Мифогенная любовь каст, том 2

Пепперштейн Павел

Примечание относительно авторства второго тома «МЛК»

Первый том романа «Мифогенная любовь каст» был написан двумя авторами — Сергеем Ануфриевым и мной. К сожалению, по житейским обстоятельствам С.А. не смог принять участие в написании второго тома, за исключением двух больших фрагментов — в первой и десятой главах, — которые принадлежат его перу.

Я также позволил себе включить в текст романа некоторые стихи С.А.

часть первая. Путешествие на Запад

глава 1. Новый король острова

Рай расположен на острове. Звучит правдоподобно. Остров — это чье-то тело в воде. Кем бы мы ни были — украшением мира или его стыдом, — наше тело когда-нибудь тоже станет островом: обзаведется раз и навсегда собственными заливами и гротами. Мы же поселимся на поверхности собственного тела, мы впервые окажемся на «своей земле» — нагие, как насекомые, избавленные от забот и недомоганий, мы станем беспечно бродить по себе, плавать в себе, водить хороводы в собственном небе, взбираться на свои вершины и дремать в своих углублениях.

Узкая полоса рассвета ширилась, растворяя фиолетовую тьму ночи. Задумчиво исчезали облака, и солнце выкатывалось из-за горизонта радостно и бодро. Солнечный путь вспыхнул на скользкой скатерти моря. По этим далеким сверканиям растерянно блуждал взор единственного человека на острове. Вот он поднял к глазам бинокль и навел его на горизонт. Затем повернул бинокль, взглянул на свое отражение в стеклах. Владимир Петрович Дунаев. Небритое лицо, удивленные глаза, взъерошенные морским ветром волосы. Где он? Как он сюда попал? Дунаев оглядывался кругом, на белые пляжи, на скалы, и не мог дать себе ответа.

Ему казалось, он видит очередной сон. Однако песок спокойно шуршал под ногами, волны небрежно оставляли на песке зеленые и красные ленты водорослей, словно отбросы далекого праздника. Дунаев разделся, оставшись в черных трусах до колен. Забежал в теплую воду и нырнул, не закрывая глаз.

Под водой раскинулось безмолвное царство, сверкающее разноцветной парчой в лучах солнца. Узоры света, похожие на инструкции по вязанию, бежали по ребристому песку, по камням, покрытым пушистыми шариками водорослей. Сновали стаи рыб. Мягко сияли зеленоватые купола медуз, бросая прозрачные тени на крабов и морских ежей. Гирлянды пузырьков поднимались из расщелин.

глава 2. Четверги у Радужневицких

В каждом городе, как известно, имеются небольшие, замкнутые в себе кружки, а также квартиры, где собирается из года в год компания людей интеллигентных, привыкших друг к другу и к своей обстановке. Встречаются раз в неделю, по определенным дням.

В Царицыне, еще в двадцатые годы, существовал среди прочих кружок Радужневицких. У них собирались по четвергам, на втором этаже дома номер четыре по Малой Брюхановской улице.

Основан кружок был Полиной Андреевной Радужневицкой, в замужестве Леонидовой. После ее смерти от тифа в 1922 году дело было продолжено ее младшим братом Кириллом Андреевичем Радужневицким, а также двоюродным братом Андреем Васильевичем Радужневицким, который в 1927 году переселился в Царицын из Невеля.

Поначалу кружок считал себя литературно-филологическим. Как Полина Андреевна, так и Кирилл Андреевич окончили университет как филологи-германисты. К концу двадцатых годов Кирилл Андреевич сделался страстным почитателем Рильке. Регулярно, по четвергам, особенно в ненастную погоду, Кирилл Андреевич (или, как его звали друзья, Кира) устраивал чтения из этого поэта. Читал оригиналы по-немецки, а затем свои собственные русские переводы.

Однако постепенно среди членов кружка все большее влияние приобретал Андрей Васильевич Радужневицкий по прозвищу Джерри.

глава 3. Пятницы у Радных

После ареста Кирилла Андреевича Радужневицкого прежние члены кружка, как уже было сказано, перестали появляться по четвергам в домике на Малой Брюхановской. Там их заменила молодежь: чтения стихов, переведенных с иностранных языков, были вытеснены оттуда танцами, песнями под гитару и лодочными прогулками.

Тогда-то, по инициативе старика Фревельта, по прозвищу Дверь, было решено между несколькими наиболее преданными кружку людьми встречаться по пятницам на квартире Глеба Афанасьевича Радного и его жены Антонины Львовны Радной. Встречавшихся в доме Радных было всего шесть человек: супруги Радные, Фревельт, Ралдугин, и супруги Каменные — Арон и Ася. Все шестеро понимали, что их невинные филологические посиделки по пятницам легко могут обернуться для них смертью или же тюрьмой. Тем не менее продолжали встречаться.

Фанатиками они, естественно, не были: встречались скорее по привычке, чтобы доказать себе, что бояться не нужно, потому что и терять нечего. Фревельт и Ралдугин были очень старыми людьми и предпочитали окончить жизнь за приятной филологической беседой, не задумываясь о чекистах, а продолжая развивать те интересные для них темы, которые они начали обсуждать несколько десятков лет тому назад, будучи еще студентами Университета.

Что же касается Глеба Радного (он, как хозяин дома, рисковал больше других), то у него имелись свои причины игнорировать страх. Коротко говоря, этому человеку присуще было так называемое «влечение к смерти». Случай распространенный. С детства Радный любил гулять по кладбищам, сидеть на могилах. На могилах он любил есть, пить, даже спать (если дело было летом). Эти увлечения разделяла и его жена Антонина, которая была на двадцать два года старше самого Радного. Над дверью своего дома Радный укрепил дощечку, на которой ножом вырезал:

глава 4. Субботы у Каменных

Дунаев блаженствовал. Он так соскучился по работе с людьми — по той работе, что на бездушном бюрократическом языке называется «работой с кадрами». Дунаев и сам пользовался этим языком, но в душе он не считал людей «кадрами».

— Человек не «кадр», а целое кино, да еще и весь кинотеатр в придачу! — бывало, говорил он с напускной ворчливостью. — А что такое «парторг»? Тот, что паром торгует? Пустотой то есть. Вот литейщик — он сталь льет, штамповщик детали штампует, вулканизатор — с резиной работает. А парторг что? Паром торгует. Да зачем он вообще нужен? А затем, что без того пара не было бы ни стали, ни деталей, ни резины. Не было бы, потому что не стало бы в них нужды. Пар — это человек: он, живой и горячий, и пароходы двигает, и паровозы, и станки…

— Что же ты, получается, людьми торгуешь? — как-то раз спросил его один молодой рабочий.

— Эх ты, зеленый еще! — сокрушенно покачал головой Дунаев. — Ты прикинь: что такое «партия»? Партия это то, что весь человеческий пар организует, дает ему силу и направление. А почему? Потому что партия видит, откуда этот пар происходит и на что он годен. Так можно было бы сказать: нет ничего, пустота одна, пар. Пар — ты и я. Но мы говорим слитно: «партия». Потому что там, где люди научились понимать все, как оно есть, там уже нет ни пара, ни тебя, ни меня. Одно только и есть: партия.

Но эти простодушные софизмы, стилизованные под речь народного «мудреца» (Дунаев не ведал тогда, что ему самому придется стать учеником такого «мудреца» — атамана Холеного — и выслушать, словно в наказание, сотни таких софизмов), годились для темных молодых рабочих, для ребят, которые появились на свет в глухих деревенских углах, так же как и сам Дунаев.

глава 5. Сталинград

Неожиданно покинутые Бессмертным, члены новоиспеченной «подрывной группы» отправились ночевать на квартиру Радужневицких, на Малую Брюхановскую. Дунаев уснул на продавленной кабинетной кушетке в одной из деревянных комнаток этого дома, среди тесно стоящих шкафов с книгами. В коридорчике, по-детски бесшумно, как чугунное поленце, спал Максимка Каменный. В другой комнатке, где стояли еще два дивана, похрапывал Джерри, и Глеб Радный ворочался с боку на бок, постукивая своими черепами. Все спали одетые, в полном «обмундировании», не расставаясь с «оружием» и «атрибутами»..

Дунаеву приснилось, что он один, в тревожном, желтом, предгрозовом свете возвращается к скульптурной мастерской. Осторожно, словно боясь разбудить неведомую угрозу, дремлющую поблизости, он проходит среди обугленных кривых деревьев и заглядывает в мастерскую снаружи, сквозь грязные стекла, словно внутрь пыльного, наполовину раздавленного кристалла. Он видит, что в толпе изваяний, разной величины и степени законченности, происходит некое движение. Они — эти статуи и статуэтки — словно бы пытаются ожить, странное напряжение нарастает внутри этих искусственных тел… И вот уже кто-то шевельнулся: терракотовая девушка опустила руку вдоль бедра, медленно стал вздрагивать огромный античный торс, лишенный головы и ног, глядящий на мир лишь своим глубоким, исполненным ужаса, пупком…

Проснувшись, он обнаружил, что вокруг творится что-то невообразимое: раздавался грохот, треск, поминутные выстрелы, кто-то орал множеством грубых голосов. С улицы летел грохот взрывов и канонада. Все тряслось. Дунаев проснулся оттого, что на него посыпались книги из шкафа. Одна книга упала на лицо, больно ударив корешком в лоб. Он прочел надпись на обложке: Жюль Верн. «Вокруг света за 80 дней». Вторая книга, упавшая ему на живот, называлась «Сорокаднев. Мытарства души». Несмотря на наличие столь интересных книг, почитать Дунаеву не удалось. Где-то очень близко рвануло, да так, что заложило уши. Ближайшее окошко брызнуло осколками стекла и рваными кусками светомаскировки. Стало светлее, и в комнату проник едкий пороховой дым. Внизу, на первом этаже, заговорил пулемет. В комнату вбежало несколько советских солдат в касках. Они бросились к окнам и стали стрелять наружу из автоматов, дико матерясь. Дунаев выскочил в соседнюю комнату. Члены группы продолжали спать, что казалось невероятным. Из диванной подушки торчал затылок Максимки, покрытый пушком — недавно (видимо, у тетки) его обрили наголо, чтобы легче бороться с вшами. Радный спал, повернув к потолку бледное, влажное лицо и закусив губы — скорее всего, ему снился кошмар. Джерри во сне урчал, усмехался и поскрипывал зубами. Дунаев стал трясти их, но они почему-то не просыпались — только произносили невнятное сквозь сон.

Дунаев хотел спуститься на первый этаж, но наткнулся на убитого солдата. Он поднял с пола пистолет-пулемет, надел каску и накинул плащ-палатку. Теперь он сам выглядел как солдат. «За того парня, — подумал он. — А за какого — не узнаешь. Да и смысла нет узнавать», — вспомнились ему слова Холеного. Он занял позицию у одного из окон. Ситуация стала ему постепенно ясна. Борьба шла за соседний дом, отделенный от дома Радужневицких садом. Задача состояла в том, чтобы прикрывать огнем группу советских солдат, которые в данный момент пытались отбить этот дом, только что захваченный немцами.

часть вторая. Настенька

Итак, встречаясь на лесных дорогах, они не могли отводить взгляд, не могли делать вид, что не замечают друг друга. Им приходилось, приближаясь друг к другу по утренней просеке, насыщенной запахом сосен и криками птиц, создавать на своих лицах подобие приветливого свечения, а губы складывать таким образом, что они как бы обещали вот-вот улыбнуться, но тем не менее все же оставались плотно замкнутыми. И, миновав друг друга, не остановившись, не обменявшись словами, но все же условно поприветствовав друг друга этими неродившимися улыбками, они оба еще какое-то время ощущали тягостное оцепенение, ощущали нечто похожее на забор, который встречаешь в том месте, где надеялся встретить уютную беседку в форме теремка, притаившуюся среди пышных кустов сирени. И приветливое свечение постепенно гасло на их лицах, сменяясь обычным суровым и замкнутым выражением. У одного из них эта замкнутость смягчалась молодостью и рассеянностью, у другого, напротив, усугублялась старостью.

И хотя и в деревне, и в лаборатории все знали о том, что Востряков и Тарковский по какой-то причине не любят друг друга, сами они не догадывались об этой взаимной неприязни. Тарковский пребывал в уверенности относительно себя, что он является человеком, никогда не испытывающим антипатий, он полагал, что он ровен и одинаково расположен ко всем. Конечно, он выделял красивых и обаятельных женщин, к которым испытывал особую нежность, но и к прочим людям относился, как ему представлялось, благожелательно и дружелюбно, несмотря даже и на то, что в общении с мужчинами он никогда не проявлял себя человеком, что называется, «компанейским». Был замкнут и не имел друзей. Что же касается Вострякова, то он и подавно не думал о Тарковском. Тарковский казался ему лишь одним из случайных отблесков его депрессии, если вообще может порождать отблески тот серый свет, которым освещается изнутри замкнутое пространство души, истерзанной упадком жизненных сил, глубоко отравленной сомнением и печалью.

После того как девочке, которую Востряков привык считать своей внучкой, исполнилось шестнадцать лет и она стала получать письма от «таинственного незнакомца», написанные корявым маразматическим почерком, с тех пор Востряков снова пребывал в депрессии, снова в карманах его яркой поролоновой куртки появились коробочки с лекарствами-антидепдессантами — бело-голубые упаковки швейцарского лудиомила, а также реланиум, амитриптилин, тазепам, рогипнол и прочие. Эти «маленькие белые друзья» делали психическую боль приглушенной, они дарили даже, время от времени, блаженные островки покоя, золотые сиесты, заполненные до краев сном без сновидений, сладким, как мед, и тягучим, словно сгущенное молоко, — это, как правило, случалось в его сарайчике, в его «избушке на курьих ножках», как шутили сотрудники лаборатории об этом домике, напичканном до краев научным скарбом и техническими гаджетами. Но он, сидя среди этих сокровищ, больше не работал, только смотрел в окно, на сосны (каждая трещинка на их коре была ему знакома), и перекладывал на письменном столе коробочки с антидепрессантами, бессмысленно передвигал по столу стакан с водой комнатной температуры, дожидаясь назначенного доктором часа, чтобы можно было принять лекарство. Там, в этом сарайчике, стоял у него узкий, довольно твердый диван, застеленный тонким красным пледом, и только на этом диване порою и заставал его блаженный сон, навеянный лекарствами, ночами же, лежа у себя дома рядом с женой, он не спал, а мучительно и напряженно думал — все о письмах, все об этих проклятых письмах, которые неуклонно уводили его снова к тому страшному, бесконечно далекому дню, когда погиб парторг Дунаев.

Казалось бы, он уже забыл тот день, он не вспоминал о нем много лет, да и нельзя же ведь помнить о чем-то, что случилось так давно! Но тут вдруг тот день снова воскрес во всей своей ядовитой свежести, со своим белым роялем, и взрывающимся заводом, и складывающейся, словно телескоп, трубой, и танками, ползущими по полю в высоких облаках светлой пыли… И, не в силах заснуть (потому что в сновидениях подстерегал его все тот же день во все новых и новых версиях и преломлениях), Востряков вставал, шел к шкафу, доставал с нижней полки картонную коробку из-под куклы, вынимал из нее письма «таинственного незнакомца», разглядывал их, перечитывал, даже смотрел на просвет. И думал. Не переставая, думал над загадкой этих писем. Могло ли так случиться, что Дунаев выжил, не погиб тогда, но, видимо, лишился рассудка и теперь, погруженный в гнусное старческое безумие, шлет эти письма своей внучке? Почему же он тогда не приедет, не появится здесь, в их «научной деревне», коль скоро ему известен их адрес? Быть может, он заперт в сумасшедшем доме и передает письма на волю с оказиями, прося, чтобы знакомые посылали их из разных городов России? На письмах действительно стояли штампы отправления различных городов, иногда значительно удаленных друг от друга.

Проще всего было бы отнести письма в милицию — там быстро смогли бы разобраться в этом деле, но тут, собственно, и вступал в действие загадочный тормозящий механизм депрессии — Востряков отчего-то не мог заставить себя сделать это. А это казалось так просто! Всего лишь встать одним прекрасным утром, взять коробку с письмами, выйти из дома, пройти между коттеджами и потом свернуть не в лес, в сторону лаборатории, а в поле, и там, в одном из последних садиков, стояло тенистое отделение милиции, где пахло внутри чернилами и сургучом, почти как на почте. Но это «прекрасное утро» все не наступало. Востряков не мог сделать это — и эта немощь воли, этот паралич стали источниками его болезни, его страдания, как будто в нем надорвалась, сломалась какая-то важная пружинка… Никто не мог сделать этого за него — жена не вникала в это дело, она привыкла доверять ему, как старшему в семье, и погружена была в свои житейские ежедневные заботы по хозяйству. Письмам она вообще не придавала особого значения. Родители девочки еще не скоро обещали вернуться. А сама Наденька? Она оставалась все также весела и очаровательна, но как-то раз Востряков застал ее над злополучной кукольной коробкой, перебирающей роковые письма. И он успел заметить странную, ласковую и как будто торжествующую улыбку, с которой она перечитывала разъезжающиеся строки. С ужасом Востряков понял значение этой улыбки — она ждала. Она ждала и заранее торжествовала. Она ждала терпеливо, но с возрастающим тайным ликованием, поджидала обещанного появления «дедушки», этого «мистера икс». Она верила его гнилым обещаниям