Мои записки для детей моих, а если можно, и для других

Соловьев Сергей Михайлович

В предлагаемое вниманию читателей трехтомное собрание сочинений великого русского историка С.М.Соловьева (1820–1879) вошли либо не переиздававшиеся после их первого выхода в свет произведения автора, либо те его труды, число переизданий которых за последние сто лет таково, что они все равно остаются неизвестны массовой аудитории.

Подбирая материалы к трехтомнику, составители, прежде всего, стремились как можно более полно (разумеется, с учетом компактности данного издания) представить взгляды С.М.Соловьева на различные проблемы истории России, начиная с эпохи Киевской Руси и заканчивая царствованием императора Александра I. При этом, по возможности, соблюдался хронологический принцип распределения подобранного материала первого, второго и третьего томов. Исследовательским работам С.М.Соловьева предпосланы его автобиографические записки, позволяющие читателю взглянуть на личность великого историка его собственными глазами. Издание снабжено комментариями и открывается вступительной статьей, содержащей краткую характеристику научного наследия С.М.Соловьева.

I

«В трудах от юности моей…»

5-го мая 1820 года, в одиннадцать часов пополудни, накануне Вознесения, у священника московского коммерческого училища родился сын Сергей, слабый, хворый недоносок, который целую неделю не открывал глаз и не кричал. — Помню я тесную, плохо меблированную квартиру отца моего, в нижнем этаже, выходившую на большой двор училища, где в послеобеденное время и вечером гуляли воспитанники. Самыми близкими и любимыми существами для меня в раннем детстве были — старая бабушка и нянька. Последняя, думаю, имела немалое влияние на образование моего характера. Эта женщина (т. е. старая девушка), сколько я помню сам и как мне рассказывали другие, обладала прекрасным, чистым характером: она была сильно набожна, но эта набожность не придавала ее характеру ничего сурового; она сохраняла постоянно общительность, веселость, желание занять, повеселить других, больших и малых. Несколько раз, не менее трех, путешествовала она в Соловецкий монастырь и столько же раз в Киев, и рассказы об этих путешествиях составляли для меня высочайшее наслаждение; если я и родился со склонностью к занятиям историческим и географическим, то постоянные рассказы старой няни о хождениях, о любопытных дальних местах, о любопытных приключениях не могли не развить врожденной в ребенке склонности. Как теперь помню эти вечера в нашей тесной детской: около большого стола садился я на своем детском стульчике, две сестры, которые обе были старше меня, одна тремя, а другая шестью годами, старая бабушка с чулком в руках и нянька-рассказчица, также с чулком и в удивительных очках, которые держались на носу только. Небольшая, худощавая старушка, с очень приятным выразительным лицом (а тогда для меня просто прелестным), с добродушно-насмешливой улыбкой, без умолку рассказывала о странствованиях своих вдоль по Великой и Малой России. Я упомянул о веселом характере старушки, о еe добродушно-насмешливой улыбке: и в рассказах своих она также любила шутливый тон, была мастерица рассказывать забавные приключения, и даже в приключениях вовсе незабавных умела подмечать забавную сторону. Так, например, я очень хорошо помню рассказ еe о буре, которую вытерпело судно с богомольцами в устьях Северной Двины, приключение нисколько не забавное, и, несмотря на то, рассказ этот обыкновенно повторялся, когда молодой компании хотелось посмеяться, потому что рассказчица необыкновенно живо и комично представляла отчаяние одного портного, который метался из одного угла судна в другой, крича: «О, ангел-хранитель!»

А между тем судьба моей рассказчицы вовсе не была весела. Родилась она в тульской губернии, в помещичьей деревне. Однажды, когда отец и мать ее были в поле, и она, маленькая девочка, оставалась одна в избе, — приходит приказчик и с ним какие-то незнакомые люди: то были купцы, которым была запродана девочка; несчастную взяли и повезли из деревни, не давши проститься ни с отцом, ни с матерью. Потом ее перепродали в астраханскую губернию, в Черный Яр, к купцу. Раcсказы об этой дальней стороне, которой природа так резко отлична от нашей, о Волге, о рыбной ловле, больших фруктовых садах, о калмыках и киргизах, о похищении последними русских людей, об их страданиях в неволе и бегстве, также сильно меня занимали. Занимали и раcсказы о собственной судьбе раcсказчицы, о сильных гонениях, которыe она претерпевала от хозяйского сына; я не мог понимать причины гонений, потому что на вопросы получал один ответ: «да так!» — и сын черноярскoго купца представлялся мне сказочным злодеем, который делает зло для зла. Я уже после угадал причину гонений, когда угадал, за что жена Пентефрия так сильно рассердилась на Иосифа.

Но старый купец с женой иначе смотрели на свою рабу и, по прошествии известного срока, отпустили ее на волю за усердную службу. Ей захотелось возвратиться на родину, но как это сделать? У нее была отпускная, но не было денег, и вот она пошла в кабалу к купцам, отправившимся с товарами в Москву, т. е. те обязались доставить ее на родину с тем, чтоб она после заслужила у них деньги, сколько стоил провоз. Трогателен был рассказ о свидании ее с матерью, с которой она должна была скоро опять разлучиться и переселиться в Москву, где стала наниматься в услужение.

Я упомянул об умственном влиянии рассказов моей няньки, но не могу не признать и религиозно-нравственного влияния; бывало, начнет она раcсказывать о каком-нибудь страшном приключении с нею на дороге, о буре на море, о встрече с подозрительными людьми, я в сильном волнении спрашиваю ее: «И ты это не испугалась, Марьюшка?» и получаю постоянно в ответ: «А Бог-то, батюшка?» Если я и родился с религиозным чувством, если в трудных обстоятельствах моей жизни меня поддерживает постоянно надежда на высшую силу, то думаю, что не имею права отвергать и влияния нянькиных слов: «А Бог-то!»

Отходивши меня, Марья-нянька — так ее называли в доме — жила несколько времени в Москве, уже не в услужении, а собственным хозяйством, и вдруг собралась в дальний путь, в старый Иерусалим. Из Одессы мы получили от неe письмо, в котором она уведомляла, что садится на корабль. После возвратившиеся богомолки сказывали, что видели ее на Афонской горе, — и то была последняя весть.

II

Таковы были мои занятия до тринадцати лет; я уже сказал, что в коммерческом училище учили плохо, учителя были допотопные. Дома отец мой не имел времени заниматься со мной постоянно; давши мне в руки латинскую и греческую грамматику, он часто по нескольку недель не требовал от меня отчета в том, что я из нее выучил; но какая же охота была долбить: amo, amas, amat, и (greek characters) — мальчику, который постоянно или защищал Псков от Батория, или вместе с Муцием Сцеволою клал руку на уголья, или с Колумбом открывал Америку? Обыкновенно, каждый день по нескольку часов я держал перед собою латинскую грамматику, но внутри ее лежала другая книжка поменьше, обыкновенно какой-нибудь роман. От этого происходило, что когда отец вдруг начнет меня спрашивать или задаст задачу, т. е. перевод с русского на латинский или греческий, то я отвечал плохо, и в задачах моих «аористы» сильно страдали. То же самое случалось и на экзаменах в духовном уездном училище, которое помещалось в Петровском монастыре. Поездки на эти экзамены были самыми бедственными событиями в моей отроческой жизни, ибо кроме того, что на экзаменах большей частью отвечал неудовлетворительно, что огорчало моего отца, само училище возбуждало во мне сильное отвращение по страшной неопрятности, бедному, сальному виду учеников и учителей, особенно по грубости, зверству последних: помню, какое страшное впечатление на меня, нервного, раздражительного мальчика, произвел поступок одного тамошнeго учителя: кто-то из учеников сделал какую-то вовсе незначительную шалость; учитель подошел, вырвал у него целый клок волос и положил их перед ним на стол. Я чуть-чуть не упал в обморок от этого ирокезскoго поступка.

Здесь я должен сказать несколько слов о состоянии того сословия, из которoго я произошел. В своей истории подробно объясню причины печальнoго состояния русского духовенства. Главная причина заключалась в том, что при перевороте (Петровском) духовенство не имело возможности удержать за собою то положение, каким пользовалось в древней России. Прежде священник имел духовное преимущество по грамотности своей, теперь он потерял это преимущество; правда, он приобрел школьную ученость, но со своей односторонней семинарской ученостью, со своей латынью он оставался мужиком пред своим прихожанином, который приобрел лоск образования, для которoго сфера всякoго рода интересов, духовных и материальных, расширилась, тогда как для священника она расшириться не могла. Священник по-прежнему оставался обремененным семейством, подавленным мелкими нуждами, во всем зависящим от своих прихожан, нищим, в известные дни протягивающим руку под прикрытием креста и требника. Выросший в бедности, в черноте, в избе сельскoго дьячка, он приходил в семинарию, где также бедность, грубость, чернота, с латынью и диспутами; выходя из семинарии, он женился, по необходимости, а жена, воспитанная точно так же, как он, не могла сообшить ему ничего лучшeго; являлся он в порядочный дом, оставлял после себя грязныe следы, дурной запах, бедность одежды, даже неряшество, которые бы легко сносили, даже уважали в каком-нибудь пустыннике, одетом бедно и неряшливо из презрения к миру, ко всякой внешности; но эти бедность и неряшество не хотели сносить в священнике, ибо он терпел бедность, одевался неряшливо вовсе не по нравственным побуждениям; начинал он говорить — слышали какой-то странный, вычурный, фразистый язык, к которому он привык в семинарии, и неприличие которого в обществе понять не мог; священника не стали призывать в гости для беседы в порядочные дома: с ним сидеть нельзя, от него пахнет, с ним говорить нельзя, он говорит по-семинарски. И священник одичал: стал бояться порядочных домов, порядочно одетых людей; прибежит с крестом и дожидается в передней, пока доложат; потом войдет в первую после передней комнату, пропоет, схватит деньги и бежит, а лакеи уже несут курение, несут тряпки: он оставил дурной запах, он наследил, потому что ходит без калош; лакеи смеются, барскиe дети смеются, а барин с барыней серьезно раcсуждают, что какие-де наши попы, как-де они унижают религию!

Бедственное состояние русскoго духовенства увеличивалось еще более разделением его на белое и черное, на черное — господствующее — и на белое — подчиненное, рабствующее. Явление, только что допускаемое в древней церкви, превратилось в обыкновение, наконец — в закон, по которому архиереи непременно должны быть из чернoго духовенства, монахи. И вот сын дьячка какого-нибудь хорошо учится в семинарии, начальство начинает представлять ему на вид, что ему выгоднее постричься в монахи и быть архиереем, чем простым попом, и вот он для того, чтобы быть архиереем, а не по внутренним нравственным побуждениям, постригается в монахи, становится архимандритом, ректором семинарии или академии и наконец архиереем, т. е. полицeймейстером, губернатором, генералом в рясе монаха. Известно, что такое наши генералы; но генералы в рясе — еще хуже, потому что светские генералы все еще имеют более широкое образование, все еще боятся какого-то общественного мнения, все еще находят ограничение в разных связях и отношениях общественных, тогда как архиерей — совершенный деспот в своем замкнутом кругу, где для своего произвола не встречает он ни малейшeго ограничения, откуда не раздается никакой голос, вопиющий о справедливости, о защите — так все подавлено и забито неимоверным деспотизмом. Сын какого-нибудь дьячка, получивший самое грубое воспитание, не освободившийся от этой грубости нисколько в семинарии, пошедший в монахи без нравственного побуждения и из одного честолюбия ставший наконец повелителем из раба, архиерей не знает меры своей власти: гнет, давит. Известно, что нет худшего тирана, как раб, сделавшийся господином; архиерей, как сказано, делается господином из раба; это объясняется не только вышеизложенным состоянием белoго духовенства, но также воспитанием в семинариях, где жестокость и деспотизм в обращении учителей и начальников с учениками доведены до крайности; чтобы быть хорошим учеником, мало хорошо учиться и вести себя нравственно, — надобно превратиться в столп одушевленный, которого одушевление выражалось бы постоянным поклонением пред монахом — инспектором и ректором, уже не говорю — пред архиереем. И вот юноша, имеющий особенную склонность к поклонению, хотя бы и не так хорошо учился и не так отлично вел себя, идет вперед, постригается в монахи и скоро становится начальником товарищей своих, и легко догадаться, как он начальствует! Мы видели, по каким побуждениям произнес он обеты монашеские: он пошел в монахи не для того, чтобы бороться со страстями и подавлять их, а напротив, для удовлетворения одной из самых иссушающих человека страстей — честолюбия; он пошел в монахи, чтобы быть архиереем. И вот некоторые из этих ученых монахов и архиереев, не имея никаких нравственных побуждений для обуздания плотских страстей, предаются им и производят соблазн; но надобно заметить, что это еще лучшие архиереи; зная за собою грешки, они мягче относительно других, относительно подчиненных. Гораздо хуже те, которые удерживают себя, надевают личину святости; страсти плотские кипят не удовлетворенные, но и не обузданные христианскими нравственными началами, христианским подвижничеством; черствая душа не размягчается ни постоянной молитвой, постоянным сообщением с предметом религиозной любви, ни мягкими отношениями семейными, доступными мирским людям: черствая душа невольнoго инока-архиерея ищет удовлетворения другим страстям, удовлетворения приличнoго и безнаказаннoго в мире сем; отсюда — необузданное честолюбие, злоба, зависть, мстительность, страшное высокомерие, требование бесполезнoго рабства и унижения от подчиненных, ничем не сдерживаемая запальчивость относительно последних. Разумеется, были исключения; но я говорю не об исключениях; я прибавлю, что представительнейший из русских архиереев второй половины XVIII века, Платон, дрался собственноручно, брал подарки от подчиненных, обогащал племянниц своих; преемник его, Августин, человек даровитый, знаменит был известной связью с Марфой Кротковой и неприличными остротами; преемником Августина был Степан, в иночестве Серафим; посвящение его в монахи любопытно. Он был хорош собою и счастлив с женщинами; однажды к Платону дошла сильная жалоба на семинарскoго ловеласа; Платон, любивший вербовать всеми неправдами в монахи, воспользовался случаем и предложил молодому преступнику на выбор: или жестокое наказание, лишение будущности, или пострижение и архиерейство. Степан избрал последнее и превратился в Серафима. После этого события однажды Платон гулял с профессорами академии по двору Троицкoго монастыря и занимался любимой своей забавой: взглянувши на какой-нибудь предмет, он произносил первый стих, относящийся к этому предмету, а спутники должны были подбирать приличный второй стих. Взглянувши на старый царский дворец, Платон произнес:

Из толпы спутников немедленно послышался второй стих: