Большой Мольн

Ален-Фурнье

«Большой Мольн» (1913) — шедевр французской литературы. Верность себе, благородство помыслов и порывов юности, романтическое восприятие бытия были и останутся, без сомнения, спутниками расцветающей жизни. А без умения жертвовать собой во имя исповедуемых тобой идеалов невозможна и подлинная нежность — основа основ взаимоотношений между людьми. Такие принципы не могут не иметь налета сентиментальности, но разве без нее возможна не только в литературе, но и в жизни несчастная любовь, вынужденная разлука с возлюбленным.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

НОВИЧОК

Он появился в нашем доме в один из воскресных дней ноября 189… года.

Я по-прежнему говорю в «нашем доме», хотя Дом уже давно перестал быть нашим. Вот уже почти пятнадцать лет, как мы уехали из тех мест и, наверное, никогда больше туда не вернемся.

Мы жили на территории школы в маленьком городе Сент-Агат. Мой отец, которого я, как и все другие ученики, называл «господин Сэрель», преподавал и в старших классах, где воспитанников готовили к экзаменам на звание учителя, и одновременно в средних. Моя мать занималась с младшими классами.

Длинное красное строение на окраине городка, с пятью застекленными дверьми, все заросшее диким виноградом; огромный двор с площадкой для игр и с прачечной; большие ворота, за которыми начинается улица; с северной стороны решетчатая калитка выходит на дорогу в Ла-Гар, что в трех километрах от Сент-Агата; на юге, позади дома, — пригороды, переходящие в поля, сады и луга… Таковы, в общих чертах, приметы дома, где я прожил самые тревожные и самые мне дорогие дни своей жизни, — дома, откуда брали свое начало и куда возвращались все наши приключения, разбиваясь, как волны об одинокую скалу.

Нашу семью привела сюда простая случайность: то ли поиски работы, то ли распоряжение инспектора или префекта. В один теперь уже очень далекий день, к концу каникул, крестьянская повозка, за которой следовал наш домашний скарб, подвезла нас — мою мать и меня — к ржавой решетчатой калитке. Мальчишки, воровавшие в саду персики, бесшумно юркнули в щели изгороди… Моя мать, которую мы с отцом называли Милли, самая педантичная хозяйка на свете, тотчас прошла в комнаты, заваленные пыльной соломой, и, как это бывало с ней при каждом переезде на новое место, сразу с отчаянием заявила, что просто немыслимо разместить мебель в таком ужасном доме… Она вышла ко мне, чтобы поделиться своим огорчением. Разговаривая со мной, она ласково вытирала носовым платком мое лицо, почерневшее от дорожной пыли. Потом вернулась в дом и стала подсчитывать, сколько дыр нужно заделать, чтобы квартира стала пригодной для жилья… А я остался в этом чужом дворе один, в своей большой соломенной шляпе с лентами, и, ожидая Милли, копошился в песке, под навесом возле колодца.

Глава вторая

ПОСЛЕ ЧЕТЫРЕХ ЧАСОВ ПОПОЛУДНИ

До того времени мне почти что не приходилось бегать по улицам вместе с городскими мальчишками. Вплоть до этого самого, 189… года меня мучили боли в бедре, и я чувствовал себя несчастным и робким. До сих пор помню, как, жалко прыгая на одной ноге, я пытался догнать быстроногих школьников, которые носились по переулкам, окружавшим наш двор.

К тому же мне не разрешалось уходить из дому. И я вспоминаю, как Милли, обычно гордившаяся моим послушанием, не раз крепкими подзатыльниками загоняла меня домой, увидев, что я ковыляю и подпрыгиваю, увязавшись за ватагой шалопаев.

Прибытие Огюстена Мольна, совпавшее с моим выздоровлением, явилось для меня началом новой жизни.

Прежде, до его приезда, конец уроков в четыре часа пополудни означал для меня наступление долгого одинокого вечера. Отец переносил огонь из классной печки в камин нашей столовой; из выстывшей школы, где перекатывались клубы дыма, уходили последние запоздалые ученики. Еще некоторое время во дворе продолжались беготня, игры; потом спускались сумерки; двое дежурных, закончив уборку класса, забирали из-под навеса свои пальто и капюшоны и, подхватив сумки, быстро уходили, оставляя за собой открытыми большие ворота.

Тогда я шел в комнаты мэрии, забирался в архив, где было полно дохлых мух и хлопающих на ветру объявлений, и, пока не угасали отблески дневного света, читал, усевшись в старую качалку возле выходившего в сад окна.

Глава третья

«Я ЗАХОДИЛ В ЛАВКУ КОРЗИНЩИКА»

Дождь лил целый день и закончился только к вечеру. День был смертельно тосклив. Во время перемен никто не выходил из школы. В классе ежеминутно слышался голос моего отца, г-на Сэреля:

— Да хватит же вам галдеть, сорванцы!

После окончания последней перемены — мы называли ее последней «четвертушкой часа» — г-н Сэрель, несколько минут шагавший с задумчивым видом взад и вперед, остановился, с силой стукнул линейкой по столу, чтобы прекратить смутный гул, обычно поднимавшийся к концу занятий, когда класс скучает, и спросил в настороженной тишине:

— Кто поедет завтра вместе с Франсуа в Ла-Гар встречать господина и госпожу Шарпантье?

Это были мои дед и бабка. Дедушка Шарпантье, старый лесничий в отставке, носил серый шерстяной плащ и кроличью шапку, которую называл «своим кепи»… Младшие хорошо его знали. По утрам, умываясь, он, как старый солдат, шумно плескался в ведре с водой, теребя свою бородку. А дети обступали его и, заложив руки за спину, с почтительным любопытством наблюдали за этой процедурой… Были они знакомы и с бабушкой Шарпантье, маленькой старушкой в вязаном крестьянском чепчике, которую Милли не раз приводила в класс малышей.

Глава четвертая

ПОБЕГ

На другой день, к двум часам, освещенный солнцем класс среди ледяных полей становится похожим на корабль посреди океана. Правда, здесь пахнет не рассолом и не машинным маслом, как на рыболовном судне, а селедкой, поджаренной на печке, да паленой шерстью от тех, кто, вернувшись с улицы, сел слишком близко к огню.

Год подходит к концу, и нам раздают тетради для сочинений. Пока г-н Сэрель пишет на доске темы, в классе устанавливается относительная тишина, прерываемая разговорами вполголоса, приглушенными выкриками и фразами, которые начинают лишь для того, чтобы испугать соседа:

— Господин учитель! Такой-то меня…

Господин Сэрель, записывая темы, думает о чем-то своем. Время от времени он оборачивается лицом к классу и смотрит на нас строгим и одновременно отсутствующим взглядом. Тогда на секунду вся эта скрытая возня полностью прекращается, чтобы тут же возобновиться — сначала тихо-тихо, как жужжанье.

Я один молчу среди всеобщего возбуждения. Я сижу в том углу класса, где разместились ученики помоложе, сижу на краю парты возле окна, и мне достаточно только чуть выпрямиться, чтобы увидеть сад, ручей внизу и за ним — поля.

Глава пятая

ПОВОЗКА ВОЗВРАЩАЕТСЯ

Когда я привез дедушку и бабушку из Ла-Гара и когда после ужина, усевшись перед камином, они принялись с величайшей обстоятельностью рассказывать нам о своем житье-бытье за то время, что мы не виделись с ними, я скоро заметил, что не слушаю их.

Дворовая калитка была совсем рядом с дверьми столовой. Открываясь, она скрипела. Обычно с наступлением темноты, когда мы сумерничали в столовой, я втайне с нетерпением ждал этого скрипа — за ним следовал шум сабо, кто-то шел по двору, потом вытирал у порога ноги, иногда слышался шепот, словно люди тихонько совещались, прежде чем войти. В двери стучали. То был сосед, или одна из учительниц, или еще кто-нибудь, заходивший посидеть с нами в долгие зимние вечера…

Но ведь в этот вечер мне некого было ждать: все, кого я любил, собрались в доме; и все-таки я чутко ловил каждый ночной звук, ожидая, что вот-вот отворится дверь.

Рядом сидел мой старый дед, лохматый, обросший, похожий на гасконского пастуха; неуклюже выставив ноги, зажав коленями палку, он порой наклонялся в сторону, чтобы выбить о башмак свою трубку. Его добрые слезящиеся глаза словно подтверждали рассказ бабушки о том, как они доехали и как поживают куры, и что поделывают соседи, и почему крестьяне до сих пор не внесли арендной платы. Но мои мысли были далеко.

Я представлял себе, как повозка вдруг останавливается перед нашими дверьми, Мольн соскакивает на землю и входит в дом, словно ничего не случилось… Или, может быть, он сначала отведет кобылу на ферму Бель-Этуаль, и сейчас я услышу его шаги на улице, услышу, как отворяется калитка…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

БОЛЬШАЯ ИГРА

Сильные ветры и холода, непрерывные дожди и снегопады, невозможность во время учебного года затевать сколько-нибудь длительные поиски — все это вынуждало нас с Мольном дожидаться конца зимы, и мы с ним даже не заговаривали о Затерянном Поместье. Разве можно было предпринять что-нибудь серьезное в эти короткие февральские дни, в эти четверги,

[2]

пронизанные яростными порывами ветра и неизменно, часам к пяти вечера, завершавшиеся холодным дождем.

Ничто не напоминало нам о приключении Мольна, если не считать того странного факта, что со дня его возвращения у нас не стало больше друзей. Те же игры, что и прежде, затевались во время перемен, но Жасмен не разговаривал теперь с Большим Мольном. По вечерам, лишь только заканчивалась уборка класса, двор сразу пустел, как во времена моего одиночества, и я видел, как мой товарищ неприкаянно бродит между садом и навесом, между двором и столовой.

По четвергам мы с Мольном устраивались с утра за учительскими столами в классных комнатах и читали Руссо и Поля-Луи Курье, которых мы отыскали в стенных шкафах, между учебниками английского языка и переписанными от руки нотами. После обеда, спасаясь от очередного визита соседей, мы ускользали из гостиной и опять возвращались в школу… Иногда мы слышали, как группы старших учеников словно случайно останавливаются у школьной ограды, играя в какие-то таинственные военные игры, колотят в ворота, а потом уходят восвояси… Такая тусклая жизнь продолжалась до конца февраля. Я начинал уже думать, что Мольн обо всем забыл, но одно происшествие, еще более странное, чем все остальные, доказало мне, что я ошибаюсь и под хмурой пеленой этих зимних будней назревает бурный конфликт.

Однажды вечером, в самом конце месяца, как раз в четверг, и дошла до нас первая весть о загадочном Поместье — первая волна, вызванная приключением, о котором мы с Мольном давно уже перестали говорить. В доме еще никто не ложился. Дедушка с бабушкой уехали, с нами оставались только Милли и отец, которые, конечно, и не подозревали о глухой вражде, разделившей класс на два лагеря.

В восемь часов Милли открыла дверь, чтобы выбросить во двор оставшиеся после ужина крошки, и вдруг вскрикнула с таким удивлением, что мы все быстро подошли к двери. На пороге лежал слой снега… Было совсем темно, и я сделал несколько шагов по двору, чтобы посмотреть, глубок ли снег. Я чувствовал легкое прикосновение снежных хлопьев, тут же таявших на моем лице. Но мне приказали сейчас же вернуться в дом, и Милли, зябко поводя плечами, закрыла дверь.

Глава вторая

МЫ ПОПАДАЕМ В ЗАСАДУ

В полнейшей тишине шли мы по снегу. Мольн шагал впереди, от его защищенного сеткой фонаря во все стороны веером расходились лучи… Едва мы вышли за ворота, как из-за городских общественных воров, стоявших у самого нашего забора, выскочили, словно спугнутые куропатки, два каких-то субъекта в капюшонах. На бегу они выкрикнули несколько слов, прерываемых смехом, — я так и не понял, звучала ли в их словах насмешка, или азарт затеянной им странной игры, или просто нервное возбуждение и боязнь, что их могут догнать.

Мольн, опустил свой фонарь на снег и крикнул мне:

— Франсуа, не отставай!..

Оставив позади своих спутников, — возраст не позволял им участвовать в подобных забегах, — мы с Мольном кинулись вдогонку за двумя тенями, которые, пробежав немного по дороге на Вьей-Планш, обогнули нижнюю часть городка и стали подниматься по улице, ведущей к церкви. Они бежали размеренно, неторопливой трусцой, и мы без особого труда двигались в том же темпе. Они пересекли соборную улицу, погруженную в сон, и, обогнув кладбище, углубились в лабиринт переулков и тупиков.

Этот квартал, где жили поденные рабочие, швеи и ткачи, носил название Закоулков. Мы довольно плохо знали эти места и никогда не заглядывали сюда ночью. Здесь и днем-то бывало не слишком людно, — поденщики уходили на работу, ткачи запирались в своих мастерских, — но сейчас среди мертвой ночной тишины Закоулки казались совсем заброшенными и пустынными. Тут было еще более тихо, чем в других кварталах городка. И нам не приходилось рассчитывать на чью-либо помощь.

Глава третья

БРОДЯГА В ШКОЛЕ

На следующее утро мы с трудом подняли головы с подушек. В школу мы прибежали в последнюю минуту и в половине десятого, когда г-н Сэрель уже подал знак идти в класс, запыхавшись, стали в строй. Из-за опоздания нам пришлось занять первые попавшиеся места, хотя обычно Большой Мольн становился первым в это длинной веренице нагруженных книгами, тетрадями и ручками школьников, которым г-н Сэрель устраивал придирчивый осмотр.

Меня удивила молчаливая поспешность, с какой нам освободили место в самой середине рядов. И пока г-н Сэрель, задерживая на несколько секунд начало уроков, осматривал книги и тетради Большого Мольна, я стал с любопытством вертеть головой направо и налево, чтобы разглядеть лица наших вчерашних врагов.

Первым, кого я заметил, был как раз тот, о ком я не переставал думать и кого я меньше всего ожидал здесь увидеть. Он стоял на обычном месте Мольна впереди всех, поставив ногу на каменную ступеньку крыльца, прислонившись плечом с висевшей на спине сумкой к дверному косяку. Его тонкое, очень бледное, чуть тронутое веснушками лицо было обращено к нам и выражало любопытство, смешанное с легким презрением. Голова его и часть лица были перевязаны полотняным бинтом. Я узнал главаря шайки, молодого бродягу, обокравшего нас прошлой ночью.

Но вот мы вошли в класс и расселись по своим местам. Новый ученик сел возле столба, на левый край длинной скамьи, на которой первым справа был Мольн. Жирода, Делюш и трое других учеников, сидевших на этой скамейке, потеснились, освобождая новичку место, словно они обо всем договорились заранее.

Бывало и прежде, что зимою к нам ненадолго забредали случайные ученики: лодочники, застрявшие в канале из-за неожиданных морозов, бродячие подмастерья, путешественники, которых задержал в пути снегопад. Они оставались в школе два-три дня, иногда месяц, редко больше… В течение первого часа они привлекали к себе общее любопытство, но очень скоро их переставали замечать, и они растворялись в толпе обыкновенных учеников.

Глава четвертая

В КОТОРОЙ ИДЕТ РЕЧЬ О ЗАГАДОЧНОМ ПОМЕСТЬЕ

После обеда уроки по-прежнему состояли из одних развлечений, и в классе царил все тот же беспорядок, все та же неразбериха. Бродяга принес с собой еще целую кучу драгоценных предметов, раковин, новых игр, песенок — и даже маленькую обезьянку, которая глухо скреблась внутри его сумки… Господину Сэрелю чуть ли не каждую минуту приходилось прерывать свой объяснения, чтобы взглянуть, что еще вытащил на свет божий из своего мешка этот хитрец. К четырем часам только один Мольн выполнил все задания.

Никто особенно не спешил уходить из класса. На этот раз словно стерлась та четкая грань между часами уроков и переменами, которая делает школьную жизнь такой же размеренной и простой, как смена дня и ночи. Мы даже забыли, что, по установившейся традиции, без десяти минут четыре нам нужно назвать г-ну Сэрелю имена двух дежурных, которые останутся после уроков для уборки класса. До сих пор мы никогда не пропускали этого маленького ритуала, который был для нас способом поторопить учителя, напомнить ему, что урок подходит к концу.

Случилось так, что в этот день дежурить должен был Большой Мольн, и еще утром в разговоре с бродягой я предупредил его, что вторым дежурным всегда назначается у нас новичок.

Мольн только перехватил кусок хлеба и сразу же вернулся в класс. Что касается бродяги, то он заставил себя довольно долго ждать и прибежал лишь тогда, когда уже начинало темнеть…

— Ты останешься в классе, — сказал мне мой товарищ, — я его буду держать, а ты отнимешь у него план, который он украл у меня.

Глава пятая

ЧЕЛОВЕК В ВЕРЕВОЧНЫХ ТУФЛЯХ

В ту же ночь, около трех часов, вдова Делюш, хозяйка постоялого двора, находившегося в центре городка, поднялась, чтобы затопить печь. Ее шурин Дюма, живший в ее доме, намеревался уехать по своим делам в четыре часа утра, и бедная женщина, у которой правая рука была изуродована давним ожогом, металась по темной кухне, торопясь приготовить кофе. Было холодно. Она накинула поверх своей кофты старый платок, потом, держа в одной руке зажженную свечу, а другой, увечной рукой, приподняв фартук, чтобы защитить пламя от ветра, пересекла двор, заваленный пустыми бутылками и ящиками из-под мыла, и открыла дверь дровяного сарая, служившего одновременно курятником, собираясь набрать щепок для растопки. Но не успела она распахнуть дверь, как кто-то выскочил из темной глубины сарая, сильным ударом фуражки, со свистом рассекшей воздух, погасил свечу, сбил добрую женщину с ног и бросился бежать под невероятный шум, поднятый перепуганными курами и петухами.

В своем мешке человек унес, — вдова обнаружила это несколько позже, когда пришла в себя, — добрую дюжину отборных цыплят.

На крики невестки прибежал Дюма. Он установил, что негодяй, чтобы проникнуть во двор, отпер отмычкой висевший на воротах замок и удрал тем же путем, не закрыв за собою ворот. Как человек, привыкший иметь дело с браконьерами и ворами. Дюма тотчас зажег фонарь своей повозки и, держа его в одной руке, в другую схватив ружье, побежал по следам грабителя, следам очень неясным, — очевидно, тот был обут в веревочные туфли: след привел Дюма к дороге на Ла-Гар и тут затерялся возле ограды какого-то луга. Вынужденный на этом прекратить свои поиски, он поднял голову, остановился… и услышал вдалеке, на дороге, шум упряжки, пущенной во весь опор и удалявшейся от него.

Сын вдовы, Жасмен Делюш, тоже встал и, торопливо накинув на плечи плащ с капюшоном, вышел в комнатных туфлях из дому, чтобы осмотреть окружающие улицы. Все спало вокруг, все было погружено в тот полный мрак, в то глубокое молчание, которые предшествуют первым лучам рассвета. Дойдя до площади Четырех дорог, он, как и его дядя, услышал где-то очень далеко, в стороне Риодского холма, шум телеги и бешенный галоп лошади. Парень хитрый и хвастливый, он рассказывал нам потом, невыносимо картавя на манер жителей пригородов Монлюсона:

— Я рассудил так: что же, может, эти-то и удрали к Ла-Гару, но кто сказал, что я не накрою других, если пошарю с другого края городка?