Ум лисицы

Семенов Георгий Витальевич

«Я убежден, что к читателю нужно выходить только с открытием, пусть даже самым малым», — таково кредо лауреата Государственной премии РСФСР писателя Георгия Семенова. Повести и рассказы, вошедшие в эту книгу, являются тому подтверждением. Им присущи художественная выразительность, пластика стиля, глубина и изящество мысли. Прозу Г. Семенова окрашивает интонация легкой грусти, иронии, сочувствия своим героям — нашим современникам.

РАССКАЗЫ

Отраженная в чистой воде

Голые яхты у пирса покачиваются на ветру, вычерчивая мачтами в сером небе черные дуги. Металлические фалы колотят по звонким стрелам мачт, издавая звуки, похожие на перестук подкованных копыт по булыжнику. Воздух свистит в вантах, гудит и воет. От порывов ветра громче и дробнее цокающий стук скачущих коней. Крутобокие яхты переваливаются с борта на борт, бесшумно скользя, как в масле, в мутной воде гавани. Коричнево-лаковые и белые, царапают они небо колючими мачтами. У каждой из них, причаленной к пирсу, свой ритм и свое поведение, будто это живые существа зябко волнуются под осенним ветром в ожидании хозяев и прочной зимней стоянки под заснеженными брезентами. Белая яхточка, по-утиному легкая и верткая, раскачивает маятник мачты с торопливостью ходиков. Прогонистое тело соседки, горделивой в своем ореховом великолепии, валко раздвигает осклизлыми бортами маслянистую воду, широко и неторопливо размахивая стройной мачтой, нацеленной в лохматую муть дождистых облаков.

Ледяные дожди, набегающие вместе с мраком с востока, видны издалека. Люди успевают приготовиться к ним, спрятаться под навес или подняться в душистое тепло стеклянного бара.

Небосвод распахнут. Воздушное пространство занимает тут весь мир: плоская поверхность воды освободила для глаза всю необъятность небес. Видны и голубые просветы в золотисто-белых облаках, вздыбленных к зениту, и серые, сизые, и почти черные, как угольный дым, наплывы низких текучих туч с метлами дождей, вылизывающих затуманенный горизонт.

Вдруг запылает солнце — и почернеет водный простор. Ярко обозначатся гребешки волн, метущихся ветром к бетонному пирсу, ухающему от ударов прозрачно сияющей воды. Все вокруг засверкает, засветится, загорится. Каждая лужица отразит голубое небо, в ветреном гуле которого звонко цокают торопливые подковы. Автомашины блеснут хромом и лаком. Яхты брызнут солнечными бликами. Деревья вспыхнут кронами осенних листьев.

Торопит коня человек

Пройдет немного времени, и, если не случится чуда, Сергей Васильевич Ипполитов, зарьялый, обрюзгший, рано состарившийся человек, умрет, отравив себя вином, закончит жизнь, которая когда-то обещала ему другую славу. Сам Ипполитов не понимает этого, забыв ту пору, когда был молод, а если и вспоминает иногда, то не иначе как с удивлением: было это как будто не с ним самим, а с человеком дерзким и мечтательным, с которым ничто не связывает его, как если бы человек тот говорил на языке, непонятном Ипполитову.

Ветер несет по жесткому асфальту пыль и сухие листья, царапает ухо. Холодно, как бывает только осенью. Рука дрожит, зажав хрустящую десятку. Дрожат губы на испитом лице. Сизые глаза смеются, бесятся в привычном веселье, и сиплый крик рвется руганью из щербатого мокрого рта.

— Бычий глаз! Десятка — это бычий глаз! Запомни, — кричит Ипполитов, — бычий! Так и будем звать — бычий глаз. — И показывает большой палец, дерет его вверх с азартом игрока.

Никому не понятно, что он хочет сказать, о каком бычьем глазе кричит невеселый мужик, лицо которого скалится в неживом смехе, какие силы распирают весельем человека, нажившего себе болезни, съедающие дряблое, но некогда красивое, прочное тело, рассчитанное на долгие годы.

Отсутствие внимания

В темноте пробежавшей ночи ему приснился странный сон, и когда он проснулся, душа его была загадочно спокойна и безмятежна. Он сидел полуголый за столом и, не умывшись, не позавтракав, курил первую сигарету натощак, получая удовольствие от дыма и от созерцания промелькнувшего сна, который почему-то хотелось задержать в сознании, продлить непонятную его прелесть.

Ему приснилась старая, давно умершая собака, которую он когда-то любил за ее преданность и за восторженный взгляд, каким она всегда встречала его. Была она очень добрая, и доброта эта распространялась на все живое, что окружало ее. Кроме кошек. Кошек она терпеть не могла. Как только в поле ее зрения появлялась кошка, в груди у нее рождался утробный рык, мускулы вздрагивали, висячие уши приподнимались, и ничего не слышала тогда эта добродушная собака, в которой просыпался зверь, глухой ко всякой доброте и ласке. Если это случалось на асфальте, раздавался вместе с азартным визгливым лаем царапающий треск когтей собаки, уносящейся с небывалой скоростью за мелькающей впереди рыжей, дымчатой, белой или черной кошкой. Удержать ее в эти мгновения не было никакой возможности, если, конечно, она была спущена с поводка.

За городом же при виде кошки или при одном ее запахе, попавшем в чуткий собачий нос, происходило то же самое, но только с той разницей, что когтями своими она рвала землю. Кошка, взлетев на дерево с легкостью белки, замирала на сучке, с отвращением и злобой поглядывая на прыгающую возле ствола, царапающую его когтями, лающую собаку. Оттащить собаку от этого дерева можно было только силой, только пристегнув к ошейнику поводок. Собака задыхалась от безумной страсти, отчаяния и, казалось, готова была загрызть самого хозяина, который не дал ей расправиться с ненавистной зеленоглазой зверюгой.

Ему приснился очень странный и дьявольски хитрый сон. Приснилось замкнутое, тускло освещенное пространство, паркетный блестящий пол и очень пушистая кошечка на этом полу, которая шла навстречу оцепеневшей собаке, стоявшей без поводка и даже без ошейника.

Земные пути

— Помимо всех недостатков, которые я имею, — говорит низкорослый мужичок, дразня людей заносчивой ухмылкой, — есть у меня еще один странный недостаточек… Кто-нибудь начнет что-нибудь строить, а я присматриваюсь, что он там строит, зачем и на какие средства. Тут один мужик колодец начал летом: роет землю. С чего бы это? Водопровода, что ли, нет? Говорит, у меня изжога от железа и хлорки, я чистой воды хочу, колодезной. Водку пьет, а тут какой-то хлорки испугался. Бред! И что же? Он этот колодец строил неспроста.

Под растопыренной, как у ящерицы, пятерней — головка дочери, которая жмется к отцу спиной, поглядывая на дядек с той же, как у отца, заносчивой, подозрительной хитрецой во взгляде неустоявшихся, но уже не по-детски любопытных глаз. Выгибается дугой, упираясь затылком в живот отца, теребит его руку, которую тот держит на вязаной шапочке дочери.

— Упадешь, Светик, поскользнешься ножками и упадешь. Стой спокойно, — говорит ей отец, а сам уже знает, что слушатели у него на крючке и можно выдержать паузу.

На дворе середина апреля. Солнечный день. В старых березах, в голых ветвях черно от грачей и растрепанных гнезд. Угомонившиеся после прилета, деловитые птицы тонко и певуче ворчат. Деревья кажутся распухшими, заржавевшими после зимы, коричневыми, как и узкое шоссе, что пролегло под пегими их стволами, утонув в глине. Шумно от машин, от липкого, клейкого качения резиновых протекторов по грязной мокряди. Машины по самые стекла все одного цвета — коричневые. Обочины тоже залиты весенней красочкой.

ПОВЕСТИ

Жасмин в тени забора

1

Как-то вечером, когда солнце, уйдя за облако, похожее на гроздь спелого винограда, готовилось покинуть землю, в тишине цветущей речной долины раздалась ритмическая музыка. Чуть слышная, будто из-под земли, она скоро обрела источник — магнитофон устаревшей конструкции. Его нес черногривый цыган. Он шел один по шоссе, держа в руке звучащий пластмассовый ящик, и, наверное, слушал ритмы, которые помогали ему идти. Шаги его по асфальту тоже ритмично вплетались в танцевальную мелодию.

Цыган был одет в светлый костюм и бежевые полуботинки. В золотистом цвете вечера лицо его и руки казались масляно-коричневыми, а черные волосы, спадающие на плечи, отливали синевой.

Узенькое шоссе, бегущее под горку, а потом взбирающееся на пологий холм-тягун, было совсем пустынно. Кончился рабочий день, и грузовые автомашины разъехались по базам.

Залатанное, потрескавшееся шоссе после каждой весны требовало ремонта. Подземные воды вспучивали асфальт, тяжелые машины разрушали полотно, дырявили его.

Но в хорошие летние дни далеко была видна с холма вогнутая его полоса, и казалась она монолитной. Светло-песчаные обочины оттеняли свинцовую тяжесть укатанной дороги, пролегавшей между цветущих кюветов, березовых перелесков, и чудилось тогда, будто не люди проложили нешумную дорогу, а сама она с удовольствием разбежалась среди мягких холмов и пестрых лесов, игриво перекинувшись через тихую речушку.

2

В чистой, отполированной машине, в двигателе которой заменили износившийся распределительный вал, Геша ехала домой обедать.

День был солнечный. Ветровое стекло было так прозрачно после мытья специальной жидкостью, что казалось, будто его не было совсем перед глазами.

Она плавно остановилась перед светофором, благо издалека заметила, как погас зеленый и загорелся желтый сигнал, подумала (в который раз!), что никогда не любила и не любит проезжать перекресток на зеленый, если этот зеленый горит так долго, что вот-вот перельется в желтый, улыбнулась, поймав себя на этой мысли, и с улыбкой огляделась. Рядом стоял синий «Москвич» с большим самодельным багажником на крыше, на котором были привязаны проволокой старые доски, испачканные в извести. Небритый мужчина обнял обод руля, навалился на него грудью, нетерпеливо глядя на светофор, в который били солнечные лучи, испепеляя свет электрических ламп. Доски везет, наверное, на садовый участок, собрал их на какой-нибудь стройке и ждет теперь не дождется, когда пустит в дело. Какое-то дело у него впереди! Приедет, загонит машину на крохотный участок, снимет с багажника доски, сложит их аккуратно…

Зеленый сигнал отвлек ее, и она навсегда забыла о случайном соседе в потоке. Неторопливо тронулась с места, наслаждаясь приятной ездой; по левой стороне тоже двинулись навстречу нетерпеливые машины. И вдруг!

Краем глаза, скользящим, неверным взглядом узнала в мужчине, который сидел в такси… Нет, не узнала! Ей показалось. Рядом с шофером сидел, белея крутой лысиной, тот самый, который…

3

Однажды теплым вечером, когда окно было настежь распахнуто, Геша, делая последние мазки на весеннем, порыжелом своем лице, услышала звонок в дверь. Звонок мелодичным колокольчиком вплелся в веселье радостных звуков, которыми были наполнены комнаты: в доме звенела джазовая музыка, а за окном, на позолоченных ветвях распускающегося тополя чирикали и поцелуисто пели воробьи. Казалось, будто чирикали сами нежно-зеленые лопнувшие почки. Из музыкальной этой шкатулки Геша не сразу услышала звонок, а только со второго раза, хотя и ждала его.

На ней было лилово-дымчатое платье с перламутровой брошкой в виде большой и тоже темно-лиловой бабочки: Геша себя чувствовала в этот светлый, розовый вечер созданной для повелительных взоров и жестов. Веснушки, которые высыпали рыжеватым загаром на окрылках носа, только молодили ее лицо и, притуманенные пудрой, казались искусственным оттенком матовой кожи, как если бы изощренная модница нанесла их в минуту озарения тонкой кистью фантазии и удивилась сама своей удаче.

Она знала, что тот, кто сейчас увидит ее, будет поражен, и, сбегая вниз, часто-часто щелкая каблуками по деревянным ступеням, словно бы слышала себя и видела со стороны — легкую, лилово-дымчатую, душистую и очень красивую.

В этот вечер она не могла ошибиться!

Человек, который заехал за ней, был смущен и озадачен, точно встретился с незнакомой и очень красивой женщиной, выдававшей себя за Гешу, и мучительно думал теперь, что ему нужно делать и как себя вести с ней: верить или не верить. Так, примерно, ощутил себя рядом с Гешей капитан Корольков, никогда не упускавший случая что-нибудь приятное сказать ей в былые дни, которые далеко отодвинулись теперь, убежали длинным эшелоном в туманную даль и, отгромыхав, уступили место тихому празднику.

4

До сих пор Геша не могла без волнения вспоминать дьявольское это дело. Труп Кантонистова она, конечно, видела, чуть не упав в обморок, но в расследовании убийства, разумеется, не участвовала. Подробности дела знала только по рассказам капитана и подполковника, который, кстати, в мае пошел на повышение.

— Дадут папаху, — говорил он, пряча довольную улыбку. — Скорей бы зима, Георгина Сергеевна! Щегольнуть хочется! Перед зеркалом покрасовался — смешной какой-то я в ней, а жена говорит — ничего. Ничего так ничего! Придется теперь каракулевую папаху хочешь не хочешь носить.

Таинственное дело с крысой и деньгами раскрылось довольно легко. В толстой стене комнаты бывший ее съемщик, скоропостижно скончавшийся одинокий старик, некий Петров Иван Захарович, под видом естественного холодильника вырубил нишу в кирпичной кладке, обшил ее досочками, сделал деревянные полки и дверцы и стал туда ставить кастрюли с супом или картошкой, мясо или рыбу, которые в зимние месяцы покрывались инеем, и прочую снедь… Пока не пришла нужда в тайнике.

Давнее дело с ограблением кассира, с пропажей восемнадцати тысяч рублей, предназначенных для оплаты рабочим текстильной фабрики, лежало мертвым грузом в архивах местной милиции.

Когда тайник был обнаружен и из него извлекли четырнадцать тысяч семьсот тридцать семь рублей, частично превращенных в бумажную труху хозяйственной крысой, устроившей себе гнездо в тайнике, подполковник присвистнул с удивлением, вспомнил, разглядывая фотографию старика, рецидивиста Ивана Захаровича, с которым был когда-то знаком по долгу службы, держа его в памяти под кличкой Ваня-клык, и понял с досадой, что дал промашку, не потревожив в свое время одышливого старичка, поверил Петрову, что тот в глухой завязке и с прошлым своим покончил навсегда. Однажды только этот Петров возник в памяти, удивив подполковника и вновь насторожив его.

Ум лисицы

Местность эта испокон веку называлась Телячьим Бродом. Ни в одном официальном документе такого названия, разумеется, нет: у нас не любят оставлять народные названия, особенно если звучат они с насмешкой, и обязательно переназовут, переиначат как-нибудь так, чтобы они ничего не говорили ни уму ни сердцу. Я, признаться, даже и не знаю, как теперь зовут эту местность, и прозываю ее по старинке.

Но что верно, то верно: телят теперь на речку не гоняют. Приречная пойма распахана под капустное поле. Брод заезжен тракторами и автомобилями. Бережок обезображен, а речка погублена асфальтовым заводишком. День и ночь дымит он, грохочет, скрежещет железом, возвышаясь над речкой безобразным чудовищем, окунувшим в воду черный вонючий свой язык. Что-то не слыхать пока про могучего витязя, который отсек бы голову безмозглому губителю: то ли лень обуяла, то ли равнодушие. Живет Змей Горыныч, дышит мазутной гарью, полыхает во тьме осеннего вечера утробным огнем, нарушая тишину грохотом и визгом. Стонут люди, жалуясь на притеснителя, пишут куда надо бумаги, а витязя все нет и нет.

Когда осенью созревает капуста, возят ее из-за речки с утра до вечера на грузовиках, на тракторных прицепах и на самосвалах. Дорога с пойменного луга до самого брода бывает в эти дни белой от раздавленных кочанов, падающих под колеса на ухабах. Гибнет ее здесь великое множество. А те побитые кочаны, что валят в кучи на плодоовощных базах Москвы, гниют под дождями, преют под собственной тяжестью. Научные сотрудники московских НИИ, пригнанные на подмогу, трудятся на холоде, очищая их от гниющих листьев, терпят брань обнаглевших работниц баз, взявших на себя роль злобствующих надсмотрщиц. Но первый морозец ударит ночью, скует мокрые сетки и капусту в них. И опять аврал, опять младшие и старшие научные сотрудники обдирают мороженые кочаны, зачем-то выращенные на пойменном лугу возле Телячьего Брода.

На лугу этом когда-то с весны до осени паслись стада, а еще раньше — гурты пригнанной с юга, отощавшей в дороге скотины. Набирала до первой пороши потерянный вес, входила в тело на сочных кормах, прежде чем попасть на московские бойни, до которых отсюда один дневной перегон.