Основания девятнадцатого столетия

Чемберлен Хьюстон Стюарт

Хьюстон Стюарт Чемберлен

Houston Stewart Chamberlain

Том II

Мы принадлежим к роду, который стремится из тьмы к свету.

Гёте

Раздел III. Борьба

Your high-engender'd battles.

Shakespeare Шекспир.

Порождающий битвы

Введение

Основные принципы

Данный раздел открывает новую область, собственно историческую. Конечно, наследие древности и наследники — явле­ния исторические, и мы могли в определенной степени эти яв­ления выделить и рассмотреть в свете истории, но тем не менее не исторически. В данной книге речь идет о последовательно­сти и процессе развития, т. е. об истории. Определенная согла­сованность метода будет заключаться в том, что подобно тому как мы раньше в потоке времени замечали неизменное, теперь из необъятного количества мелькающих событий мы выберем отдельные моменты, значение которых сохраняется и действу­ет еще и сегодня, т. е. в определенной степени «неизменно». Философ может возразить, что любой импульс, даже самый маленький, действует в вечности, но на это можно возразить в свою очередь, что в истории всякая отдельная сила очень скоро теряет свое индивидуальное значение и в дальнейшем имеет значение только как компонент среди многочисленных, неви­димых, в действительности только идеально существующих компонентов, в то время как остается одна-единственная боль­шая результирующая как воспринимаемый результат многих сопротивляющихся проявлений сил. И теперь — придержива­ясь механического сравнения — эти результирующие силовые линии в свою очередь соединяются в новые параллелограммы сил и вызывают новые, большие, более заметные, глубже про­никающие в историю человечества события, значение которых остается, и так продолжается, пока не будут достигнуты опре­деленные вершины проявления сил, которые не перешагнуть.

Нас интересуют только высшие из этих кульминационных мо­ментов. Я предпосылаю, что исторические факты нам извест­ны, поэтому задача состоит в том, чтобы выделить из них и сгруппировать то, что должно казаться необходимым для пра­вильной оценки XIX века с его противоречивыми течениями, его пересекающимися «результирующими», его ведущими идеями.

Сначала я намеревался назвать этот третий раздел первой части «Время дикого брожения», но сказал себе, что дикое бро­жение продолжалось гораздо дольше, чем до 1200 года, что во­круг нас молодое вино во многих пунктах принимает еще и сегодня абсурдный вид. Мне пришлось также отказаться от трех запланированных глав: борьба в государстве, борьба в церкви, борьба между государством и церковью — посколь­ку это завело бы меня в историю глубже, чем предусмотрено целью моей работы. Но мне подумалось, что в вводном слове следует упомянуть этот первый план и изученный в связи с ним материал, результатом чего явилось данное более простое разделение на две главы «Религия» и «Государство», что по­зволяет предупредить возможные сомнения. Одновременно становится понятно, насколько в моей работе господствует идея борьбы.

Анархия

Гете обозначил однажды Средневековье как конфликт меж­ду силами, которые частично уже имели значительную само­стоятельность, частично стремились ее добиться, и называет все это «аристократической анархией».

1

За выражение «ари­стократическая» я не хотел бы ручаться, так как оно всегда подразумевает — даже для духовной аристократии — право рождения, однако такая мощная сила, как Церковь, отрицает всякое врожденное право: даже признанный всем народом по­рядок наследования не дает монарху законности, если церковь добровольно не подтвердит его. Это была (и есть еще и сего­дня) теория Рима о церковном праве, в истории мы видим мно­гочисленные примеры того, как папы освобождали нации от их присяги на верность и призывали к возмущению против их за­конного короля. В своей среде Церковь не признает индивиду­ального права, для нее не имеет значения ни аристократия по происхождению, ни духовная аристократия. И если ее несо­мненно нельзя назвать демократической силой, то тем менее считать аристократической. Любая логократия по сути всегда была антиаристократической и одновременно антидемократи­ческой. Кроме того в это, названное Гёте «аристократическим», время действуют другие, истинно демократические силы. Сво­бодными людьми вступили в историю германцы, и долгие века их короли имели над ними меньше власти, чем над побежден­ными подданными римских стран. Для того чтобы урезать эти права и вскоре отменить, достаточно было двойного влияния Рима — как Церкви и как закона.

2

Однако полностью подавить стремление к свободе было невозможно, оно действовало в ка­ждом веке, — то на севере, то на юге, то как свобода мысли и веры, то как борьба за городские привилегии, за торговлю, со­хранение сословных прав или как возмущение против тако­вых, то в форме вторжений еще свободных народов в полу­организованную массу послеримских империй. Мы должны полностью согласиться с Гёте, что это состояние всесторонней борьбы означает анархию. Думать о справедливости, на это тогда ни один отдельный великий человек не имел времени. В остальном всякая власть защищала свои собственные цели, не учитывая права других людей: это было условием существования. Моральные размышления не должны вли­ять на наше мнение: чем более беспощадной была сила, тем более жизнеспособной она оказывалась. Бетховен однажды сказал: «Сила — это мораль людей, которые отличаются от ос­тальных». Сила была моралью эпохи первого дикого броже­ния. Лишь когда начало четко проявляться образование нацио­нальностей, когда в искусстве, науке и философии человек вновь осознал себя, когда он, организуя труд, используя свои изобретательские способности, устанавливая идеальные цели, вновь вступил в волшебный круг истинной культуры, «в днев­ной свет жизни», лишь тогда начала отступать анархия, или, лучше сказать, постепенно происходило ее сдерживание в пользу принимающего окончательный вид нового мира и но­вой культуры. Этот процесс продолжается и сегодня, когда мы живем в любом отношении в «среднее время»,

В данном разделе речь идет о времени, когда существовала почти только борьба. Позже, когда начала появляться культу­ра, происходит смещение центра тяжести. Внешне борьба про­должается, и многие бравые исследователи истории и дальше видят только пап и королей, князей и епископов, дворянство и цех ремесленников, битвы и договоры, но наряду с этим про­должает существовать новая, непреодолимая сила, которая из­меняет дух человечества, не используя анархическую мораль силы, она побеждает без борьбы. Сумма духовной работы, ко­торая привела к открытию гелиоцентрической мировой систе­мы, навсегда подорвала фундамент, на котором покоилась церковная теология и одновременно церковная сила, как бы медленно и постепенно это не выявлялось.

Религия и государство

Если бы я хотел, как это обычно происходит и как я вначале планировал, противопоставлять государству церковь, а не ре­лигию, и говорить об отношениях между государством и церко­вью, то возникла бы опасность схематизма. Поскольку римская церковь сама в первую очередь является политической, т. е. го­сударственной силой, она унаследовала римскую имперскую идею и в союзе с императором представляла права якобы боже­ственно установленной, неограниченно всемогущей универ­сальной Империи против германской традиции и германского национального стремления к формообразованию. Религию можно рассматривать только как средство тесного соединения народов. Уже с древних времен в Риме pontifex maximus (вер­ховный понтифик) был высшим чиновником иерархии, judex atque arbiter rerum divinarum humanarumque, которому (соглас­но правовой теории) подчинялся король и впоследствии консу­лы.

6

Сильно развитое политическое сознание древних римлян препятствовало, если бы pontifex maximus когда-либо начал злоупотреблять своей теоретической властью как судья всех божественных и человеческих дел, точно так же как согласно правовой фикции неограниченная власть pater-familias над жиз­нью и смертью его домочадцев не давала повода к эксцессам.

7

Римляне были прямой противоположностью анархистам. Но теперь, в бушующем человеческом хаосе, вновь возрождались титулы и с ними правовые притязания, потому что никогда еще не были такого высокого мнения о теоретическом «пра­ве», никогда еще так непрестанно не возвращались к подтвер­жденным документами правовым титулам, как в это время, когда правили только сила и коварство. Перикл считал, что не­писаный закон стоит выше, чем писаный. Теперь же учиты­валось только написанное слово. Комментарий Ульпиана, толкование Трибониана — рассчитанные на совершенно дру­гие условия — решали в вечности как ratio scripta судьбу прав целых народов, пергамент с приложенной к нему печатью лега­лизировал любое преступление. Наследником, управляющим и распространителем этого государственного правового взгляда был город Рим с его pontifex maximus, и естественно, что он ис­пользовал эти принципы для своей пользы. Одновременно и церковь была наследницей еврейской государственной идеи о власти духовенства, где высший священник был верховной вла­стью. Писания Святых Отцов начиная с III века настолько на­сыщены представлениями и высказываниями Ветхого Завета, что не возникает сомнений, что их идеалом было создание ми­рового государства, в основе которого — власть еврейских свя­щенников.

Но помимо борьбы в государстве, которая нигде не бу­шевала столь остро и непримиримо, как в сражении между римскими имперскими и германскими национальными пред­ставлениями, а также между еврейской теократией и христиан­ским «кесарю кесарево», существовала другая важная борьба: борьба за религию. И в XIX веке она так же мало закончена, как и та. Казалось, что в наших обмирщенных государствах к на­чалу века религиозные противоречия потеряли остроту, и XIX век представлялся эпохой непременной толерантности. Однако с тридцатых годов церковные подстрекатели начали вновь активно действовать, и нас все еще окружает мрачная ночь Средневековья, поэтому именно в этой области считает­ся пригодным любое оружие, будь то ложь, фальсификация истории, политическое давление, общественное принуждение. Эту борьбу за религию нельзя считать мелочью. Под этим дог­матическим спором, который мирскому человеку покажется мелким и не заслуживающим никакого внимания, скрывается один из основных духовных вопросов, решающих все направ­ление жизни народа. Как много, например, найдется в Европе мирских людей-дилетантов, способных понять предмет спора о природе причастия? Но именно догма о приобщении Святых Тайн (изданная в 1215 году, именно в то время, когда англича­не добились от своего короля Magna Charta), привела к расколу Европы на несколько враждебных лагерей. В его основе лежат расовые различия. Однако раса является, как мы видели, пла­стической, подвижной, многосоставной сущностью, и почти везде в ней борются различные элементы за господство. Неред­ко победа религиозной догмы решала превосходство одного элемента над другим и таким образом определяла все дальней­шее развитие расы или нации. Данную догму не смог бы, на­верное, понять даже самый великий доктор, потому что речь идет о том, что невозможно высказать, помыслить, но в таких вещах решающее значение имеет направление, другими слова­ми, ориентация воли (если можно так выразиться). Легко по­нять, как государство и религия могут и должны влиять друг на друга, и не только в смысле мирового спора между универсаль­ной церковью и национальным правительством, но и в том, что государство имеет средства (и до недавнего времени имело почти неограниченно) искоренять морально-интеллектуаль­ное направление, выражающееся в религии, и тем самым одно­временно превращать свой народ в другой, или наоборот, государство само оказывается направлено на совершенно но­вый путь благодаря окончательной победе религиозного воз­зрения. Непредубежденный взгляд на современную карту Европы не оставляет сомнений, что религия была и есть мощ­ный фактор в развитии государств и одновременно культуры.

Думаю, что поступлю в соответствии с моей целью, если в этой эпохе борьбы ограничусь двумя основными пунктами борьбы религии и государства: борьба в религии и за религию, борьба в государстве и за государство. Должен предупредить мнение, что я постулирую две совершенно раздельные сущно­сти, которые можно связать в целое только через способность влиять друг на друга, более того, я считаю, что именно сегодня столь любимое полное обособление религиозной жизни от го­сударственной внушает опасения. В действительности оно не­возможно. В прошлые века было принято называть религию душой, государство — телом,

Седьмая глава. Религия

Постигайте движение религии, де­лайте все, что от вас зависит, чтобы продвигать ее и чувствуйте в этом ис­полнение своего долга.

Зороастр

Христос и христианство

Я уже имел возможность (см. с. 250 (оригинала. — Христос.

— Примеч. пер.))

высказать свое личное убеждение, что земная жизнь Иисуса Христа есть начало и источник, сила и — в глу­бочайшей основе — содержание всего того, что называется христианской религией. Не хочу повторяться, а отсылаю к гла­ве о явлении Иисуса Христа. Там я выделял это явление из ис­торического христианства, здесь же я намерен использовать дополняющий метод, рассматривая возникновение и становле­ние христианской религии, и выделить некоторые ведущие ос­новные идеи, не затрагивая неприкосновенный образ Христа распятого. Это разделение не только возможно, но и необходимо. Было бы кощунственным отсутствие критического подхо­да, чтобы те удивительные структуры, которые человеческое глубокомыслие, проницательность, забывчивость, путаница ума, тупоумие, которые традиция и набожность, благочестие, суеверие, злоба, глупость, обычай, философские спекуляции, мистические погружения — при нескончаемых словесных перепалках, звоне клинков и треске огня — создали на кам­не, захотеть идентифицировать с самим камнем. Вся структура христианской церкви прошлого времени стоит вне личности

Иисуса Христа. Еврейская воля в соединении с арийским ми­фическим мышлением дали стержень, кое-что добавилось из Сирии, Египта и т. д. Явление Христа на земле вначале явилось причиной создания этой религии, движущим моментом, по­добно тому, как молния сверкает между тучами и на землю проливается дождь, или когда на определенные материалы, не соединяющиеся друг с другом, вдруг падают солнечные лучи, и они, внутренне преобразившись, разрушая свои прежние гра­ницы, сплавляются в новую субстанцию. Конечно, было бы не­разумно узнавать и измерять молнию, солнечный луч по этому воздействию. Мы почитаем всех, кто полагался на Христа, но в остальном не будем омрачать ни взгляд, ни суждение. Суще­ствует не только прошлое и настоящее, существует также бу­дущее, — для него постараемся сохранить полную свободу. Сомневаюсь, что можно правильно оценить прошлое в его от­ношении к настоящему, если дух не поднимает живое предчув­ствие потребностей будущего. На почве только настоящего взгляд слишком скользит ä fleur de terre, чтобы охватить взаи­мосвязь. Христианин, к тому же симпатизирующий римской церкви, сказал: «Новый Завет еще и сегодня является книгой за семью печатями. Христианство можно изучать вечность. В Евангелиях заключены основные черты будущих Еванге­лий».

Религиозный горячечный бред

Христианская религия берет свое начало в очень своеобраз­ное время при самых неблагоприятных условиях, какие только можно представить для создания единого, достойного, прочно­го строения. Как раз в тех областях, где была ее колыбель, а именно, в Западной Азии, Северной Африке и Восточной Ев­ропе произошло своеобразное проникновение самых раз­личных суеверий, мифов, мистерий и философем, причем все они — и иначе не могло быть — лишились своеобразия и цен­ности. Сначала представим себе политико-социальное со­стояние тех стран того времени. Начатое Александром Рим завершил более основательным образом: в тех местностях гос­подствовал интернационализм, который нам сегодня трудно представить. У населения основных городов Средиземноморья и Малой Азии отсутствовало всякое расовое единство: жили группы эллинов, сирийцев, евреев, семитов, армян, египтян, персов, галлов, римские солдатские колонии и т. д. и т. д., окру­женные двоякими, половинчатыми людьми, в чьих жилах все индивидуальные характеры смешались в совершенную бесха­рактерность и безликость. Чувство Родины полностью исчез­ло, потому что было лишено значения, не было ни нации, ни расы. Рим для этих людей был примерно тем же, чем для нашей черни полиция. Это состояние я охарактеризовал как хаос на­родов и попытался рассмотреть его в четвертой главе настоя­щего произведения. Этот хаос способствовал безудержному обмену идей и обычаев. Собственные нравы, собственный вид уходили, человек лихорадочно искал замену в произволе хаоса чужих нравов и чужих взглядов на жизнь. Настоящей веры почти не осталось. Даже у евреев — иначе посреди этого шаба­ша ведьм было бы столь приятное исключение — но она коле­балась в далеко расходящихся друг от друга сектах. И все же мир еще никогда не переживал подобного религиозного шата­ния, распространявшегося от берегов Евфрата до Рима. Про­никновение индийского мистицизма, претерпевшего различ­ные искажения, до Малой Азии, халдейское почитание звезд, служение Ормузду Зороастра и поклонение огню магов, еги­петская аскеза и учение о бессмертии, сирийско-финикийские вакханалии и сакраментальные химеры, самофракийские, элевсинские, всяческие иные эллинские мистерии, причудли­вым образом замаскированные проявления пифагорейской, эмпедокловой и Платоновой метафизики, моисеева пропаган­да, этика стоицизма — все это крутилось и перемешивалось друг с другом. Люди больше не знали, что такое религия, но, гонимые неясным сознанием, испытывали все, что было у них частично отнято, что так необходимо человеку, как солнце зем­ле.

Этими же больными людьми изначально возводилось зда­ние христианской религии, но никто из них не мог полностью избавиться от последствий белой горячки.

Две основы

История возникновения христианской теологии является одной из самых запутанных и сложных, какие вообще сущест­вуют. Кто серьезно и искренне подойдет к этому вопросу, по­знакомится с многочисленными и по-настоящему интересны­ми поучениями, но одновременно вынуждены будут признать, что многое еще темно и неясно, когда требуется не теоретизи­ровать, но исторически доказать действительное происхожде­ние. Окончательная история, — не развитие ученых мнений в рамках христианства, но вид и способ, как из самых различных идей в христианство проникали и усваивались им догматы веры, представления, жизненные правила, — еще не может быть окончательно написана. Но произошло уже достаточно, чтобы каждый увидел, что здесь произошло легирование (как говорят химики) различных металлов. Цель данной работы не позволяет мне точно проанализировать этот сложный предмет, кроме того я не компетентен в этом вопросе.

13

Сначала будет достаточно, если мы рассмотрим две основы: иудейскую и ин­доевропейскую, из которых построено почти все здание, и ко­торые обусловливают до сегодняшнего дня двойственность христианской религии. Правда, впоследствии многие иудей­ские и европейские черты под влиянием хаоса народов, осо­бенно Египта, исказились до неузнаваемости, так, например, повлияла религия культа Изиды (Матери Бога) и магического преображения материи, но и здесь необходимо знание фунда­мента. Все остальное относительно второстепенно. Так, в каче­стве примера, официальная религия учения стоицизма о добро­детели и блаженстве проникло в практическое христианство через Амвросия, работа которого «De officiis ministrorum» яв­ляется подражанием работе Цицерона: «De officiis», которая в свою очередь списана у грека Panaetius.

14

Определенное значе­ние это, несомненно, имело. Hatch, например, в своем докладе «о греческой и христианской этике» показывает, что мораль, действующая сегодня в нашей практической жизни, охватыва­ет в гораздо большей степени стоические, чем христианские элементы.

15

Однако мы уже видели ранее, что религия и мо­раль не зависят друг от друга (см. с. 222 и 456 (оригинала. —

Основа, на которой христианские теологи первых веков соз­дали новую религию, — иудейская исторически-хронологиче- ская вера и индоевропейская символическая и метафизическая мифология. Как я уже подробно говорил, речь идет о двух принципиально противоположных мировоззрениях.

Если выразиться самым простым образом, данная борьба является соперничеством между индоевропейскими и иудей­скими религиозными инстинктами за превосходство. Оно на­чинается сразу после смерти Христа между христианами из иудеев и христианами из язычников, на протяжении столетий свирепствует между гностиками и антигностиками, между арианами и афанасийцами, пробуждается в Реформации и про­должается и сегодня, уже не в облаках или на полях битвы, но негласно. Наглядно этот процесс можно показать в сравнении. Это похоже на то, как если бы взяли два дерева различной по­роды, обезглавили их и согнули, не обрубив корней, друг к дру­гу, и связали таким образом, что каждое стало привоем другого. Отныне рост в высоту для обоих был исключен, они не могут облагородиться, но только зачахнуть, так как органи­ческое слияние, что известно любому ботанику, в подобном случае исключено, и каждое из обоих деревьев (если бы опера­ция не привела к смерти) продолжало бы нести свои листья и цветы, а в таком переплетении чужое сталкивается с чужим.

Для иудейского исторического мифа он должен представлять Мессию, хотя никто не пригоден для этого меньше всего. В нео­платоническом мифе он означает летучее, непостижимое ста­новление очевидным абстрактной мысленной схемы — он, моральный гений в высочайшей степени, мощная религиозная индивидуальность, когда-либо жившая на земле!

Арийская мифология

Я

подробно обосновал разницу между исторической рели­гией и мифологической религией в пятой главе.

19

Ссылаюсь на вопрос, как известный. Мифология — это метафизическое ми­ровоззрение sub specie oculorum. Ее особенность, ее характер и ее ограниченность состоит в том, что с ее помощью невиден- ное сводится к увиденному. Миф ничего не объясняет, не ука­зывает причин, он не означает поиска откуда и куда, так же мало он является моральным учением, менее всего это исто­рия. Одно это разъясняет, что мифология христианской церкви вначале не имеет ничего общего с ветхозаветной хронологией и с таким историческим явлением, как Христос. Это преобра­зованное, многократно искаженное чужой рукой, приспособ­ленное к новым условиям наследство.

20

Чтобы получить представление о мифологических составляющих христианст­ва, мы будем правы, если станем различать внешнюю и внут­реннюю мифологию, т. е. мифологическую форму внешнего и мифологическую форму внутреннего опыта. Когда Феб едет на своей колеснице по небу, это образное выражение внешнего феномена, когда эриннии преследуют преступника, это олице­творяет факт внутреннего человека. В обеих областях христи­анская, мифологическая символика проникла очень глубоко, а «символика — это не просто зеркало, она также источник дог­мата», как сказал близкий к католицизму Вольфганг Мен- цель.

21

Символика как источник догмата, очевидно, идентична мифологии.

Внешняя мифология

В качестве замечательного примера творящей по внешнему опыту мифологии хотелось бы прежде всего назвать представ­ление о триединстве. Благодаря влиянию эллинского мышле­ния создание догматов христианской церкви благополучно обошло этот опасный подводный камень, — семитский моно­теизм (несмотря на противодействие христиан-иудеев) и пере­несло в свое «иудейское» понятие о Боге священное число «три» арийцев.

22

То, что число «три» у индоевропейцев посто­янно появляется, общеизвестно, оно, по словам Гете:

вечно нестареющее,

три имени — три образа.

Восьмая глава. Государство

Мне кажется, будто передо мной встает славная и могучая нация, подоб­ная восставшему ото сна мужу, стряхи­вающему с себя тяжкие оковы: мне ка­жется, я вижу ее подобно могучему орлу в сиянии молодости, с горящими в сия­нии дня глазами, очистившимися от по­мрачения в самом источнике небесного света; тогда как целая стая пугливых, сбившихся в стаю птиц вместе с теми, кто любит далекое прошлое, волнуется вокруг, изумляясь его намерениям, и, за­вистливо бормоча, предсказывает годи­ну сект и расколов.

Милтон

Император и папа

Если бы в мою задачу входило историческое изображение борьбы в государстве до XIII века, я не смог бы обойти внимани­ем две вещи: борьбу между папством и императорами и посте­пенное преобразование, благодаря которому из большинства свободных германцев получились закабаленные люди, в то вре­мя как другие возвысились в мощный класс наследного дворян­ства. Но я должен рассмотреть только XIX век, и роковая борьба, и удивительно пестрые превращения, выпавшие на долю швыряемому из стороны в сторону обществу, представля­ют сегодня только исторический интерес. Слово «император» («кайзер») настолько утратило для нас значение, что целый ряд европейских князей использовали его для украшения своего ти­тула, и «белые рабы Европы» (как назвал их английский писа­тель наших дней Шерард (Sherard) не есть потомки свидетелей прошлой феодальной системы, но жертвы нового экономиче­ского развития.

200

Если взглянуть в глубину, обнаружим, что борьба в государстве, какой бы запутанной она ни казалась, в ко­нечном итоге является борьбой за государство, борьбой между универсализмом и национализмом. Это понимание сильно про­ясняет наше понимание событий, и как только это происходит, из того времени в наше возвращается свет и учит нас яснее, чем обычно, видеть некоторые процессы сегодняшнего мира.

Эти соображения легли в основу плана данной главы. Необ­ходимо только одно замечание.

Римскую империю по праву можно было назвать «мировой империей», orbis romanus, «римский мир» было обычным вы­ражением. Однако, и это, очевидно, заметно, обычно говорили «римский», но не «мир». Потому что если даже оплаченный придворный поэт в погоне за звонким гекзаметром написал так часто цитируемые слова:

Tu regere imperio populos, Romane, memento!

«Duplex potestas»

Обо всем этом необходимо было сказать, чтобы с самого на­чала установить, какая борьба нас интересует в этой книге. Борьба между императором и папой за первенство осталась в прошлом, борьба между национализмом и универсализмом продолжается еще и сегодня.

Однако мне хотелось бы, прежде чем мы перейдем к соб­ственно предмету разговора, добавить еще одно замечание о соперничестве внутри универсалистского идеала. Оно необ­ходимо для характеристики XIX века, вопрос много обсуж­дался в наши дни и часто вопреки здравому смыслу. Вновь и вновь его возобновляет универсалистская, т. е. римская пар­тия, и многие здравые умы в результате ловко составленных, но полностью не выдерживающих критики парадоксов оказы­ваются введенными в заблуждение. Я имею в виду теорию duple potestas, власти из двух человек. Большинству образо­ванных людей она известна главным образом из «De Monar- chia» Данте, хотя и раньше, и одновременно, и позднее ее из­лагали другие авторы. При всем почтении к великому поэту я не думаю, что человек, способный к политическому сужде­нию и не ослепленный партийным пристрастием, может читать эту работу и не посчитать ее чудовищной. Правда, по­следовательность и мужество, с которыми Данте отказывает папе в малейшей светской власти и светском владении, вели­колепны, однако, перенося полноту этой власти на другого, взыскивая, требуя власти этого другого человека чисто тео­кратического источника божественного назначения, он только ставит одного тирана на место другого. Он считает, что кур­фюрстов нельзя назвать «избирателями», но скорее «глаша­таями божественного провидения» (III, 16). Это чисто папская теория! Но затем начинается ужасное: наряду с этим неогра­ниченным, поставленным самим Богом «без всякого посред­ника» неограниченным властелином есть еще один, тоже поставленный самим Богом, тоже неограниченный властелин, — папа! Потому что «природа человека двойная и поэтому требует двойного руководства», в частности «папы, который ведет человеческий род согласно откровению к вечной жизни, и императора, который согласно учению философов должен направлять людей к земному блаженству». Уже с философ­ской точки зрения эта мысль ужасна, потому что согласно ей стремление к здешнему, чисто земному счастью должно идти рука об руку с достижением потустороннего вечного счастья. Практически она означает абсолютно не выдерживающее ни­какой критики заблуждение, какое только мог придумать мозг поэта. Можно предположить, что универсализм приводит к абсолютизму, т. е. безусловности. Как могут стоять рядом два безусловных властителя? Ни одного шага не может сделать один, чтобы не «обусловить» другого. Где провести границу между юрисдикцией «философского» императора, непосред­ственного представителя Бога как мудреца, и юрисдикцией теологического императора, посредника вечной жизни? Разве не образует двойная природа человека, о которой много гово­рит Данте, единство? Может ли она аккуратно разделиться на­двое — и противореча слову Христа — служить двум господам? Уже само слово мон-архия означает правление од­ного, а здесь монархия имеет двух неограниченных властели­нов? Практика не знает такого рода противоречивой идеи. Первые императоры христианской конфессии были неограни­ченными господами также и в Церкви, время от времени они призывали на совет епископов, но они издавали церковные за­коны из автократической полноты власти, и в догматических вопросах их воля была решающей. Феодосий мог каяться в грехах перед епископом Милана, как перед любым другим священником, но он не знал о сопернике за неограниченную полноту власти и ни минуты не колеблясь уничтожил бы его. То же можно сказать о Карле (см. с. 617 (оригинала. —

Князьям можно симпатизировать, потому что они готовили нации, но их теория «божественной милости» просто абсурд­на, абсурдна, если они оставались внутри римской универсаль­ной системы, т. е. в католической церкви, и вдвойне абсурдна, если они отказывались от великолепной мысли одного-единст- венного желаемого Богом civitas Dei. Эту двойную путаницу пытался устранить Бонифаций VIII своей знаменательной бул­лой Unam sanctam. Каждый профан должен ее знать, так как что бы ни произошло с тех пор или еще произойдет в будущем, логика универсально-теократической идеи

Вот все, что касается duplex potestas.

Универсализм против национализма

Савиньи, крупный преподаватель права, писал: «Государст­ва, в которые растворилась Римская империя, ссылаются на со­стояние империи до этого растворения».

Борьба, о которой я намерен говорить, как формально, так и идеально находится в сильной зависимости от исчезнувшей им­перии. Подобно тому как тени становятся длиннее, чем ниже опускается солнце, так Рим, это первое поистине великое госу­дарство, бросал свою тень на грядущие века, потому что при внимательном рассмотрении разгоревшаяся борьба в государстве — это борьба народов за их личное право на существование против выдуманной универсальной монархии, и Рим оставил не только факт безнационального полицейского государства с еди­нообразием и порядком как политическим идеалом, но так же, как память о великой нации. Кроме того, Рим оставил географи­ческий набросок возможного и во многих чертах оправдавшего­ся политического деления хаотической Европы на новые нации, а также основные принципы законодательства и управления, на которых могла вырасти и укрепиться индивидуальная самостоя­тельность этого нового строения, как молодая лоза на сухой подпорке. Древний Рим дал оружие обоим идеалам, обеим поли­тикам, как универсализму, так и национализму. Но добавилось и новое, и это новое было живое, сок, питавший цветы и листья, рука, направлявшая оружие: новым был религиозный идеал универсальной монархии и новым был образующий нации тип людей. Новым было, что римская монархия должна была быть уже не как светская политика, а как готовящая на небо религия, что ее монархом должен быть не меняющийся кесарь, но бес­смертный, распятый на кресте Бог, точно так же новым было, что на месте исчезнувших наций ранней истории появилась до сих пор неизвестная человеческая раса, одинаково творческая и индивидуалистическая (следовательно, по природе государ- ствообразующая), как эллины и римляне, при этом обладавшая значительно большей массой, более способной производить потомство и потому более пластичной и многообразной — гер­манцы.

Политическая ситуация в первом тысячелетии, начиная от Константина, несмотря на заметную неразбериху событий, очень понятна, гораздо более, может быть, понятна, чем сего­дняшняя. С одной стороны, сознательное, хорошо продуман­ное, заимствованное из опыта и из имеющихся обстоятельств представление имперско–иератической, ненациональной уни­версальной монархии, по заповеди Бога (неосознанно) подго­товленная римскими язычниками,

Это не произвольное обобщение, напротив: только при внимательном рассмотрении кажущегося произвола истории, подобно тому как физиограф внимательно рассматривает тща­тельно отполированный им камень, становится прозрачной хроника мировых фактов, и что обнаружилось, так это не что–то случайное, но лежащее в основе, единственно не слу­чайное, причина необходимых, но пестрых, непредсказуемых событий. К такого рода причинам приводят определенные дей­ствия. При наличии дальновидности, как, например, (для уни­версализма) у Карла Великого и Грегора VII или, с другой стороны, (для национализма), у короля Альфреда или Вальтера фон дер Фогельвейде, история приобретает определенные легко узнаваемые очертания. Однако не было никакой необ­ходимости, чтобы каждый представитель римской идеи или принципа национальностей имел ясное представление о виде и объеме этих мыслей. Римская идея была достаточно покоряю­щей, была неизменным фактом, с которым каждый император и каждый папа, что бы он ни думал или намеревался делать, был вынужден считаться. Обычное учение, что здесь произош­ло развитие, что честолюбие Церкви постепенно возросло, не­достаточно обоснованно, по крайней мере в современном простом понимании, когда рассказывают сказки об эволюции. Произошло некоторое развитие, приспособление к условиям времени и т. д., но Карл Великий действовал по тем же точно принципам, что и Феодосий, а Пий IX стоял на тех же позици­ях, что и Бонифаций VIII. Еще менее я постулирую сознатель­ное стремление национального образования. Позднеримская идея универсальной теократии могла быть выдумана выдаю­щимися личностями, так как она покоилась на имеющейся им­перии, к которой она была непосредственно привязана, и на прочном основании иудейской теократии, из которой она пол­ностью вышла. И наоборот, как можно было думать о Фран­ции, Германии, Испании, пока их не было? Здесь речь идет о творческих новообразованиях, которые еще и сегодня дают по­беги, и будут продолжать давать их, пока существует жизнь. У нас на глазах происходят смещения национального созна­ния, и сейчас мы можем наблюдать действие национальнооб- разующего принципа там, где есть движение так называемого партикуляризма: если баварец терпеть не может пруссака, а шваб с некоторым пренебрежением смотрит на обоих, если шотландец говорит о «своих земляках» в отличие от англичан, а житель Нью-Йорка не считает янки из Новой Англии таким же полноценным существом, как он сам, если местные обычаи, местные нравы, неистребимые, не поддающиеся никакому за­конодательству местные правовые привычки одного района отличаются от другого, то мы видим во всех этих вещах сим­птомы живого индивидуализма, симптомы способности одно­го народа осознавать свое своеобразие по отношению к другому, способность к органическому новообразованию. Если бы ход истории создал внешние условия, то мы, герман­цы, породили бы еще дюжину новых, с характерными разли­чиями, наций. Во Франции эта творческая склонность была ослаблена продолжающейся «романизацией», кроме того, она почти совсем растоптана ногой грубого корсиканца. В России она, вследствие преобладания подчиненной, негерманской крови, исчезла. Несмотря на это, раньше наши истинные сла­вянские братья по индивидуальным новообразованиям — это доказывает их язык и литература — были богато одаренными. Этот дар, которого у одних мы больше не находим, а у других он есть и сегодня, есть то, что мы видим действующим в исто­рии, неосознанно, не как теория, не философски доказанный, не построенный на юридических учреждениях и божествен­ных откровениях, но с непринужденностью закона природы преодолевая все препятствия, разрушая, где следовало раз­рушить — так как от чего погибли нездоровые стремления римского императорства германских королей, как не от возрас­тавшей ревности племен? — и одновременно незаметно, по­стоянно созидая, так что нации появились задолго до того, как князья нанесли их на карту. Если к концу XII века заблуждение imperium romanum еще пленяло Фридриха Барбароссу, то не­мецкий поэт мог уже петь:

Закон ограничений

Мы видим, что речь идет не о каком-то яйце–болтуне, сне­сенном историко–философской наседкой, но о весьма реаль­ных вещах. И так как мы теперь знаем, что этим противопостав­лением универсализма и национализма мы открыли конкретные факты истории, я хотел бы выразить эту вещь с более общей, внутренней стороны. Тем самым мы погружаемся в глубины души и приобретаем понимание, которое будет иметь значение для суждения о XIX веке, потому что оба эти направления име­ются еще среди нас, а именно не только в видимом образе pontifex maximus, который в 1864 году еще раз торжественно ут­вердил свое временное всевластие,

210

а также, с другой стороны, во все более остро выступающих национальных противоречиях современности, но и во многих взглядах и суждениях, которые мы собираем на жизненном пути, не подозревая, откуда они про­исходят. В сущности, речь идет о двух пониманиях мира, кото­рые настолько взаимно исключают друг друга, что одно не могло бы существовать рядом с другим, и между ними должна была на­чаться борьба не на жизнь, а на смерть — если бы люди не плыли бездумно, подобно кораблям с наполненными парусами, но без руля, бесцельно, по воле ветра. Слова величественного германца Гёте и здесь осветят психологическую загадку. В своих прозаиче­ских изречениях он пишет о живой, подвижной индивидуально­сти, она обнаруживается «как внутренне безграничная, внешне ограниченная». Эти слова имеют глубокий смысл: внешне огра­ниченный, внутренне безграничный. Здесь высказан основной закон духовной жизни. Для человеческой индивидуальности внешняя ограниченность означает то же самое, что личность, внутренняя безграничность то же самое, что свобода. Для народа точно так же. Если проследить эту мысль, можно обнаружить, что оба представления обусловливают друг друга. Без внешней ограниченности не может состояться внутренняя безгранич­ность. Если же стремиться к внешней безграничности, то должна быть протянута внутренняя граница. Последнее есть формула новой римской церковной империи: внутренне ограниченной, внешне безграничной. Принеси мне в жертву свою человече­скую личность, и я подарю тебе долю божественного. Принеси мне в жертву свою свободу, и я создам империю, которая охва­тывает всю землю и в которой вечно царят мир и порядок. При­неси мне в жертву свое суждение, и я открою тебе абсолютную истину. Принеси мне в жертву время, и я подарю тебе вечность. И действительно, идея римской универсальной монархии и рим­ской универсальной церкви направлена на внешне безграничное: главе империи подчинены omnes humanae creaturae, т. е. все че­ловеческие существа без исключения,

Государственный идеал римской власти духовенства — civitas Dei на земле, единственное неделимое божественное государство: всякое членение, которое создает внешние гра­ницы, угрожает безграничному целому, потому что оно создает личность. Поэтому свободы германской народности, королев­ский выбор, особые права и т. д. под римским влиянием утрачи­ваются, поэтому проповедники-монахи, когда к началу XIII века начинают четко проявляться национальности, организуют на­стоящий поход против amor soli natalis, любви к родному краю, поэтому мы видим кайзеров, размышляющих об ослаблении князей, а пап на протяжении столетий неутомимо препятст­вующих образованию государств и, если это не удавалось, ста­рающихся задержать свободное развитие (в этом стремлении им долгое время особенно были полезны крестовые походы). По­этому конституции ордена иезуитов в первую очередь заботятся о том, чтобы «разнационализировать» своих членов и принадле­жать к универсальной Церкви.

Чтобы разобраться с этим законом, хотелось бы коротко рас­смотреть противоположное мировоззрение: внешне ограничен­ное, внутренне безграничное. Только в образе внешней крайней ограниченности, непохожести ни на кого другого, проявлении закона своего особого бытия, проявляется выдающаяся лич­ность. Только как строго ограниченное индивидуальное прояв­ление открывается безграничный внутренний мир гения. Об этом я говорил в своей первой главе (об эллинском искусстве) настолько подробно, что здесь не требуется повторения. Во вто­рой главе, о Риме, мы видели, как тот же закон крайнего внешне­го ограничения создал неслыханно могучую внутренне нацию. И вот я спрашиваю, в каком другом случае более, чем при виде Иисуса Распятого, можно воскликнуть: внешне ограничен­ность, внутри безграничность? И в каких словах можно услы­шать эту истину больше, чем в этих: Царство небесное не вне нас, в мире ограниченных образов, но внутри, в наших сердцах, в мире безграничном? Это учение — точный антипод церковно­му учению. История как наука наблюдения учит, что только ог­раниченные, возросшие до национального своеобразия народы совершали великие дела. Самая сильная нация в мире, Рим, ис­чезла, а вместе с ней исчезли ее добродетели, как только она на­чала стремиться к «универсальности». И так везде. Самое сильное расовое сознание и самая строгая организация городов явились необходимой атмосферой для непреходящих великих свершений эллинизма. Мировое господство Александра имеет значение механического распространения элементов эллинской организации и образования. Древние персы были одним из са­мых живых, деятельных, наиболее предрасположенных к по­эзии и религии народов в истории. Когда они взошли на трон мировой монархии, их индивидуальность и вместе с ней уме­ния исчезли. Даже турки утратили как международная вели­кая держава свою скромную сокровищницу качеств, в то время как их двоюродные братья, гунны, всемерно подчеркивая един­ственный национальный момент и насильственно соединяя свое сокровище с прилежными германскими и славянскими элемен­тами, на наших глазах складываются в великую нацию.

На основании данных наблюдений можно сказать, что огра­ниченность является общим законом природы, таким же об­щим, как стремление к безграничности. Человек должен попасть в безграничное, вся его природа требует этого.

Борьба за государство

Борьба в государстве в течение первых двенадцати столетий нашего летоисчисления была по существу борьбой между дву­мя названными принципами ограничений, которые враждебно противостоят во всех областях, и их противостояние здесь, в политической области, ведет к борьбе между универсализмом и национализмом. Речь идет о праве на существование независи­мых национальностей. Около 1200 года уже не оставляла со­мнений будущая победа национально ограниченного, т. е. внешне ограниченного принципа. Папство находилось на са­мой вершине — по крайней мере так уверяют историки, при этом опуская, что эта «вершина» означала только победу над внутренним конкурентом за мировую монархию, кайзером, и что именно это соперничество внутри идеи об империи и эта победа папы привели к окончательному банкротству римского плана. Поскольку тем временем окрепли народы и князья, в ши­роком масштабе начался внутренний отход от церковных «границ», а внешнее отделение мнимого princes mundi с завид­ной непоследовательностью проводили именно самые бла­гочестивые князья. Так, например, Людовик Святой открыто встал на сторону отлученного от Церкви Фридриха и объявил папе: «Королям никто не нужен, они сильны Богом и собой». За ним последовал Филипп Прекрасный, который просто аресто­вал строптивого pontifex, а его преемника вынудил иметь рези­денцию во Франции у него на глазах и подтвердить нужные ему галликанские особые права. Эта борьба отличается от борьбы между императором и папой: так как князья оспаривают право на существование римского универсализма, они хотели быть полностью независимыми в светских делах и быть хозяевами в собственной стране в церковных делах. Поэтому представитель римской власти духовенства даже в свои лучшие дни должен был лавировать и, чтобы сохранить за собой по возможности вопросы веры, отказываться от одного за другим политических притязаний (пока что). Так называемому «римскому императо­ру германской нации» было еще хуже. Его титул был просто на­смешкой, и все же он так дорого должен был за него заплатить, что сегодня, в конце XIX века, его последователь является единственным монархом Европы, который стоит во главе не на­ции, а неоформленной толпы. Самое же мощное современное государство возникло там, где антиримская тенденция нашла такое недвусмысленное выражение, что можно утверждать: «династическая и протестантская мысль так проникли друг в друга, что их едва можно отличить».

В действительности эта борьба не закончилась и сегодня. Если даже победил основной принцип нации, власть, представ­ляющая противоположный принцип, не разоружена, и сегодня она в определенном отношении сильнее, чем когда-либо, рас­полагая намного более дисциплинированной, более преданной толпой чиновников, чем в каком-либо из прошлых веков, и только ждет своего часа.

Религиозная основа этого взгляда восходит к самому Хри­сту, потому что, как я писал в третьей главе настоящей книги, жизнь и учение Христа указывают на такое состояние, которое может быть достигнуто только общностью.

Королевская должность, как уже говорилось выше, была не больше и не меньше, чем munus внутри Церкви, внутри civitas Dei. Поэтому еретик не может быть законным королем. Уже в 1535 году Павел III торжественно освободил всех английских подданных от послушания своему королю,

Вторая часть. Возникновение нового мира

Природа создает вечно новые об­разы; что есть сейчас, еще никогда не бывало; что было, никогда не вер­нется.

Гёте

Девятая глава. От 1200 года до 1800 года

В дитяти зрится муж, Как утром зрится, коим будет день. Восславься мудростью! На целый мир Простерши царство, разум простирай, Доколе целый мир им обоймешь.

Милтон

(пер. Сергея Александровского)

А. Германцы как творцы новой культуры

Wir, wir leben! Unser sind die Stunden, Und der Lebende hat Recht.

Schiller

Мы, мы живы! Это наш час, И живые правы.

Шиллер

Германская Италия

То же движение непреодолимого индивидуализма, который в политической области, а также в религиозной вел к непри­ятию универсализма и образованию наций, обусловил появле­ние нового мира, т. е. совершенно нового, соответствующего характеру, потребностям, склонностям нового типа людей, с его общественным устройством, новой цивилизацией, новой культурой. Германская кровь, и только германская кровь (в моем широком понимании североевропейской славяно- кельто–германской расы),

235

была здесь движущей силой и творческой возможностью. Невозможно правильно судить о становлении нашей североевропейской культуры, если упорно не придерживаться мнения, что она покоится на физической и моральной основе определенного вида людей. Сегодня это хо­рошо видно. Потому что чем менее германская страна, тем ме­нее она цивилизованна. Кто сегодня едет из Лондона в Рим, тот вступает из тумана в солнечный свет, но одновременно из са­мой утонченной цивилизации и высокой культуры в полувар­варство — в грязь, невежество, ложь, бедность. Однако Италия ни на один день не прекращала быть центром высокоразвитой цивилизации. И жесты, и уверенная манера держаться ее жите­лей свидетельствуют об этом. Что мы здесь наблюдаем, то это далеко не недавно появившееся декадентство, как обычно утверждают, а пережиток римской имперской культуры, рассматриваемый с несравненно более высокой ступени, на ко­торой мы сегодня стоим, и людьми с совершенно иными идеа­лами. Италия расцвела, освещая путь другим странам на пути к новому миру, имея в себе, правда, внешне латинизированные, но внутренне чисто германские элементы. В течение многих столетий прекрасная страна, во времена империи опустившая­ся до абсолютной неплодотворности, имела богатый источник чистой германской крови: кельты, лангобарды, готы, франки, норманны наводнили почти всю страну и долгое время остава­лись на севере и юге почти несмешанными, частично из–за того, что образовывали касту некультурных и воинственных людей, но также потому что (как уже было отмечено раньше (с. 499 (оригинала — Приме

Северная часть Италии — от Вероны до Сиены — похожа в своем некотором развитии на Германию, кайзер которой мог бы жить по ту сторону высоких гор. Повсеместно на место римских ректоров провинций пришли немецкие графы, король находился в стране очень недолго, его быстро отзывали, в то время как ревнивый противокороль (папа) был близко и всегда интриговал: поэтому рано смогла сформироваться та древне- германская (в определенном смысле характерная индоев­ропейская) склонность к образованию автономных городов в северной Италии и стать господствующей властью в стране. Север шел вперед, но вскоре преемником стал Тусций (Tus- cien), который использовал столетнюю борьбу между папой и императором, чтобы отнять у обоих наследие Матильды и по­дарить миру наряду с плеядой славных городов, из которых вышли Петрарка, Ариост (Ariost), Монтень (Mantegna), Корреджо (Corregio), Галилей и другие бессметные личности, ве­нец всех городов, Флоренцию — бывшее маркграфство, которое должно было вскоре стать воплощением антиримско­го, творческого индивидуализма, родным городом Данте и Джотто, Донателло, Леонардо и Микеланджело, матерью всех искусств, у груди которой все великие, даже Рафаэль, впитыва­ли совершенство. Лишь теперь слабый Рим смог вновь укра­сить себя: усердие и предприимчивость северян добавляли кругленькие суммы в папскую казну, одновременно пробуж­дался их гений и давал в распоряжение заходящей метрополии, которая в течение двухтысячелетней истории не имела ни од­ной художественной мысли, неизмеримые сокровища юной германской творческой силы. Это была не rinascimento, как считают дилетантствующие беллетристы в преувеличенном восхищении перед своим собственным литературным время­препровождением, a nascimento, рождением еще небывалого явления, вставшего в искусстве на свой собственный путь, а не на путь предания, и поднявшего паруса, чтобы исследовать океаны, перед которыми греческие и римские «герои» испыты­вали страх и вооружившего зрение, чтобы исследовать неиз­вестную до этого тайну небесного тела. Если мы видим здесь Ренессанс, то это не возрождение древности, и меньше всего здесь не обладающего ни искусством, ни философией, ни наукой Рима, но просто возрождение свободного человека из все нивелирующей империи: свобода политической, национальной организации в противоположность универ­сальному шаблону, свобода соревнования, индивидуальной самостоятельности в работе, творчестве, стремлениях в про­тивоположность мирному однообразию Civitas Dei, свобода наблюдательности в противоположность догматическому тол­кованию природы, свобода исследования и мысли в противо­положность искусственным системам, подобным Фоме Аквинскому, свобода художественных находок и образов в противоположность иератическим установленным формулам и, наконец, свобода религиозной веры в противоположность насилию над совестью.

То, что я начинаю эту главу и вместе с этим новый раздел произведения со ссылки на Италию, происходит не из–за какой–то хронологической добросовестности. Было бы недопус­тимо утверждать, что rinascimento свободной германской ин­дивидуальности началось в Италии, скорее там только выросли его первые непреходящие цветы культуры. Но я хо­тел бы обратить внимание на то, что даже здесь, на юге, у во­рот Рима, воспламенение гражданской независимости, про­мышленного труда, научной серьезности и художественной творческой силы было полностью германским действием, при этом антиримским. Об этом свидетельствует взгляд на то вре­мя (к которому я еще вернусь), ничуть не меньше — взгляд на сегодняшний день. Два обстоятельства тем временем способ­ствовали уменьшению и ослаблению германской крови в Ита­лии. Первое — беспрепятственное слияние с неблагородным смешанным народом, второе — истребление германского дво­рянства в бесконечных гражданских войнах, в битвах между городами, в результате кровной вражды и иных проявлений диких страстей. Стоит только прочитать историю одного из тех городов, например, почти полностью готско-лангобард- ской общественной верхушки Перуджии (Perugia)! Почти непостижимо, что при таком непрерывном уничтожении це­лых семей (начавшемся после того, как город стал независи­мым) отдельные ветви остались почти истинно германскими до XVI века, но затем германская кровь была исчерпана.

О d'ogni vizio fetida sentina,

Германский зодчий

Называя Италию, я просто хотел привести пример, думаю, я привел доказательство. Как говорит Стерн: пример — столь же мало аргумент, как вытирание зеркала, — силлогизм, но тогда лучше видно, а это главное. Читатель может смотреть, куда он хочет, он везде найдет примеры того, что современные цивили­зация и культура Европы являются специфически германски­ми, в корне отличающимися от всего неарийского, совершенно иного рода, чем индийская, эллинская и римская, прямо анта­гонистическая идеалу метисов антинациональной империи и так называемого «римского» направления Христианства. Дело настолько понятно, что дальнейшее разъяснение было бы из­лишним.

Кроме того, я могу отослать к трем предыдущим главам, где содержится множество фактических подтверждений.

Это одно необходимо сделать предпосылкой. Потому что наш современный мир совершенно новый, и чтобы понять его становление и его нынешнее состояние и уметь судить о нем, необходимо ответить на основополагающий вопрос: кто его создал? Тот же самый германец, который отбросил старое в упрямой борьбе, он и создал новое. Только при этом одном было то самое «горячее стремление», о котором я го­ворил в конце последней главы, решимость не отрекаться от себя, сохранять верность самому себе. Он один считал, как позднее Гёте:

Так называемое «человечество»

Чтобы ориентироваться в истории становления нового мира, мы никогда не должны упускать из виду его специфиче­ский германский характер. Потому что, если мы говорим о че­ловечестве в общем, если мы думаем, что видим в истории развитие, прогресс, воспитание и т. д. «человечества», мы по­кидаем надежную почву фактов и витаем в воздушных абст­ракциях. Этого человечества, о котором уже так много фило­софствовали, что оно страдает тяжелым недугом, вообще не существует. Природа и история дают нам большое количество различных людей, но не одно человечество. Даже гипотеза, что все эти люди как побеги одного-единственного древнего рода физически родственны друг с другом, имеет такую же цен­ность, как теория о небесной сфере Птолемея. Потому что она наглядно поясняла очевидное, видимое, в то время как всякое умозрительное рассуждение о «происхождении» людей под­ступается к проблеме, которая прежде всего существует только в фантазии мыслителя, не дана опытом, и выслушана перед ме­тафизическим форумом, чтобы быть проверенной на допусти­мость. Если же этот вопрос о происхождении людей и их родстве друг с другом однажды выйдет из области фраз в об­ласть эмпирически доказуемого, с его помощью трудно будет дать оценку истории, так как всякое объяснение на основании причин подразумевает regressus in infinitum. Это похоже на развертывание географической карты: мы постепенно видим новое, но такое новое, которое принадлежит старому, даже если полученное таким образом увеличение рассматриваемой площади обогащает наш ум, но каждый отдельный факт оста­ется прежним, и весьма сомнительно, что суждение станет зна­чительно более острым благодаря знанию всех взаимосвязей, зато вполне вероятен противоположный результат. «Опыт без­граничен, потому что всегда может быть открыто новое», — говорит Гёте в своей критике Бэкона фон Верулама (Bacon von Verulam) и так называемого индуктивного метода. Сущность же и цель суждения есть ограничение. Острота, а не объем обу­словливают превосходство суждения, поэтому всегда не так важно, сколько охватывает взгляд, как насколько точно. По­этому внутренне оправданы новые методы исследования ис­тории, которые перешли от общих философствующих объяс­нений к точным отдельным фактам. Пока историческая наука блуждает в «безграничных эмпиреях», она не дает ничего, кро­ме «перелопачивания ощущений» (как в праведном гневе бра­нит Юстус Либиг (Justus Liebig) определенные индуктивные методы исследования).

Эта область буквально наводнена ложными выводами, ко­гда, как шутит Томас Рейд, день объясняют ночью, потому что одно следует за другим. Всегда готов ответ у тех, кто никогда не понимал великую центральную проблему бытия — сущест­вование индивидуального существа, т. е. понимали ее как не­разрешимую мистерию. Можно спросить этих всезнаек, чем объяснить, что римляне, близкие родственники эллинов (как предполагает филология, история, антропология) почти в каж­дом даровании были их точной противоположностью? Они объясняют это географическим положением. Но географиче­ское положение не очень сильно отличается, а для идей, подоб­ных финикийским, имелась близость Карфагена и Этрурии.

И если географическое положение является определяю­щим, почему полностью и безвозвратно исчез древний Рим со всеми римлянами? Самым непревзойденным художником в этой области был Генри Томас Бакль (Henry Thomas Buckle), который духовное превосходство арийских индийцев «объяс­няет» тем, что они питались рисом.

Я проследил столь распространенную у нас манеру мышле­ния до абсурда, чтобы наглядно показать на примерах самых крайних заблуждений, куда она приводит. Пробудившееся не­доверие, оглядываясь назад, будет обнаруживать, что самые разумные и достоверные наблюдения в отношении таких фе­номенов, как человеческая раса, не имеют ценности как объяс­нения, но означают лишь расширение кругозора, в то время как сам феномен в его конкретной реальности по-прежнему оста­ется единственным источником здравых суждений и настоя­щего понимания. Хотелось бы думать, что я сумел доказать, что существует иерархия фактов и что мы строим воздушные замки, когда мы их поворачиваем назад. Так, например, поня­тие «индоевропеец» или «ариец» является допустимым и спо­собствующим развитию, когда мы создаем его из надежных, проверенных, неоспоримых фактов такого явления, как инду­изм, иранизм, эллинизм, римлянизм, германизм (индийцы, иранцы, эллины, римляне, германцы). При этом мы ни на ми­нуту не покидаем почву действительности, не обязуемся вы­двигать гипотезы, не перекидываем воздушных мостов через пропасть причин неизвестных взаимосвязей. Мы обогащаем наши представления смысловыми построениями и, соединяя очевидно родственное, мы учимся одновременно отделять это от неродственного и готовим возможность дальнейшего пони­мания и все новых открытий. Но как только мы переворачива­ем метод и берем отправной точкой гипотетического арийца — человека, о котором мы ничего не знаем, которого реконструи­руем из отдаленных, непонятных легенд, склеиваем из крайне сложно объяснимых языковых признаков, человека, которого каждый, подобно фее, может наделить всеми талантами, каки­ми захочется, — то мы витаем в небесах и выносим одно лож­ное суждение за другим, великолепный пример чего можно найти в книге графа Гобино «Inegalite des races humaines» («Опыт о неравенстве человеческих рас»). Гобино и Бакль яв­ляются двумя полюсами одинаково неверного метода: один как крот прорывает ход в темноте под землей и считает, что землей можно объяснить цветы, неважно, стоят рядом роза и чертополох; другой воспаряет от почвы фактов, и фантазия его взлетает так высоко, что видит все в искаженной перспективе с высоты птичьего полета и вынуждена рассматривать эллин­ское искусство как симптом декадентства и восхвалять разбой­ничье ремесло гипотетического древнего арийца как самое благородное дело человечества!

Так называемый «Ренессанс»

Я уже называл, например, эллинов и римлян, давших нам большинство идей, если не для нашей цивилизации, то для на­шей культуры.

Но мы в результате не стали ни эллинами, ни римлянами. Очевидно, в истории никогда не использовалось более губи­тельного понятия, чем «Ренессанс». Потому что с ним связыва­ли иллюзию возрождения латинской и греческой культуры, мысль, достойная метисных душ выродившейся южной Евро­пы, «культура» которой была чем-то, что человек мог перенять внешне. Для возрождения эллинской культуры нужно не мень­ше, чем возрождение эллинов, все остальное — маскарад. Губи­тельным было не только понятие «Ренессанс», но большей частью также и дела на основании этой точки зрения. Вместо того чтобы воспринять просто идею, мы восприняли законы, за­коны, наложившие оковы на наше своеобразие, препятствовав­шие нам на каждом шагу и стремившиеся принизить самое драгоценное — оригинальность — т. е. правдивость собствен­ной природы. В области общественной жизни провозглашенное классической догмой римское право стало источником неслы­ханного насилия и лишения свободы. Не то, чтобы это право не являлось бы и сегодня образцом юридической техники, высшей школой юриспруденции (см. с. 166 (оригинала. —

Примеч. пер

.)), но то, что было навязано германцам как догма, было, оче­видно, большим несчастьем для нашего исторического разви­тия, потому что это не подходило для наших обстоятельств, это было нечто мертвое, неверно понятое, организм, бывшее живое значение которого было обнаружено лишь через сотни лет, в наши дни, в результате внимательного изучения римской исто­рии: прежде чем действительно понять образ его духа, следует вызвать из могилы самого римлянина. И так было во всех облас­тях. Не только в философии мы должны бы стать «служанками» (ancillae), в частности служанками Аристотеля (см. с. 683 (ори­гинала. —

Примеч. пер.))

но закон рабства был введен в наше мышление и творчество. Только в экономике и промышленно­сти шло движение вперед, так как здесь не было препятствий в виде классической догмы. Даже в естествознании и географиче­ских открытиях мира приходилось выдерживать тяжелую борь­бу, во всех духовных науках, поэзии и искусстве еще более тяжелую, борьбу, которая еще и сегодня не доведена до полной победы. Конечно, не случайно, что самый крупный поэт времен так называемого Возрождения, Шекспир, и самый крупный скульптор, Микеланджело, не понимали древнего языка. Пред­ставим только всю мощь независимости Данте, если бы он не за­имствовал свой ад у Вергилия и свои идеалы государства из константинопольского псевдоправа и «Civitas Dei» Блаженного Августина! И почему это соприкосновение с прошлой культу­рой, которая должна была быть благом, стало проклятием? Это произошло, потому что мы не поняли индивидуальность прояв­ления культуры, и не понимаем до сих пор. Так, например, тос­канские эстеты превозносили греческую трагедию как вечную «paragone» драмы, не замечая, что у нас не только условия жиз­ни сильно отличаются от античных, но и талант, вся личность с ее светлыми и темными сторонами совершенно другие. После этого так называемые новаторы эллинской культуры вызвали на свет всякие чудовищные вещи и в зародыше уничтожили италь­янскую драму. Тем самым эстеты доказали, что они не имели ни малейшего представления не только о сущности германизма, но и о сущности эллинизма.

Чему нам следовало научиться у греков, было значение орга­нично возникшего искусства для жизни и значение несокращен­ной свободной личности для искусства. Мы же заимствовали противоположное: готовые шаблоны и вынужденное господство ложной эстетики. Потому что только сознательный, свободный индивидуум способен подняться до понимания неповторимости другой индивидуальности. Дилетант считает, что любой человек может все, он не понимает, что подражание является глупейшей наглостью. Из такого дилетантского взгляда возникла мысль о присоединении к Греции и Риму, о продолжении их дела, в этом отражается — вероятно, это можно заметить — почти смешная недооценка достижений великих народов и полная недооценка нашей германской силы и своеобразия.

Б. Исторический обзор

Dich im Unendlichen zu finden, Musst unterscheiden und dann verbinden.

Goethe

Чтобы найти тебя в бесконечности, Нужно различать, а затем соединить.

Гёте

Элементы социальной жизни

Невозможно сделать обзор большого количества фактов, если их не подразделять, а подразделить значит: сначала разде­лить, а затем соединить. Однако нам подойдет не любая искус­ственная система, все чисто логические попытки относятся к искусственным: это можно проследить на системе растений, от

Теофраста до Линнея, сюда же относятся попытки классифи­цировать художников по школам. При любой систематизации царит некоторый произвол, потому что система возникает в мозгу и служит особым потребностям человеческого разума. Очень важно охватить не просто отдельные, но возможно большее количество явлений, сохраняя остроту и верность взгляда: таким образом, его деятельность даст максимум на­блюдений, сводя до минимума собственные дополнения. Мы удивляемся проницательности и знаниям таких личностей, как Рей, Жюссье (Jussieu), Кювье (Cuvier), Эндлихер (Endlicher), прежде всего мы восхищаемся прозорливости, потому что их отличает подчинение мысли опыту. Из интуитивного (т. е. на­глядного) понимания целого им открывается правильное деле­ние частей.

Слова Гёте о том, что сначала различать, а затем соединять необходимо дополнить пониманием, что только тот, кто видит целое, в состоянии в нем различать. Таким образом бессмерт­ный Бишо основал современное учение о тканях — весьма по­казательный для нас пример. До него анатомия человеческого тела была описанием отдельных, отличающихся друг от друга своими функциями частей тела. Он первым указал на идентич­ность тканей, из которых строятся отдельные, столь различные органы, и сделал возможной рациональную анатомию. Как до него рассматривали отдельные органы тела как различитель­ные единицы и не могли достигнуть ясности, точно так же мы мучаемся с отдельными органами германизма, т. е. его нация­ми, и не учитываем при этом, что в основе лежит общее, и что­бы понять анатомию и физиологию всего тела, необходимо распознать это общее, а затем «изолировать различные ткани и исследовать каждую ткань независимо от органа, чтобы затем изучить своеобразие каждого отдельного органа».

Я считаю, что различные явления нашей жизни можно объединить в три большие рубрики: знания, цивилизация, культура. Это уже в какой–то мере «элементы», но столь мно­гообразно представленные, что мы постараемся их сразу же вновь разделить, причем следующая таблица может быть при­мером простейшего разделения:

Сравнительный анализ

Если кто–то потрудится мысленно пропустить перед собой различные известные цивилизации, тот обнаружит, что их бро­сающаяся в глаза разница основана на различии в соотношении между знанием, цивилизацией (в узком смысле) и культурой, детали обусловлены преобладанием или пренебрежением тем или иным из семи элементов. Никаких наблюдений недоста­точно для точного объяснения нашего индивидуального свое­образия.

Самым экстремальным и поэтому поучительным приме­ром, как всегда, является иудаизм. Здесь, собственно, полно­стью отсутствуют знания и культура, т. е. оба конечных пунк­та: открытий нет ни в одной области, науки осуждаются (за исключением тех, где медицина была стоящей индустрией), искусство отсутствует, религия рудиментарна, философия за­нимается пережевыванием неправильно понятых эллин- ско-арабских формул и заклинаний. При этом необычайное развитие понимания экономических отношений, совсем не­значительные способности к изобретениям в области про­мышленности, но в высшей степени ловкое использование их значения, беспримерно упрощенная политика, когда церковь присвоила себе монополию всех произвольных определений. Не знаю, кто — думаю, это был Гобино — назвал евреев анти­цивилизаторской силой. Напротив, они и вместе с ними все семитские бастарды, финикийцы, карфагеняне и т. д., были исключительно цивилизаторской силой. Отсюда своеобраз­ное неудовлетворение от этих семитских явлений, потому что они не имеют ни корней, ни цветов: их цивилизация не застря­ла в постепенно приобретенном ей, действительно собствен­ном знании и не развернулась в индивидуальную, собствен­ную, необходимую культуру. Абсолютно противоположную крайность мы наблюдаем у индоарийцев, цивилизация кото­рых кажется сокращенной до минимума: промышленностью занимаются парии, экономика максимально простая, полити­ка никогда не поднимается до великих и смелых структур,

277

при этом удивительное усердие и успехи в науках (по крайней мере, в некоторых) и тропический расцвет культуры (миро­воззрение и поэзия). Нет необходимости говорить больше о богатстве и многообразии индоарийского мировоззрения, о величии индоарийской этики — на протяжении всего этого произведения я обращал на это внимание читателя. В искусст­ве индоарийцы, конечно, не достигли изобразительной силы эллинов, но их поэтическая литература самая обширная в мире, некоторые произведения достигают необычайной кра­соты и такого неисчерпаемого богатства выдумки, что, на­пример, индийские ученые должны различать 36 видов дра­мы, чтобы внести порядок в одну только эту область поэтических произведений.

Кроме того, у них есть, если не искусство, то хотя бы вкус. Есть ли у китайцев самые скромные способности к изобретени­ям, с каждым днем все больше становится вопросом, по край­ней мере они воспринимают то, что им передают другие настолько, насколько его не обладающий фантазией ум сможет извлечь из вещи утилитарное значение. Так, задолго до нас у них была бумага, книгопечатание (в примитивном виде), по­рох, компас и сотня других вещей.

Одновременно с промышленностью развивается его уче­ность. Если нам приходится пробиваться через шестнадцать томов разговорной лексики, то — не знаю, следует ли написать «счастливые» или «несчастные» — китайцы имеют напеча­танные энциклопедии в 1000 томов!

Германцы

На этом небольшом обходе через Китай и Шумеры до Рима, думаю, мы достигнем достаточно четкого представления о на­шей собственной личности и ее развитии. Безбоязненно мы мо­жем сказать: только германцы могут сравниться с эллинами. Здесь также заметной и отличительной чертой является одно­временное и равноценное развитие знаний, цивилизации и культуры. Этот всесторонний охват наших способностей и склонностей отличает нас от всех современных и от всех пред­шествовавших видов людей, за единственным исключением — эллинов; факт, который, заметим между прочим, позволяет предполагать наше близкое родство с ними. Именно поэтому очень большое значение имеет сравнительное отличие. Так, например, мы можем утверждать, что у греков культура была преобладающим элементом: они имеют самую совершенную и оригинальную поэзию (из которой произошло все остальное искусство) к тому времени, когда их цивилизация еще несет на себе печать любви к роскоши, ощущения прекрасного, но и не­самостоятельности и варварства, а их жажда знаний едва про­будилась. Позднее у них внезапно начнется славное развитие именно науки, причем в тесном, счастливом соединении с вы­соким мировоззрением (опять корреляция!) По сравнению с такими несравненными достижениями цивилизация у эллинов решительно отстает. Конечно, Афины были фабричным горо­дом (если это выражение не задевает наш слух), и не подарили бы миру Фалеса и Платона, если бы эллины как экономисты и предприимчивые хитрые торговцы не приобрели богатство и вместе с ним праздность. Они абсолютно практичные люди. Но в политике — без которой ни одна цивилизация не может существовать долго — они не показали выдающихся талантов, как римляне. Право и государство были у них игрушкой в ру­ках честолюбцев. Не следует также забывать симптом прямо антицивилизаторских мер самого прочного греческого госу­дарства, Спарты. У нас, германцев, все было значительно ина­че. Конечно, и наша политика до сегодняшнего дня осталась несколько тяжеловесной, грубой, неловкой, но мы проявили себя как самые бесподобные создатели государства в мире, что дает право предполагать, что здесь, как и во многих других ве­щах, помехой скорее было навязанное подражание, чем отсут­ствие способностей. «Кому рано посчастливится осознать самого себя без чужих форм в чистой взаимосвязи?» — взды­хает Гёте.

У нас цивилизация образует — все области собственно ци­вилизации — центр: хорошая черта характера, если она обеща­ет быть постоянной, вызывающая некоторые сомнения, если скрывает опасность «стать китайцами», опасность, которая могла бы стать реальной, если бы негерманские элементы одержали у нас когда-нибудь победу,

Под предводительством Александра он показал свою спо­собность завоевать весь мир, но слабым моментом у него была политика. Будучи необыкновенно одаренными и в этой облас­ти, они дали миру первых теоретиков в политике, самых изо­бретательных основателей государства, самых гениальных ораторов по общим вопросам, но им не было дано здесь то, что удалось во всех других областях: создать великое и долговре­менное, здесь была гибель. Только его жалкое политическое положение отдало их во власть римлянам. Вместе со свободой они потеряли жизнь. Первый гармонически совершенный че­ловек пропал, и только его тень бродила еще по земле. Мне ка­жется похожим у нас, германцев, положение в отношении религии. История никогда не видела такого внутренне глубоко религиозного типа людей, они морально не выше других лю­дей, но намного религиозней. В этом отношении мы занимаем промежуточное положение между индоарийцами и эллинами: врожденная метафизическая и религиозная потребность при­водит нас к более художественному, т. е. более светлому миро­воззрению, чем у индийцев, к более искреннему и потому более глубокому, чем у превосходящих нас в художественном отношении эллинов. Именно этот пункт заслуживает названия религия, в отличие от философии и искусства. Если начать пе­речислять настоящих святых, великих проповедников, мило­сердных помощников, мистиков нашей расы, если сказать, сколько человек претерпели мучения и смерть во имя своей веры, если посмотреть, сколь большую роль религиозные убе­ждения играли для всех значительных людей нашей истории, то этому не будет конца. Все наше замечательное искусство развивается вокруг религиозного центра, как Земля вращается вокруг Солнца, вокруг той или иной церкви, но не полностью, внешне, а внутренне — вокруг страстного религиозного серд­ца. И, несмотря на такую оживленную религиозную жизнь, — абсолютное отсутствие последовательности (издавна) в рели­гиозных вещах. Что мы видим сегодня? Англосаксы, побуж­даемые безошибочным инстинктом, цепляются за какую-то оставшуюся церковь, которая не вмешивается в политику, что­бы иметь хотя бы «религию» как центр жизни. Скандинавы и славяне разделились на сотни слабых сект, возможно, пони­мая, что их обманывают, но не способные найти правильный путь. Французы хиреют у нас на глазах в бесплодном скепсисе или глупейшем модном обмане. Южные европейцы полно­стью впали в идолопоклонство и тем самым вышли из рядов культурных народов. Немцы стоят обособленно и все еще ждут, что однажды Бог сойдет с небес, либо в отчаянии выби­рают между религией Изиды и религией глупости под названи­ем «сила и материя».

К некоторым намеченным выше вопросам я вернусь в соот­ветствующих разделах. Пока достаточно того, что я открыл для дальнейшей сравнительной характеристики нашего герман­ского мира его выдающиеся способности и одновременно его опасные слабости.

1. Открытия (от Марко Поло до Гальвано)

Врожденные способности

Количество познаваемого, очевидно, неисчерпаемо. В науке, в отличие от научного материала, можно представить ступень развития, на которой можно обнаружить все великие законы природы, потому что здесь речь идет о соотношении между яв­лениями и человеческим разумом, во всяком случае о том, что вследствие особой природы этого разума является строго огра­ниченным и, так сказать, индивидуальным — в частности, при­способленным к индивидуальности человеческого рода и ему принадлежащим. В этом случае наука находит неисчерпаемое поле деятельности во все более тонком анализе. Наоборот, опыт показывает, что область феноменов и форм бесконечна и ее не­возможно исследовать до конца. Ни одна из научных географий, физиографий и геологий ничего не сможет нам сказать о своеоб­разии еще не открытой земли. Вновь открытый мох, вновь обна­руженный жук — это абсолютно новое, это фактическое и непреходящее обогащение нашего мира представлений, нашего материала знаний. Конечно, мы поспешим занести жука и мох ради нашего человеческого удобства в какой–то уже имеющий­ся вид, и если это невозможно, создадим новый «вид» с целью классификации, по крайней мере подчинить его известному уже «порядку» и т. д. А тем временем указанный жук и указанный мох остаются, как и прежде, полностью индивидуальными, и при этом их нельзя изобрести и выдумать, как будто новое, неиз­вестное воплощение мировой мысли, и этим новым воплощени­ем мысли мы теперь обладаем, а раньше мы его не имели. Это относится ко всем феноменам.

Преломление света сквозь призму, свойства электричества, кровообращение... каждое открытие означает обогащение. «От­дельные проявления законов природы, — говорит Гёте, — нахо­дятся вне нас подобно сфинксам, неподвижны, прочны и немы. Каждый наблюдаемый феномен есть открытие, каждое откры­тие есть собственность». Таким образом, различие в области знаний между открытием и наукой весьма отчетливо. Одно касается находящихся вне нас сфинксов, другое — переработ­ка этих восприятий и внутреннее обладание ими.

If thou art rich, thou'rt poor.

Движущие силы

В данном столь характерном индивидуалистическом фено­мене сразу же напрашивается подтверждение связи различ­ных сторон индивидуальности. Я только что говорил, что наше стремление к «владению» является источником нашей сокровищницы знаний: в мои намерения не входило прида­вать этому слову какое-то осуждающее значение. Владение есть власть, власть есть свобода. Кроме того, всякое подобное стремление означает не только страсть усилить свою власть путем привлечения находящегося вне нас, но означает одно­временно страсть самоотдачи. Здесь, как в любви, — противо­положности идут рука об руку: берут, чтобы взять, но берут, чтобы суметь дать. Точно так же как, мы нашли у германцев сходство создателя государства и художника,

293

точно так же определенное с высокими задатками стремление к обладанию имеет внутреннюю связь со способностью создавать новое из имеющегося и дарить это всему миру для обогащения. Кроме того, рассматривая историю наших открытий, не следует за­бывать, насколько большую и неприкрашенную роль играла страсть к золоту. На одной стороне дела открытия стоит про­стая причина, основа всего остального — исследование Земли, «открытие» планеты, которая служит местом жизни для чело­века: лишь отсюда последовал образ и сущность этой звезды, и одновременно основополагающее понимание места челове­ка в космосе, лишь отсюда мы узнали подробности о различ­ных родах людей, о видах камней, растительном и животном мире. Совсем на другом конце этого же дела стоит исследова­ние внутренних свойств видимой материи, то, что мы называ­ем сегодня химией и физикой, таинственное и до недавнего времени сомнительное и опасное, имеющее привкус колдов­ства вмешательство в природу, одновременно важнейшее происхождение наших сегодняшних знаний и нашей сего­дняшней власти.

294

Итак, при освоении этих обеих областей знаний и во время исследовательских путешествий, как в ал­химии, непосредственные поиски золота были движущей си­лой. Конечно, у отдельных великих первопроходцев, наряду с этим и помимо этого, всегда наблюдается нечто иное — чис­тая идеальная сила. Колумб готов в любую минуту умереть за свою мысль, Альберту Магнусу видятся великие мировые проблемы. Но такие люди не нашли бы необходимой под­держки и к ним не присоединилась бы толпа необходимых для трудного дела открытия спутников, если бы не надежда на не­медленную добычу. Надежда на золото учила остроте наблю­дений, она удваивала изобретательность, она внушала самые смелые гипотезы, она давала бесконечное терпение и презре­ние к смерти. В конце концов, сегодня почти также: если сего­дня государства больше не стремятся непосредственно к золоту, как испанцы и португальцы XVI века, то исследование мира и его подчинение германскому влиянию происходит в меру рентабельности. Даже Ливингстон был в конечном счете пионером для жадных к процентам дохода капиталистов, и они делают то, чего не смог выполнить идеалист–одиночка. Точно так же современная химия не могла бы существовать без дорогостоящих лабораторий и инструментов, и государст­во поддерживает их не от восхищения чистой наукой, но пото­му что полученные промышленные изобретения обогащают страну.

Я далек от мысли представить нас лучше и благороднее, чем мы есть. Живи честно — дольше проживешь, говорит послови­ца. Она оправданна и здесь, потому что из этого наблюдения за властью золота вытекает вывод, который подтверждается по­всюду, если приглядеться внимательно: германцам присущ дар превращать свои ошибки в благо. Древние сказали бы, что они любимцы богов, я вижу в этом доказательство их высоких куль­турных способностей. Торговое общество, которое стремится только к процентам прибыли и не всегда действует добросовест­но, порабощает Индию, но его дело несут и облагораживают це­лый блестящий ряд безупречных героев оружия и великих госу­дарственных деятелей и их чиновники, побуждаемые чистым восторгом, сумевшие с помощью многих жертв приобретенных знаний обогатить нашу культуру, сделав понятным древнеарийский язык. Мы содрогаемся, читая историю уничтожения ин­дейцев в Северной Америке: повсюду со стороны европейцев несправедливость, предательство, дикая жестокость.

Эту незаинтересованную страстность мы действительно на­ходим в истории наших открытий вновь и вновь.

Не очень сведущему в этой области читателю рекомендую обратиться к Гилберту, который в конце XVI века (тогда же Шекспир писал свои драмы) в результате почти бесконечных опытов заложил основу наших знаний электричества и магне­тизма. О практическом применении этих знаний в те далекие века никто не мог мечтать, речь шла вообще о таких таинствен­ных вещах, что кроме Гилберта их никто не наблюдал или не обращал на них внимания, либо использовал их для философ­ских фокус-покусов. Этот один человек, который в качестве ис­ходного пункта нашел только хорошо известные наблюдения с натертой янтарной палочкой и магнитом, без устали проводил эксперименты и сумел так непринужденно, непосредственно задавать вопросы природе, что навсегда установил все осново­полагающие факты по магнетизму и понял электричество (слово принадлежит ему) как феномен, отличающийся от маг­нетизма и положил начало его исследованию.

Природа как наставник

К этому примеру Гилберта можно присовокупить различие, которое я уже кратко обосновал при составлении своей табли­цы и затронул при упоминании Гёте, когда он различает то, что вне нас, и то, что внутри нас, значение которого, однако, более наглядно на практике, чем в теоретических рассуждениях. Оно имеет важное значение для рационального взгляда на историю германских открытий: я имею в виду различие между открыти­ем и наукой. Особенно наглядно здесь сравнение с эллинами. Эллины имели большие способности к собственно науке, в некотором отношении больше, чем у нас (вспомним хотя бы Демокрита, Аристотеля, Евклида, Аристарха и т. д.). Их спо­собность к открытию была значительно ниже. И здесь самый простой пример будет самым поучительным. Пифей (Pytheas), греческий путешественник-первооткрыватель, сравнимый с любым из более поздних по смелости, интуиции и разуму

301

— стоит в одиночестве. Над ним насмехались, и ни один из тех философов, кто так прекрасно рассуждал о Боге, душе, атомах и небесных сферах, не имел ни малейшего представления, ка­кое значение для человека должно иметь простое исследование земной поверхности. Это свидетельствует о заметном недос­татке любопытства, отсутствии истинной жажды знаний, пол­ной слепоте к значению фактов как таковых. И не следует думать, что здесь нужно только дождаться «прогресса». Открытие может начаться повсюду в любой день, необходимые инструменты — как механические, так и умственные — выте­кают сами собой из потребностей исследования. До сегодняш­него дня самые плодотворные наблюдатели не являются по большей части самыми учеными, часто они заметно слабы в теоретических обобщениях своих знаний. Например, Фарадей (наверное, самый удивительный первооткрыватель XIX века), будучи подмастерьем переплетчика, вырос почти необразо­ванным, знания по физике он получил из энциклопедических словарей, которые переплетал, знания по химии почерпнул из популярной книги для девочек. Вооружившись таким образом, он вступил на путь открытий, на которых основана почти вся электротехника нашего времени.

Греки были малонаблюдательны и никогда не были объек­тивны, они сразу бросались в теорию и гипотезы, т. е. в науку и философию. Страстное терпение, которого требует труд от­крытия, не было им дано. Напротив, мы, германцы, обладаем особой склонностью к исследованию природы, и эта склон­ность не есть что–то поверхностное, но тесно связана с глубо­чайшими глубинами нашего существа. Мы не особенно сильны как теоретики — филологи признают, что индиец Панини (Pänini) превосходит крупнейших современных специалистов по грамматике,

Открытие предполагает прежде всего детскую непосредст­венность — отсюда широко раскрытые детские глаза, которые приковывают внимание на таких лицах, как, например, Фара- дей. Вся тайна открытия заключается в том, чтобы дать гово­рить природе. Для этого необходимо большое самообладание, его не было у эллинов. Их гениальность заключалась в творче­ской силе, наша — в способности воспринимать, потому что природа не подчиняется слову, она не говорит так, как хотят люди, и то, что они хотят, но в результате бесконечного терпе­ния, обязательного подчинения, после тысяч осторожных опы­тов мы обнаружили, как можно ее спрашивать, на какие вопросы она любит отвечать, на какие нет. Отсюда наблюде­ние есть хорошая школа выработки характера: оно тренирует терпение, обуздывает своенравие, учит обязательной правди­вости. Эту роль играло наблюдение природы в истории герма­низма, эту роль оно могло бы играть завтра в наших школах, если бы развеялась ночь средневековых предрассудков и мы пришли к пониманию, что не лопотание на мертвых, непонят­ных языках устаревших мудрых высказываний, не знание так называемых «фактов» и еще менее наука, но метод получения знаний — особенно наблюдение — должно быть основой лю­бого воспитания, единственной дисциплиной, которая форми­рует одновременно ум и характер, дарит свободу и все же не развязность, и делает для каждого доступным источник исти­ны и оригинальности, потому что здесь мы вновь видим со­прикосновение знания и культуры и еще лучше понимаем, на­сколько первооткрыватели и поэты принадлежат к одной се­мье: действительно оригинальной — повсюду и всегда — является только природа. «Только природа бесконечно богата, и только она одна создает великого художника».

Парализующее окружение

Если склонность к исследовательскому открытию присуща германцам, почему она пробудилась так поздно? Она пробу­дилась не поздно, ее систематически подавляли другие силы. Как только переселение с его непрерывными войнами позво­ляло себе небольшую передышку, мы видим жаждущих зна­ний и прилежно исследующих германцев. Карл Великий и король Альфред — общеизвестные примеры (с. 317 (оригина­ла. —

Примеч. пер.)).

Уже об отце Карла, Пиппине, мы читаем у Лампрехта,

305

что он «особенно понимал естественные нау­ки».

306

Решающее значение имеет высказывание такого чело­века, как Скот Эригена (IX век), что природу можно и нужно исследовать, только в этом выполнение ее божественной цели.

307

Как жилось этому при всей его любознательности крайне набожному и (характерным образом) склонному к мечтательной мистике человеку? По приказу папы Николая I его изгнали с должности преподавателя в Париже и в конце концов убили, и еще четыре века спустя его произведения, на­шедшие среди религиозных, антиримски настроенных гер­манцев различных наций широкое распространение, повсюду разыскивали и сжигали посланцы Гонориуса III (Honorius). Подобное происходило при всяком оживлении стремления к знаниям. Именно в XIII веке, когда работы Скота Эригены так усердно предавали сожжению, родился непостижимый вели­кий ум, Роджер Бэкон,

308

который старался воодушевить на исследование Земли, «начав путешествие на запад, чтобы при­плыть на восток», который сконструировал лупу и теоретиче­ски разработал телескоп, который первым доказал значение научных, строго филологически обработанных знаний языка и т. д. до бесконечности, и который прежде всего, раз и навсе­гда представил принципиальное значение наблюдения приро­ды как основу любого действительного знания и все свое состояние отдал на физические эксперименты. Какое вдохно­вение находил этот ум, как никакой другой способный привес­ти германизм к внезапной вспышке всех его духовных способностей? Сначала ему запретили записывать результаты его опытов, сообщать о них миру, затем за чтение уже вышед­ших его книг наказывали отлучением от Церкви, затем были уничтожены его бумаги — плод его научных исследований, затем его заточили в застенок, где он провел много лет до са­мой смерти. Борьба, которую я кратко описал на двух приме­рах, продолжалась века и стоила многой крови и страданий. В сущности это та же самая борьба, которая изображена мной в восьмой главе: Рим против германизма. Потому что, что бы ни думали о римской непогрешимости, любой непредвзятый человек согласится: Рим постоянно с безошибочным инстинк­том умел задерживать то, что способствовало развитию герма­низма и оказывал содействие тому, что должно было ему сильно повредить.

Но чтобы лишить дело остроты, которая еще и сегодня мо­жет повредить, следует проследить его до чисто человеческой сути: что мы там найдем? Мы обнаружим, что фактическое, конкретное знание, т. е. дело трудного, кропотливого открытия имеет смертельного врага: всезнайство. Мы встречались с этим у иудеев (с. 382 (оригинала. — Приме

Амвросий, например, говорит, что Моисей был воспитан во всей светской мудрости и доказал, что «наука есть вредная глу­пость, от которой следует отвернуться, пока не сможешь найти Бога». «Заниматься астрономией и геометрией, следить за дви­жением Солнца и звезд и составлять карты стран и морей зна­чит пренебречь спасением души ради праздных вещей».

Итак, понятно, почему дело открытий началось так поздно. Одновременно мы начинаем понимать общий закон, примени­мый к знанию: не незнание, но всезнайство является смертель­ной атмосферой для любого увеличения материала знаний. Мудрость и невежество суть только обозначения для понятий, которые нельзя определить, поскольку они относительны, аб­солютная разница находится в другом — она между челове­ком, который осознаёт свое незнание, и тем, кто находится в иллюзии владения всем знанием либо считает себя выше вся­кого знания. Можно было бы пойти еще дальше и утверждать, что любая наука, даже истинная, скрывает опасность для от­крытия, несколько парализуя непредвзятость человека, наблю­дающего природу. Здесь, как и где–нибудь в другом месте (см. с. 686 (оригинала. — Приме

2. Наука (от Роже Бэкона до Лавуазье)

Наши научные методы

О различии между наукой и полученным в результате от­крытия сырым материалом знания я уже говорил выше на с. 732 (оригинала. — Приме

ч. пер.). Я

также обращал внима­ние на границу между наукой и философией. Нельзя провес­ти резкую границу без некоторого произвола, что нисколько не вредит принципу различения. Именно науки, т. е. наши но­вые германские научные методы, вразумили нас. Лейбниц тем не менее хотел бы так называемый закон непрерывности вновь воспринять и довести его до крайней последовательно­сти. Метафизическое доказательство на практике излишне, потому что опыт повсюду показывает нам постепенный переход друг в друга.

329

Но чтобы создать науку, необходимо раз­личать, а настоящее различие есть то, которое оправдывает себя на практике. Природа не знает этого разделения. Это не­важно — природа не знает и науки. Распознавание данного природой материала с последующим новым соединением в соответствии с понятными для человека принципами вообще исключает науку.

Dich im Unendlichen zu finden, Musst unterscheiden und dann verbinden.

Goethe

Чтобы найти тебя в бесконечности, Нужно различать, а затем соединить.

Гёте

Поэтому в начале этого раздела я обратился к Бишо. Если бы преподаваемая им классификация тканей была классификаци­ей, данной от природы, то она была бы давно известна, однако предложенные Бишо различия были еще значительно модифи­цированы, потому что в действительности повсюду обнаружи­ваются переходы между видами тканей, здесь бросающиеся в глаза, там открывающиеся внимательному наблюдателю. Так думающие ученые должны были пробовать, пока не устанавли­вали момент, где гармонично сохраняется равновесие между потребностями человеческого ума и уважением перед фактами природы. Этот момент — правда, не сразу, но практически — можно определить, потому что наука руководствуется в своих методах двумя моментами: она должна накопить знания, и она должна позаботиться о том, чтобы накопленное в образе нового знания приносило проценты. Этим масштабом измеряется дело Бишо, потому что здесь, как где–нибудь в другом месте, гений не изобретает, иными словами, он не создает из ничего, но он придает форму имеющемуся. Как Гомер придавал форму на­родному творчеству, так Бишо преобразует анатомию, точно так же должно происходить в истории.

330

С помощью этого чисто методологического замечания, ко­торое должно было послужить только для оправдания моего собственного образа действий, мы, как видим, проникли в глу­бину нашего предмета. Я даже думаю, что незаметно мы поло­жили палец на пульс.

Хочу обратить внимание на то, что эллины, очевидно, пре­восходят нас как теоретики, мы же их — как наблюдатели. Тео­ретизирование и систематизирование есть не что иное, как научная работа по приданию вида. Если мы не придаем вид, т. е. не теоретизируем и не систематизируем, то мы можем вос­принять только минимум знания — оно протекает через наш мозг как через сито. Однако с оформлением все же есть одно затруднение: как было только что показано на примере Бишо, это оформление есть главным образом человеческое, т. е. по отношению к природе одностороннее, недостаточное предпри­ятие.

Именно естественные науки

331

Эллины и германцы

На этой основе строится наша теория и систематика, смелое здание, главный характер которого вытекает из того, что мы больше инженеры, чем архитекторы. Оформители тоже мы, но наша цель — не красота формы, не законченный, окончательно удовлетворяющий человеческие чувства вид, но констатация временного состояния, которое делает возможным сбор нового материала наблюдений и таким образом дальнейшего позна­ния. Труд Аристотеля тормозил науку. Почему это происходи­ло? Потому что этот эллинский ум маэстро требовал срочного завершения, потому что он не чувствовал удовлетворения, по­ка перед его глазами не стояло готовое, симметричное, пол­ностью рациональное, человечески убедительное здание учения. В логике на этом пути можно было достичь оконча­тельных результатов, так как речь шла об общепринятой науке, исключительно человеческой и исключительно формальной, но уже политика и учение об искусстве менее основательны, потому что здесь закон эллинского ума молчаливо предполага­ется законом человеческого ума вообще, что противоречит опыту. В естествознании — и несмотря на часто удивительно большое количество фактов — царит основной принцип: из возможно малого количества наблюдений сделать возможно большее количество аподиктических (достоверных, неопро­вержимых) выводов. Здесь наличествует не лень и не поверх­ностность, тем более не дилетантизм, но предпосылка: первое, что организация человека полностью адекватна организации природы, так что, если можно так выразиться, достаточно про­сто намека, чтобы правильно понять и обозреть весь комплекс феноменов; второе, что человеческий ум обнаруживающемуся во всей природе принципу или закону, или как угодно его на­звать, не только адекватен, но и эквивалентен (не только равен по объему, но и равен по ценности). Отсюда человеческий ум принимается за центр, откуда не только играючи легко обозре­вать всю природу, но также прослеживать все вещи от колыбе­ли до могилы, а именно от первоначальной причины до их ка­жущейся целесообразности. Это предположение настолько же неверно, как и наивно: опыт доказал это. Наша германская нау­ка с самого начала шла по другому пути. Роже Бэкон в XIII сто­летии предупреждал (при всей высокой оценке) соблюдать ос­торожность перед Аристотелем и персонифицированным в нем эллинистическим методом с той же настойчивостью, как тремя веками позже Френсис Бэкон.

Как видим, наш научный метод является отрицанием абсо­лютного. Гёте удачно заметил: «Кто занимается природой, ис­пытывает квадратуру круга».

Сущность нашей систематики

Понятно, что наш математический метод не может быть пе­ренесен на другие предметы, в частности науки, связанные с наблюдением. Я не считаю необходимым защищаться от тако­го недоразумения. Но если знать, как мы продвигаемся вперед в математике, то становится понятно, к чему нужно быть гото­вым где–нибудь в другом месте, потому что тот же самый ум будет действовать если не идентично, так как предмет делает это невозможным, то аналогично. Обязательное уважение к природе (т. е. наблюдению) и смелая непринужденность в ис­пользовании средств, которые человеческий ум дает нам в ру­ки для объяснения и обработки — эти принципы мы находим повсюду. Начнем посещать лекции по систематике растений: новичок будет удивлен, услышав рассказ о несуществующих цветах и видя, как вычерчиваются их «диаграммы» на черной доске; это так называемые типы, чисто «воображаемые вели­чины», принятие которых объясняет структуру действительно существующих цветов, а также связь в особом случае лежаще­го в основе структурного (созданного нами механически) пла­на с другими родственными или отличающимися планами. Чисто человеческая сторона в таком методе сразу бросится в глаза любому. Только ни в коем случае не надо думать, что из­лагаемое здесь является искусственной, произвольной систе­мой, совершенно напротив. Искусственными были методы человека — и из–за этого он отрезал для себя всякую возмож­ность собирать новые знания — до тех пор, пока он вместе с Аристотелем приводил в порядок растения по абстрактному принципу относительного (кажущегося) «совершенства» или согласно заимствованному из человеческой практики разделе­нию на деревья, кустарник, травы и тому подобное. Наши со­временные диаграммы, наши воображаемые цветы, наши принципы систематизации растений служат тому, чтобы сде­лать знакомыми и объяснить истинные отношения в природе, основанные на тысячах длительных тщательных наблюдений.

Искусственное у нас есть сознательно искусственное. Здесь, как в математике, речь идет о «воображаемых величинах», с помощью которых мы все больше приближаемся к правде природы и координируем многочисленные действительные факты в нашем уме. Именно это есть дело науки. Напротив, у эллинов сама основа была совершенно искусственной, ан- тропоморфистской, и именно она считалась с наивной непро­извольностью «природой». Возникновение современной сис­тематизации растений дает такой великолепный и понятный пример германской системы работы, что я хочу привести не­сколько оснований для дальнейших размышлений.

Юлиус Сакс, знаменитый ботаник, рассказывая о начале на­шей ботаники в период между XIV и XVII веком, сообщает, что до тех пор, пока она находилась под преобладающим влия­нием Аристотеля, не было сделано ни одного шага вперед. За пробуждение настоящей науки мы обязаны только неученым собирателям трав. Тот, кто был достаточно ученым, чтобы по­нимать Аристотеля, «причинил естественной истории расте­ний только вред». Первые же создатели книг о травах мало беспокоились об этом, они просто собирали сотни и тысячи как можно более точных описаний растений.

История показывает, что на этом пути в течение нескольких веков возникла новая наука, в то время как философская бота­ника Аристотеля и Теофраста не привела ни к каким заметным результатам.

Заключение

Мой временный мост построен. Самым подходящим для обо­значения нашей германской культуры можно назвать движение рука об руку порыва к открытию и порыва к изображению. Во­преки учениям наших историков мы утверждаем, что наши ис­кусство и наука никогда не знали отдыха. Если бы это произошло, мы бы больше не были германцами. Мы видим, что они в некото­рой степени обусловливают друг друга: источником нашего дара изобретения, всей нашей гениальности, даже оригинальности на­шей цивилизации является природа, однако философы и естест­воиспытатели признавали правоту Гёте, говорившего: «самый достойный толкователь природы — искусство».

673

Как много можно было бы здесь добавить! Но я не только по­ложил уже последний камень в строительство временного моста этой главы, но и ко всей книге, которую я от начала до конца рассматриваю не чем иным, как строительство временного мос­та. В самом начале я сразу сказал (см. первую страницу преди­словия), что не хочу поучать. Даже в немногих местах, где я располагаю большими знаниями, чем среднеобразованный че­ловек в данном предмете, я старался не выставлять эти знания. Моей целью было не перечислить новые факты, но изобразить общеизвестное, я имею в виду изобразить таким образом, чтобы в сознании образовалось живое целое. Слова Шиллера о красо­те — она является одновременно нашим состоянием и нашим делом — можно применить к знаниям. Сначала знание — нечто чисто предметное, оно не является составляющей частью лич­ности. Когда это знание «изображается», формируется, оно вступает в сознание как его живая составная часть и теперь ста­новится «состоянием нашего субъекта». Теперь я могу рассмат­ривать это знание со всех сторон, поворачивать его так и эдак. Это уже много, очень много. Но добавляется еще больше. Зна­ние, которое стало состоянием моего «Я», я не просто рассмат­риваю, я его чувствую, оно часть моей жизни: «одним словом, оно одновременно мое состояние и мое дело». Превратить зна­ние в дело! Так охватить прошлое, чтобы не хвастаться пустой, заимствованной ученостью о давно занесенных землей вещах, но сделать знание о прошлом живой, определяющей силой на­стоящего! Внедрить знание так глубоко в сознание, чтобы оно неосознанно определяло суждение! Несомненно, высокая, дос­тойная стремления цель. И тем более достойная стремления, чем более неясными становятся знания в результате нагромождения сведений. «Чтобы бежать от безграничного многообразия вновь к простому, нужно постоянно спрашивать себя: что бы сделал Платон?» — так учит нас величайший германец Гёте. Но от этих слов можно прийти почти в отчаяние, потому что кто отважится ответить: так бы понял дело сегодняшний германский Платон, чтобы бежать к простому (а значит к жизнеспособному)?

В этой книге мне удалось представить основания XIX века по этому принципу, таково мое последнее утверждение. Между на­чалом и завершением подобного предприятия слишком много намерений и надежд терпят крушение в узких, резких границах собственных возможностей, чтобы смиренно не подвести черту. Если что–то удалось, то этим я обязан тем величайшим людям нашего племени, на которых неотрывно был направлен мой взор.

Примечания

РАЗДЕЛ III. БОРЬБА

Введение

   1 «Annalen» («Летописи»), 1794.

   2 Более наглядно, чем в работах по общей истории, благодаря нагляд­ным подробностям это представлено в работе:

Savigny.

«Geschichte des römischen Rechts im Mittelalter»; см. особенно в четвертой главе первого тома раздел о свободных и графах.