Нью-Йорка; Джонатану Стейну, давно спросившему меня, что же такого было великого в Гоббсе, раз уж «все для него — страх»; Джону Данну, первому предложившему мне не читать Гоббса, как Токвиля; и моей семье — за все.

Части этой книги появлялись и в других изданиях. Огромная благодарность компетентному издателю, позволившему мне использовать следующий материал:

«Remembrance of Empires Past: 9/11 and the End of the Cold War». In

Введение

Редко замечают, что страх — первая эмоция, которую испытывает человек в Библии. Не желание, не стыд, но страх. Вкусив от древа, Адам открывает, что он наг, и прячется от Бога, сознаваясь: «Убоялся, потому что я наг». До этого Бог творит и видит, что его творения хороши. Он видит, что Адам одинок, а это не хорошо. Ева видит, что древо познания «приятно для глаз и вожделенно, потому что дает знание». Но эти сообщения лишь о стерильном восприятии, без греющего шепота одобрения или неприятия. Все смотрят, все видят. Но чувствует ли кто-нибудь? Мы услышим об опыте чувства не раньше, чем они вкусят запретного плода. И когда услышим, это чувство будет именно страхом. Почему страх? Возможно, потому, что для творцов Библии страх — самая ошеломляющая из эмоций. До того как их охватил страх, Адам и Ева существуют и действуют в мире, но без какого-либо ощутимого опыта этого мира. С обретением страха их сметают переживания, а Господь предвещает еще большее: Еве — боль деторождения, Адаму — тяготы труда и обоим — пугающее знание смерти. Пребывая в неведении, Адам и Ева способны лишь на самое ленивое признание добра и самое смутное представление о зле. Такая слабая осведомленность о зле превращает их в зрителей своей собственной жизни, в лучшем случае — в полусознательных актеров. Адам раздает имена, Ева поддается искушению, но никто из них не знает в точности, что творит. Но испугавшись, они узнáют. Простой соблазн приводит к драматичному выбору, инертное движение — к избирательному действию. Их история (и наша!) начинается

1

. Как нам говорят аналитики, после 11 сентября 2001 года к подобному же переходу — от пассивности к чувству и действию — привел уже совсем другой страх.

До 11 сентября считалось, что американцы пребывают в эдеме, нежась в теплых ваннах социального аутизма. Согласно Дэвиду Бруксу, этика дня состояла в культивировании «частных раёв», чтобы купаться, по словам Дона ДеЛилло, в «лучах утопии кибер-капитализма». В то время счастье казалось восхитительным цветком мира и благополучия. В действительности же, как утверждают многие, все эти ощущения были гниющими плодами декаданса и упадка. Живя без забот и потерь, мы позволили нашему чувству реальности притупиться, а нашим мышцам — атрофироваться. Указывая на наш ослабевший аппетит к переживаниям, Брукс отмечает, что самой прославленной комедией того времени стала «Зайнфельд», — «шоу ни о чем». Но 11 сентября, как пишет Франк Рич, стало «кошмаром», пробудившим нас от «легкомысленного, если не декадентского сна длиной в десятилетие». Вызванный тогда страх, добавляет Брукс, стал утренним «очищением, смывшим самодовольство» 90-х. Как считает Джордж Пэккер, оно принесло нам «бдительность, горе, решимость, даже любовь», сам опыт, наконец.

В подтверждение Пэккер приводит слова банкира, спасшегося из здания Всемирного торгового центра в день атаки: «Я не подавлен. Мне нравится это состояние. Никогда в жизни у меня не было такой осознанности». Страх восстановил для нас ясное представление о том, что зло существует, снова сделав реальным и нравственное, осознанное действие. Опасаться надо было не повторения 11 сентября, а, по словам Пэккера, «возврата к нормальности», ему предшествовавшей, ведь это бы означало «частное потребительство вместо общественных мемориалов; очередь в ресторан вместо очередей на сдачу крови», распад личности вместо гражданской бдительности. 11 сентября — еще не конец истории. Как спасительный страх Адама и Евы, это лишь начало

Это книга о страхе, в особенности в его отношении к современной политике. Под политическим страхом я подразумеваю переживание людьми возможности определенного ущерба их коллективному благополучию — боязнь терроризма, паника в результате роста преступности, тревога из-за упадка нравственности — или же запугивание людей властями либо отдельными группами. Что же превращает оба типа страха скорее в политический, чем в индивидуальный страх? То, что они зарождаются в обществе либо несут общественные последствия.

Такие индивидуальные страхи, как, например, мой страх полетов или ваша боязнь пауков, — артефакты нашей собственной психологии и нашего опыта, имеющие слабое воздействие на других. Политический страх, напротив, возникает из конфликтов внутри и между обществами. Например, свойственный американцам страх терроризма — это реакция на 11 сентября и борьбу США против радикального ислама. Страх черных американцев перед полицией или, как некогда, страх перед своим правительством среди советских диссидентов и перед своим — среди борцов с апартеидом, был порожден противоречиями гражданского мира.

Часть 1

История идеи

В этой книге я буду много говорить о том, как действует политический страх. Первая часть посвящена двум начальным темам — тому, как мы думаем о политическом страхе, и почему мы так думаем. Может показаться странным, что в книге о политическом страхе уделяется столько места представлениям о страхе, а не его практическому измерению. Но вспомним слова Бёрка: обновляется и восстанавливается не столько актуальность угрозы, сколько воображаемая идея этой угрозы. «Если боль и ужас так изменились, что уже не наносят вреда, если боль не приводит к насилию и ужас не связан с действительным уничтожением человека», тогда и только тогда мы действительно испытываем восторженный ужас

1

. Условия нашего бытия, обновленные страхом, заключаются не в том, что мы напрямую воспринимаем объект угрозы, но в том, что объект держится на некотором удалении от нас.

Исследуя то, как мы представляем себе объект нашего страха, я надеюсь сфокусироваться на этих объектах, распутать клубок непонимания, заставивший нас поверить в то, что мы сможем переродиться благодаря страху.

Читатели обратят внимание на подзаголовок этой книги: «История политической идеи». Меня интересует страх как изменившаяся со временем идея. Некоторых читателей интеллектуальная история страха может поразить своей противоречивостью. В конце концов, немного элементов человеческого опыта кажутся менее поддающимися критике интеллекта или истории.

Страх должен таиться за пределами наших рациональных способностей; это сверхъестественный захватчик, стремящийся пересечь границы цивилизации. У него нет истории. Страх, по словам Арона, — это «первичная и, так сказать, субполитическая эмоция»

2

. Однако страх редко вторгается на площадь совсем без прикрас, как «сам страх», по выражению Рузвельта. Страх приходит, как пришло и 11 сентября, завернувшись в слои интеллектуальных предположений, некоторые из которых сложились века назад, формируя его восприятие и нашу реакцию. Как предмет общественной дискуссии, страх воспринял свои очертания от политической и культурной элиты, действовавшей с оглядкой на элиты предшествующие. Другими словами, у политического страха есть своя история, и до удивительной степени это история идей. Зная ее, мы видим, как наши идеи меняются или не меняются, давая нам возможность лучше оценить наши собственные идеи и, если необходимо, изменить их.

Главными героями в этой истории выступают четыре философа: Томас Гоббс, англичанин XVII столетия; два француза, Монтескьё и Алексис де Токвиль, первый — из XVIII, второй — из XIX века; Ханна Арендт, немецко-еврейская иммигрантка, бежавшая из нацистской Германии и впоследствии обосновавшаяся в Соединенных Штатах. Я мог бы выбрать других философов, например Макиавелли, де Местра, Киркегора, Ницше, Фрейда, Шмитта или Вайля. Мог бы рассмотреть другие жанры — пьесы Брехта либо повести Кафки. Но я воспользовался трудами этих писателей, сосредоточившись на Гоббсе, Монтескьё, Токвиле и Арендт, из-за интеллектуального влияния и политического резонанса их мнений. Эти мыслители писали о страхе и придавали ему очертания в момент появления новых политических форм и идей: для Гоббса это было современное государство, для Монтескьё — идеология либерализма, для Токвиля — эгалитарная демократия, для Арендт — тоталитаризм. Ввиду того что их размышления о страхе находились под сильнейшим воздействием современной политической истории, мы можем найти в их мнениях некоторые из переменных движущих сил политического страха. Но в той же мере, в какой их мышление отражает историю, оно формирует наше восприятие этой истории. И это второе свойство их философии делает ее особенно полезной. Гоббс, Монтескьё, Токвиль и Арендт разработали различные пути мышления о страхе, которые мы унаследовали, языки, на которых мы еще говорим сегодня. Читая их, мы приобретаем понимание не только прошлого, но и нашего настоящего.

1. Страх

Томас Гоббс родился 5 апреля 1588 года, накануне вторжения испанской армады в Британию. Слухи о войне циркулировали по Англии уже несколько месяцев. Ученые богословы погружались в книгу Откровения, убежденные в том, что Испания — это Антихрист и конец света близок. Страх предстоящей атаки был столь повсеместным, что из-за него у матери Гоббса могли быть преждевременные роды. «Моя мать была переполнена таким страхом», написал Гоббс, что «она носила близнецов: меня и вместе со мной страх»

1

. Это была шутка, которую Гоббс и его почитатели любили повторять: страх и автор «Левиафана» и «Бегемота» — названия в духе книги Иова, которые должны были взывать (если не вызывать) к ужасам политической жизни, — родились близнецами.

Это не совсем так. Хотя страх, может быть, и ускорил появление Гоббса, эта эмоция уже долгое время была предметом изучения. От Фукидида до Макиавелли о ней писал каждый, так что анализ Гоббса не был настолько оригинален, как он утверждал. Но и не так уж сильно он преувеличивал. Несмотря на свои «долги» классическим мыслителям и таким современникам, как голландский философ Гуго Гроций, Гоббс действительно выделил для страха особое место. Если Фукидид и Макиавелли идентифицировали страх как политическую мотивацию

2

, то лишь Гоббс старался заявить о том, что «происхождение великих и старых обществ заключалось не в общей доброй воле людей по отношению друг к другу, но в общем страхе по отношению друг к другу»

3

.

Но больше, чем настояния Гоббса на центральном значении страха, дает нам его важнейший анализ, поскольку Гоббс был нацелен на проблему, которую мы связываем с нашей постмодернистской эпохой, но которая является такой же старой, как и сама современность; как государство или общество могут выживать, когда их граждане расходятся во мнениях (часто весьма радикально) относительно основных нравственных принципов?

Или когда они расходятся во взглядах не только на значение добра и зла, но и по поводу оснований для их различения? Установить общность среди вступивших в одну политическую веру довольно трудно; сообщество верующих, в конце концов, все еще спорит о значении его священных текстов. Но что случится, если это сообщество перестанет читать все те же тексты, когда его члены начнут исходить из трудно сопоставимых отправных точек и молиться столь разным богам, что даже не смогут продолжить спор и тем более его закончить?

Гоббс назвал такие условия «естественным состоянием», ситуацией радикального конфликта на основе значений слов и норм морали, порождающей разрушительное недоверие и открытое насилие. «В естественном состоянии, — пишет Гоббс, — каждый человек сам себе судья, отличающийся от других в зависимости от имен и названий вещей; и от этих различий возникают ссоры и нарушение порядка»

2. Террор

Гоббс писал о страхе в разгар политического упадка, когда центростремительные силы гражданской войны уже нельзя было сдерживать установленными нормами религии или истории. Столь опустошающим был перенесенный опыт политической энтропии, что он стремился запечатлеть его в умах европейцев, поскольку не было «ничего более поучительного для лояльности и справедливости, чем… память, покуда она длится, об этой войне»

1

. Шарль Луи де Секонда, барон де Монтескьё — французский аристократ, родившийся в 1689 году, спустя десятилетие после смерти Гоббса, взялся за вопрос страха как раз тогда, когда такая память начала ослабевать. Мир Монтескьё был миром, страдающим замешательством не от беспорядка, но от четкости установленного правления. Ко времени рождения Монтескьё Людовик XIV превратил страну, с трудом избежавшую революции, разрушившей Британию, в одно из самых упорядоченных государств Европы. Убежденный в том, что «небольшая жесткость была величайшей милостью, которую я мог оказать своим подданным», Людовик сосредоточил политическую власть в своих руках, подчиняя как простых людей, так и дворян. Он овладел контролем над армиями Франции, превращая наполовину частные ополчения в солдат короны.

Он изгнал аристократию из королевских советов, найдя вместо нее опору в лице трех испытанных советников и квалифицированного корпуса чиновников по всей стране. Он вырвал право вето у местной знати, привыкшей опротестовывать королевские эдикты в региональных

парламентах.

Он обанкротил родовую знать при помощи неясных методов налогообложения; кто-то был подкуплен путем награждения шутовскими титулами или раздачи ответственных постов на кухне и в конюшне. Класс, разделявший власть с королевской семьей на протяжении поколений, был доведен до соперничества за такие привилегии, как помощь королю в утреннем одевании и сидение на скамейке для ног рядом с королевой.

Людовик, как тонко заметил французский историк Эрнест Лависс, правил с «гордостью фараона» и обладал, по словам героя «Персидских писем» Монтескьё, «большим талантом подчинять себе»

Это были мир и политика, побудившие Монтескьё взяться за пересмотр Гоббсова страха, — ревизию столь глубокую и полную, что она сформировала интеллектуальное восприятие на века. О политическом страхе более не думали, как о страсти, имеющей избирательное сродство с разумом; отныне политический страх следовало понимать как деспотический террор. В отличие от Гоббсова страха, деспотический террор лишен рациональности и не восприимчив к просвещению. Это была непроизвольная, почти физиологическая реакция на явное насилие. Терроризируемые не обладали внутренней жизнью, которую Гоббс приписывал испытывающим страх. Они были не способны к мышлению и нравственной рефлексии; они не могли раздумывать или даже спасаться бегством. Они съеживались и раболепствовали в надежде лишь отражать удары своего мучителя. Монтескьё также переосмыслил политику страха. Там, где Гоббсов страх был инструментом политического порядка, служащего правителю и при этом управляемым, Монтескьё полагал, что террор удовлетворял лишь развращенные нужды жестокого деспота.

Грубого и садистического деспота государственный строй волновал мало. У него не было политической программы, он лишь стремился утолить свою жажду крови. У Гоббса правителю помогали влиятельные элиты и образованные люди, рассеянные по всему гражданскому обществу, считавшие, что сотрудничество с ним в их интересах. Деспот опустошал элиту и уничтожал институты, подчиняя любую ему целиком не принадлежащую общественную организацию. В то время как правитель Гоббса вызывал страх при помощи правопорядка и морального обязательства, деспот обходился без них.

3. Тревога

Только полвека отделяют смерть Монтескьё в 1755 году от рождения Токвиля в 1805 году, но в этот промежуток вооруженные революционеры привели трансатлантический мир в современность. Колонизаторы Нового Света оказались застрельщиками национального освобождения в Британской империи, лишив ее основного берегового плацдарма в Северной Америке.

Во Франции солдаты зажгли факел равенства, и Наполеон пронес его по всей Европе. Чернокожие якобинцы на Карибских островах осуществили первую успешную революцию рабов в Америке и объявили Гаити независимым государством. Век демократической революции, как его назовут позднее, стал очевидцем изменений границ, освобождения колоний, создания наций. Борьба пошла с идеологическим жаром, страстью и рвением, невиданными уже больше века; люди рисковали жизнью ради радикальных перспектив века Просвещения. Но больше, чем какое-то определенное достижение, этот революционный мир от его предшественника отличало новое ощущение времени и пространства

1

.

Монтескьё достиг зрелости на закате 72-летнего правления Людовика xiv. Спокойное и продолжительное правление Людовика оставило глубокий отпечаток на «Духе законов» — остановившегося времени, политики, движущейся ледяной поступью. Век демократической революции установил новый темп политической жизни. Во Франции якобинцы объявили о создании нового календаря, провозглашающего 1792 год первым годом. Они избавились от законов, носивших следы незапамятных времен. Они взяли новые имена, завели новые манеры и провозгласили новые идеи. Книги по истории еще отмечают ту необычайную плотность времени, когда приход и падение династий происходили в течение нескольких месяцев и лет вместо десятилетий и веков. Сообщают, что даже Кант с его маниакальной пунктуальностью не поспевал за ходом событий: утром 1789 года, когда он услышал о взятии Бастилии, он вышел на свою ежедневную прогулку раньше обычного

2

.

Политика не только ускорилась; она усложнилась, когда на сцену устремились любители, требуя признать себя независимыми политическими деятелями. До века демократической революции политическая жизнь была грациозным, но непростым танцевальным искусством короля и двора. Но внезапно низшие классы получили возможность делать, а не просто наблюдать историю. Согласно Томасу Пейни политика больше не была «собственностью какого-то определенного человека или семьи, но целого сообщества». С появлением плебейских новичков, соперничавших за пространство, «почва коллективной жизни», как отмечал Вордсворт, становилась «слишком горячей»

4. Тотальный террор

То, что Николая Бухарина всю его короткую карьеру преследовали герои из Ветхого Завета, было знаком его удачливости — и его ужасной участи. Один из самых молодых из «старых большевиков», Бухарин был, по словам Ленина, «любимцем всей партии». Экономист-диссидент и образованный критик, этот проказливый революционер всего пяти футов роста очаровал всех. Даже Сталина. Оба давали друг другу клички, общались семьями, летом Бухарин подолгу оставался в загородном доме Сталина. Бухарина настолько любили в партии, что прозвали «Вениамином»

[13]

большевиков. Если Троцкий был Иосифом — ученым провидцем и мечтательным организатором, пробуждавшим своей надменностью зависть собратьев, Бухарин, несомненно, был любимцем семьи

1

.

Ненадолго. С конца 1920-х, когда Бухарин старался замедлить форсированный марш Сталина по русской деревне, начинается его падение. Изгнанный из партии в 1937 году и отданный на милость советской тайной полиции, в 1938 году во время показательного судебного процесса он признался в исключительной контрреволюционной преступной деятельности. Он был быстро расстрелян, одним из 328 618 официально казненных за этот год. Незадолго до своего убийства Бухарин привлек совсем другую библейскую параллель для описания своей судьбы. В письме Сталину Бухарин вспоминает о связывании Исаака, ни о чем не подозревающего сына, отец которого Авраам по божественному указанию готовит его к жертвоприношению.

В последнюю минуту ангел останавливает Авраама, объявляя: «Не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним ничего, ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога и не пожалел сына твоего, единственного твоего, для Меня».

[14]

Однако размышляя о своем собственном надвигающемся роке, Бухарин не представляет себе подобного божественного вмешательства: «Теперь, чтобы вырвать меч Авраама из его руки, никакого ангела не будет»

2

.

Ссылка на Библию с предлагаемым эквивалентом Сталина и Авраама, конечно, была неортодоксальной. Но из-за казни Бухарина она оказалась вполне подходящей, поскольку никакое другое преступление сталинских лет не притягивало западных интеллектуалов так, как кровавая жертва Бухарина. Дело было не только в том, что жертвой пал этот баловень коммунистического движения, «самый ценный и крупный теоретик партии» согласно Ленину

Превратив признание Бухарина в притчу коммунистического опыта, Артур Кёстлер в своей повести 1941 года «Слепящая тьма» популяризировал идею, позднее употребленную Морисом Мерло-Понти в «Гуманизме и терроре» и Жан-Люком Годаром в фильме 1997 года «Китаянка», о том, что Бухарин признал свою вину в качестве последней услуги партии. По его формулировке, не Сталин, но Бухарин был истинным Авраамом, благочестивым верующим, отдавшим своему ревнивому богу то, что было для него самым ценным.

Часть 2

Страх по-американски

Мы видели, как современные теоретики и публицисты отделяют страх от общественных элит, идеологии, законодательства и институтов, тем самым затемняя его политические истоки и способы его использования. Мы видели, как авторы упускают из виду пути, которыми страх обеспечивает одной группе доминирование над другой, как он при помощи политического воздействия лишает управляемых возможностей осуществлять поиски счастья и столь часто вынуждает от них отказываться. Одна из причин подобного отклонения, как я показал, состоит в том, что страх часто служит фундаментом для интеллектуалов, нуждающихся в обосновании своей аргументации. В минуты сомнений в способности позитивных принципов быть стимулом для нравственного рассмотрения проблем или для политических акций страх видится идеальным источником политического восприятия и энергии. Но здесь можно увидеть и другую причину, в особенности в Соединенных Штатах. Сторонники и защитники общественной свободы нередко противопоставляют себя сторонникам авторитарного правления, порождающего страх. Как бы ни понимать либеральное общество, в нем граждане не испытывают постоянного страха перед верхами, в нем они не бывают вынуждены действовать так, чтобы их слова и поступки оказывались направлены в ущерб их же благу. В таком обществе власть не распределяется таким образом и методы принуждения не настолько доступны, чтобы порождать такого рода страх. Благодаря Конституции и плюрализму в обществе, как полагают многие интеллектуалы, Соединенные Штаты свободны от страха подобного рода. У нас может иметь место влияние элит, давление, т. е. то, что одни исследователи называют гегемонией, а другие — третьим лицом власти. Большинство может быть пассивным, а активным — меньшинство. Но у нас наблюдается мало проявлений запугивания, характерного для режимов старой Европы и все еще сковывающего очень многих в мире. Даже наиболее жесткие критики нашей системы признают за современной Америкой то положение вещей, которое Ч. Райт Миллс

[32]

(которого иногда путают с его предшественником, жившим в XIX

В дальнейшем я намерен показать, что репрессивный — в политическом плане — страх присутствует в Соединенных Штатах в значительно большей степени, чем нам хотелось бы думать. Возможно, это страх перед угрозой физической безопасности или моральной удовлетворенности граждан, перед угрозой, в связи с которой элиты позиционируют себя в качестве защитников. Или же речь может идти о страхе власть имущих перед менее влиятельными слоями, и наоборот. А это два разных вида страха: первый объединяет нацию, второй раскалывает ее. При этом обе стороны служат подкреплением друг другу, элиты стригут купоны с комбинации этих двух сил. Коллективный страх перед опасностью отвлекает от взаимного страха элит и низших слоев или же дает последним дополнительные основания опасаться первых. «Протекция — это конец послушания», — писал Гоббс, имея в виду защиту общества от внешней агрессии и внутренней анархии, обеспечиваемую государством

Чтобы справиться с политическим страхом в Соединенных Штатах, мы обязаны осознать, что страх — это не бездумная эмоция, а рациональное, морально обоснованное чувство. Как я покажу в главе 6, политический страх отражает интересы и обоснованные суждения его носителей о собственном благе и является реакцией на опасности, реально существующие в мире, — нешуточную угрозу национальной безопасности и благосостоянию нации, угрозу угнетения со стороны власти элит и затаенный вызов этим элитам со стороны низов. Таким образом, политический страх действительно отражает этику и принципы людей; он сосредоточивает их внимание на одних опасностях, а не на других, и влияет на их реакцию на эти опасности. Политический страх влечет нечто большее, чем простую, проводимую сверху вниз политику, при которой верхи угрожают карательными санкциями или изобретают несуществующих врагов, дабы сохранить свою власть. Он продукт заговора, предполагающего интенсивные усилия участников, сотрудничество жертв и содействие со стороны наблюдателей, которые не предпринимают ничего, чтобы противостоять репрессивному давлению страха. В главе 7 я продемонстрирую, как эти основанные на страхе коалиции преодолевают механизмы, призванные устранять страх, — разделение властей, федерализм, главенство закона, а также плюралистическое гражданское общество, которое предоставляет носителям страха инструменты принуждения, зачастую недоступные правительственным органам. Многие примеры, приводимые в главах 6 и 7, взяты из эпохи маккартизма — не потому, что я полагаю, будто маккартизм до сих пор царит в обществе, а потому, что механизмы его действия сохраняются. Разбирая детали конфликтов, я рассчитываю показать, что политический страх есть результат не недоразумения или заблуждения, что он привычен и укоренен в нас, что страх — это проблема не только прошлого, но и настоящего. В главе 8 мы обратимся к современной американской деловой среде. Поскольку именно там, в области отношений принуждения между работодателем и сотрудником, сегодня в Соединенных Штатах мы с наибольшей очевидностью наблюдаем всепроникающий страх — и стойкость тех механизмов, которые служили причиной этой проблемы в прошлом.

Все эти элементы — рациональность и моральная обоснованность страха, сотрудничество элит, пособников, жертв и наблюдателей; раздробленное государство и плюралистическое гражданское общество, страх на рабочем месте — страх по-американски. Каждый элемент — свойство американского опыта, т. е. нашей децентрализованной политической культуры, конституционных ограничений, налагаемых на американское государство; многообразия и реваншизма наших элит, подвижной социальной структуры, предоставляющей людям самые разнообразные возможности для взаимодействия в рамках сложной системы под названием «страх по-американски». При том, что я употребляю определение «американский», отдельные элементы этой системы присутствуют везде, даже там, где у власти находятся самые одиозные режимы. Может показаться, что утверждение о том, что раздробленность государства, плюралистическое общество, рациональность или моральная обоснованность были присущи нацизму, сталинизму или множеству тираний, существующих в мире по сей день, противоречит здравому смыслу. Однако это так. Возможно, конкретная комбинация, именуемая «страх по-американски», представляет собой наш уникальный вклад в комбинацию мировых зол, но отдельные ее компоненты ни в коем случае не являются исключительной прерогативой Соединенных Штатов.

Одно предупреждение: если читатель станет искать в этих главах примеры насилия, подобного тому, что имело место в нацистской Германии или сталинской России, то таких примеров он не найдет. Хотя я буду говорить о насилии в отношении афроамериканцев, которые от рождения жили в самом прочном страхе перед любой социальной группой в Соединенных Штатах, хотя я привожу примеры политического насилия из опыта обществ более репрессивных, нежели наше, больше внимания я уделяю малому, ограниченному насилию. Меня интересует страх, стесняющий политический выбор, страх, который специалисты по конституционному праву и исследователи называют эффектом ужаса. А в Соединенных Штатах мы видим, как толика насилия порождает грандиозный страх. В этом один из тех парадоксов американской жизни, которые ставили в тупик всех наблюдателей — от Токвиля до Рихарда Хофштадтера и Луиса Хартца; как страна, где существует такое количество свобод, может порождать столь широко распространенное политическое сдерживание? Но там, где другие аналитики обращают внимание на беспокойство культурной среды по поводу ненадежной демократии, исходя из предположения, что отсутствие внешнего насилия означает конец политического подавления, я буду вести разговор о банальных проявлениях насилия в повседневной жизни. Такие акты не квалифицируются как грубое нарушение прав человека, но я намерен показать, что полномасштабная жестокость — не единственная причина возникновения политического страха. Человеческая жизнь оказывается отравленной не только страхом возможных личных страданий, им причиняемых, но и страхом репрессивных последствий. И этот отравляющий фактор в нашей жизни должен быть подавлен.

6. Сентиментальные уроки

Возможно, киносценарист, продюсер, режиссер Рой Хаггинс и не был самым талантливым человеком в Голливуде, но за свою карьеру в середине прошлого века он достиг некоторых успехов. В 1958 году он получил премию «Эмми» за «Мейврик»; позднее он выпустил на экраны «Беглеца» и «Рокфордские досье». Но помнить Хаггинса будут не за эти достижения. Он войдет в историю (если только это произойдет) благодаря тому, что в 1952 году предстал перед Комитетом по расследованию антиамериканской деятельности (HUAC). Будучи молодым сценаристом, он в 1930-х годах вступил в Коммунистическую партию, которая в то время была одной из немногих сил в политической жизни Америки, которые выступали против европейского фашизма. В 1939 году, после того как Сталин заключил с Гитлером пакт о ненападении, Хаггинс покинул ряды партии. Восемь лет спустя, когда HUAC начал кампанию по расследованию влияния коммунистов в Голливуде, студии объявили о том, что впредь не будут принимать на работу членов Коммунистической партии; более того, всех, кто отказываются сотрудничать с HUAC. Помня об этой и других санкциях, Хаггинс стал называть имена. Он назвал девятнадцать человек, хотя о некоторых умолчал перед Комитетом. Как заметил один обозреватель, Хаггинс счел более принципиальным «дать им имена, но не письма»

1

.

Почему же Хаггинс пошел на сотрудничество с HUAC? По его словам, потому, что ненавидел Советский Союз, а США воевали в Корее. Коммунистическая партия была союзницей врагов Америки, в некоторых случаях занималась шпионажем в их пользу, восхваляла Сталина и «Билль о правах». Но у Хаггинса имелись и другие соображения. У него была семья; даже если у него и были мысли о благородном спектакле — пойти в тюрьму, но не предать бывших товарищей (свидетели, отказывающиеся называть имена, могли быть обвинены в неуважении к Конгрессу и лишены свободы), — он задался вопросом: «Черт возьми, да кто же позаботится о моих двоих маленьких детях, о матери и о жене? Ведь все они полностью зависят от меня». К тому же Конгресс принял закон, который в обиходе получил название «билль о концентрационных лагерях», поддержанный Президентом Трумэном, — генеральный прокурор наделялся чрезвычайными полномочиями. Он получал право собирать подрывные элементы в определенных местах и удерживать их там

Как рассказывает Хаггинс, он решился сотрудничать с HUAC оттого, что боялся, а боялся он оттого, что видел перед собой реальную опасность. Таким образом, его страх был рационален, поскольку имел разумные основания. Вот только, утверждает Хаггинс, морально обоснован этот страх не был. Он был вне нравственности, он был невольной реакцией — «меня объял несомненный ужас» — на неодолимую силу. Однако последствия страха Хаггинса были аморальными, так как, по его собственному признанию, страх побудил его предать собственные убеждения. Его можно назвать жертвой или трусом, раздавленным или «человеком без свойств»

Многое в опыте Хаггинса — в ретроспективном взгляде на него — подтверждает рациональность его страха. Но можно ли его страх четко отделить от его же нравственных убеждений? В конце концов, согласие на дачу показаний HUAC не означало отказа Хаггинса от неприятия коммунизма. Оно также не означало его отказа от преданности Соединенным Штатам и принципам их безопасности. Возможно, его убеждения только усилили его страх перед HUAC. Хаггинс боялся нарушить свой долг перед государством. Неважно, было это страхом поступить неправильно, порожденный желанием поступать правильно

7. Разделения труда

В поисках орудий подавления для возбуждения политического страха элиты и их пособники нередко обращают свои взоры в сторону государства, его законов, систем судов, наказаний и тюрем. Но отнюдь не исключительно о государстве говорят Гоббс и принявшие его философию реалисты или Монтескьё и его либеральные последователи

1

. Оно не обязательно бывает носителем беззакония, централизованным, единым, монополизировавшим средства насилия. Оно может представать раздробленным благодаря разделению властей и федерализму, ограниченным властью закона, вынужденным приспосабливаться к нашим базовым структурам и конституционным принципам. Элиты и их пособники действуют также через плюралистические, автономные институты гражданского общества — школы, церкви, частные ассоциации, через семью, гражданские объединения и политические организации, проявляют себя на рабочих местах; там они находят значительный арсенал орудий подавления. Эти орудия нечасто бывают столь же жестокими и связанными с физическим насилием, как те, что находятся в распоряжении государства, хотя и такое иногда случается. Можно вспомнить о таких тайных организациях, как ку-клукс-клан или мафия, терроризирующих рабочих в портовых городах. Но часто орудия устрашения не связаны с насилием. Это увольнения, черные списки, отказ в повышении и препятствия, чинимые экономической инициативе, исключение, изгнание из круга близких, партнеров или друзей, другие формы каждодневного унижения и подавления. Поскольку Конституция путем прямых запретов затрудняет государству применение порождающих страх методов физического воздействия, элитам приходится обращаться к предоставляемым им гражданским обществом ненасильственным механизмам, не подверженным строгим конституционным ограничениям. Мы же рассмотрим различия между государством и обществом, иначе говоря, разделение труда, или кооперацию, между общественным и частным секторами; то, с чем государственные организации не могут справиться успешно или с достаточной легкостью, выполняют частные элиты, и наоборот.

В этой части я сосредоточу внимание читателя на изнанке раздробленности государства и плюрализма в обществе. Читатель вправе спросить: не является ли разделение властей и верховенство закона фактором, заблаговременно предотвращающим возникновение страха? Разве федерализм и общественный плюрализм не предоставляют людям возможность сопротивления? Безусловно, это так. Я не разбираю здесь позитивного влияния этих факторов, поскольку, как я указывал выше, об этом писали многие исследователи. Но существует и другое основание для того, чтобы остановиться на их негативном влиянии. Слишком часто мы в Соединенных Штатах предполагаем, что политический страх возникает за пределами нашей политической системы, вне рамок, определяемых Конституцией и гражданским обществом. Пытаясь понять природу политического страха, мы принимаем за аксиому, что принципы федерализма и разделения властей оказались недейственными или верховенство закона подорвано, т. е. будто бы все механизмы, призванные стоять на страже свободы, находятся по одну сторону барьера, а все то, что создано для создания страха, — по другую. Когда мы обращаемся к проблемам вроде загрязнения окружающей среды или бедности, то убеждаемся, что мир отнюдь не окрашен исключительно в черное и белое. Но когда предметом нашего внимания оказывается страх, а место слушания дела — Соединенные Штаты, мы предполагаем, что силы добра не могут быть одновременно силами зла. Мне хотелось бы применить другой подход, т. е. проанализировать, как составляющие государственного устройства Америки могут стоять на страже свободы и в то же время служить страху. При этом подходе подразумевается, что наши решения являются и нашими проблемами. Поэтому анализ не представит нам легких средств и простых решений. Нет, он принесет лишь парадоксы и нестыковки. Но такие задачки не должны подрывать нашу решимость, поскольку философы очень давно обнаружили, что растерянность часто лежит в основании мудрости.

Авторы Конституции США были во многом вдохновлены идеями Монтескьё, что единое и — в меньшей степени — централизованное государство представляет угрозу для свободы. Неважно, кто и от чьего имени сосредоточивает в своих руках правительственную власть; последняя, неразделимая и концентрированная является источником политических репрессий. Джеймс Мэдисон

8. То вверх, то вниз

Принято считать, что в американском обществе нет добродетели выше, чем упорный труд

1

. В другие времена, у других народов труд виделся как знак библейского проклятия, отличительная черта трудящихся классов, линия, по которой проходит водораздел между буржуазией и праздной аристократией. У нас же труд — это универсальный инструмент определения личностных достижений, символ заработанного, а не наследственного социального статуса. Может показаться странным, что в Соединенных Штатах мы настолько тесно связываем идентификацию человека с его работой, поскольку в нашей культуре существует глубинная, пусть даже не осознаваемая нами тенденция, в силу которой на рабочем месте часто складывается настороженная по отношению к индивиду атмосфера. Вот, например, Бенджамин Франклин — образец человека, который всего добился самостоятельно, но при этом обнаружил, что личность может создаваться не в работе, как обычно считается, а путем отказа от нее. Франклин работал в бостонской типографии, которая принадлежала его старшему брату Джеймсу. Старший брат, считая себя хозяином, а Бена — подмастерьем, регулярно бил младшего и, по словам самого Бена, «очень уж унижал меня, когда чего-то от меня требовал». Поэтому Бен решил «отстоять свою свободу» и поискать какой-то другой работы. Но Джеймс позаботился о том, чтобы больше никто не принимал его брата на работу; тогда Бен решил переехать из Бостона в Нью-Йорк. Опасаясь, что «если я попытаюсь убежать открыто, будут приняты меры, чтобы помешать мне», он обратился к некоему капитану судна, чтобы тот тайно вывез его из города

2

. Так он обратился в бегство от тяжелой работы, не от наместников британской короны или церковников, а от своего работодателя и от бостонских черных списков, сделав свой первый шаг к свободе и обретению независимой личности.

Хотя активисты рабочего движения и прогрессивно настроенные политики в какие-то моменты отчасти отводили от Франклина связанные с его трудоустройством дискриминационные меры, позднейшие жалобы свидетельствуют о том, что дискриминация продолжалась. В начале и в конце xx века Джон Дьюи и Роберт Дал, два политических теоретика, прекрасно знавших американские реалии, предупреждали, что демократия в Соединенных Штатах не будет реализована, если она не придет на рабочие места

Как и большинство американских повествований, «Автобиография» Франклина и голливудский фильм имели счастливый конец. На реальных рабочих местах в Америке счастливые исходы встречаются не так часто. Даже в наш век постмодерна на работе нас связывают путы, оставшиеся нам от старого мира. От нас ожидают почти детской покорности, а непослушание карается страхом и насилием. На работе служащие пользуются далеко не всеми правами — на частную жизнь, на свободу высказываний, на соблюдение должных процедур; а ведь вне рабочих мест мы воспринимаем эти права как нечто само собой разумеющееся. Все личные поступки (вплоть до простейших жестов), все слова и даже мысли контролируются. В либеральном государственном устройстве есть свои недостатки, но оно кажется политическим раем по сравнению с той нелиберальной атмосферой, что встречает нас за заводскими воротами и за дверями контор. А когда трудящиеся предпринимают попытки объединиться в союз, чтобы иметь у себя на работе малую толику либерализма, наниматели применяют против них целый арсенал законных и незаконных мер и парализуют тем самым даже самую безобидную критику существующих установлений. В наши дни обстановка на рабочих местах настолько репрессивна, что «Хьюман райтс уотч»

Если мы хотим противостоять «страху по-американски», то борьба эта должна быть начата и завершена на рабочих местах, так как именно там граждане наиболее регулярно испытывают репрессивный страх и насилие над личностью. И это тяжкое, индивидуальное бремя, испытываемое на рабочих местах, не является единственной причиной для тревоги. Его политические последствия не менее (а то и более) существенны. Американские элиты неизменно держат на наших рабочих местах арсеналы, которые они вправе пустить в ход в соответствии с законом, причем в откровенно политических целях. Это заключение справедливо не только для эпохи маккартизма, но для всех периодов американской истории. В ходе своих странствий по Соединенным Штатам в 1830-х годах Токвиль спросил известного врача из Балтимора, почему так много образованных американцев декларируют свою религиозность, тогда как очевидно, что у них имеется «множество сомнений относительно предмета догматов». Доктор ответил ему, что поскольку духовенство в Соединенных Штатах весьма влиятельно, то оно укрепляет свое влияние не через традиционные государственные механизмы европейского типа, а путем создания и разрушения карьер частных лиц.

Заключение

Действующие лица либерализма

Наша обеспокоенность по поводу страха в Соединенных Штатах во многом связана с определенными шизофреническими чертами американского либерализма. Политический страх и поддерживает, и разрушает американский либерализм, но мало кто из исследователей готов признать этот факт. Следуя традициям Монтескьё и Токвиля, американские либеральные интеллектуалы диагностируют политический страх и прописывают рецепты излечения от этой болезни. Политический страх, как они утверждают, вызван тем, что централизованное беззаконное государство втаптывает в прах гражданское общество. Предполагается, что Конституция обеспечивает нации надежное противоядие — разделение властей, федерализм и верховенство закона. Свободный рынок и плюралистическое гражданское общество хотя и не упомянуты в Конституции, также часто рассматриваются как механизмы борьбы против политического страха. Еще Мэдисон видел, как в недрах сложной общественной структуры зарождается комплексная свобода. Если политический страх все же возникает в Соединенных Штатах, говорят нам ведущие исследователи, он не является результатом или хотя бы непредвиденным побочным эффектом применения названных либеральных средств. Он порождается вне раздробленного государства или на каких-то забытых окраинах гражданского общества.

Такова теория. Действительность же, как мы видели, отнюдь не такова. «Страх по-американски» — это и воплощение либерализма, и отступление от него, что сознают немногие либералы, да и вообще немногие интеллектуалы, какого бы политического направления они ни придерживались. Американский либерализм — это не только приверженность к ограничению власти государства и плюралистическому обществу. Это философия, которая стоит на страже неприкосновенности и достоинства личности, а также равенства всех граждан. Допустим, идеи свободы и равенства пронизывают основы нашего политического устройства; но существуют куда более разрушительные и притом куда менее очевидные силы, чем соглашаются признать многие критики и сторонники либерализма

Что же не позволило свободе и равенству стать реальностью в условиях Соединенных Штатов? Политика внедрения страха, а также система либеральных законов, политических организаций, идеологических установлений, элит, гражданских структур и частных ассоциаций; все названное способствует проведению этой политики. Политический страх, основанный на наших конституционных установлениях, является и союзником американского либерализма, и его врагом, поскольку подрывает стремление нации к свободе и равенству. Именно наша продиктованная либерализмом приверженность ограничению полномочий государства и плюралистическому гражданскому обществу мешает нам увидеть эту двойственность.

Если присущие либерализму механизмы и технологии действуют на основе страха, то как же страх способствует торжеству либерализма? Этот страх нередко сковывает либералов или, во всяком случае, препятствует приливной волне либерализма. Будь то в наши дни на рабочих местах, во времена холодной войны или сегодня в условиях борьбы с терроризмом, страх подрывает либеральные представления о свободе и равенстве, питает самые реваншистские, консервативные силы в политической жизни Америки. От белых расистов эпохи «Джима Кроу», которые при помощи страха подавляли гражданские права на Юге, до консерваторов из Конгресса и Дж. Эдгара Гувера, действовавших в годы маккартизма, «душителей союзов», проявлявших себя на протяжении последних ста лет.

Если мы намерены противостоять господству политического страха в Соединенных Штатах, если мы рассчитываем сделать свободу и равенство характеристиками реальности, видеть в этих понятиях не только голые обещания, то мы обязаны считаться с альянсом либеральных институтов и той деятельности, что способствует дроблению нашего государства, гражданского общества и распространению в нем страха. Нам нужно прекратить молиться на названные иконы, более скептически смотреть на недостатки и узость наших либеральных представлений, искать серьезные гарантии от страха вне их границ. Нам следовало бы поменьше раздражаться по поводу общественных движений, которые стремятся воплотить в реальность идеалы свободы и равенства, и с большим сочувствием относиться к исполненным решимости политическим силам, которые опираются на эти идеалы в общенациональном масштабе. Ведь в Соединенных Штатах именно эти движения, вдохновляемые вроде бы утопической идеологией, а также централизованное, сплоченное национальное государство представляют собой наиболее значимые движущие силы, воплощающие идеи свободы и равенства.

Комментарии

Введение

*

(1) Быт. 1:3.

(2) David Brooks,

The Age of Conflict // The Weekly Standard

(November 5, 2001); Don DeLillo,

In the Ruins of the Future // Harper`s

(December 2001), p. 33; Frank Rich,

The Day Before Tuesday // New York Times

(September 15, 2001), p. A23; David Brooks, Facing Up to Our Fears

// Newsweek

(October 22, 2001); George Packer, Recapturing the

Flag // New York Times Magazine

(September 30, 2001), pp. 15–16.

(3)

The Сomplete Essays of Montaigne /

trans. Donald M. Frame (Stanford: Stanford University Press, 1943), p. 53; Henry Sidgwick /

The Elements of Politics

(London: Macmillan, 1891), p. 41; Max Horkheimer and Theodor

Ado

rn

o // Dialectic of Enlightenment / trans.

John Cumming (New York: Continuum, 1986), p. 3; Franz Neumann, Anxiety and Politics, в изд.:

The Democratic and Authoritarian State: Essays in Political and Legal Theory /

ed. Herbert Marcuse (New York: Free Press, 1957); Judith N. Shklar, The Liberalism of Fear, в изд.:

Liberalism and the Moral Life / ed.

Nancy L. Rosenblum (Cambridge: Harvard University Press, 1989), p. 29; Franklin D. Roosevelt, First Inaugural Address, в изд.:

Inaugural Addresses of the Presidents of the United States

(Washington, D. C.: U. S. Government Printing Office, 1961), p. 235; Aung San Suu Kyi,

Freedom From Fear

(New York: Penguin, 1991), pp. 180-85; Eric Foner,

The Story of American Freedom

(New York: Norton, 1998), pp. 221-27.

(4) John Locke,

An Essay Concerning Human Understanding / ed.

Alexander Campbell Fraser (New York: Dover, 1959), 2.20, 6.10; 2.21.34, pp. 304-5, 334; Edmund Burke,

A Philosophical Enquiry into the Origin of Our Ideas of the Sublime and the Beautiful / ed.

Adam Phillips (New York: Oxford University Press, 1990), pp. 32, 36, 123, 135-36.