В вагоне один из пассажиров, похваляясь, рассказывает попутчикам о том, как ловко ему удалось обделать одно щекотливое дельце...
Журнал «Сибирские огни», №1, 1925 г.
Ис. Гольдберг
Попутчик
1.
Втиснулся он к ним на какой-то маленькой станции во время трехминутной остановки. Верхняя полка была свободна, он закинул туда чемоданчик, сбросил с себя пальто, вытащил гребешок, пригладил редкие серые волоски, высморкался громко, хозяйственно и, оглядев всех, сладко улыбнулся:
— Здравствуйте! Все мужская компания! Это хорошо!
В ответ ему что-то пробурчали: собрались все люди, видно, необщительные, желчные, недовольные. Он, не унывая и не обижаясь, вскочил, залез на свое место, укладывался и сыпал оттуда словоохотливо, бодро и приветливо:
— Страсть не люблю, когда в отделении дамский пол. Слова хорошего не скажи, анекдотец какой захочется рассказать — молчи. Вообще — стесненье... А вы, граждане, как насчет картишек? А?
Опять что-то буркнули ему желчные люди.
2.
Кто же устоит против чаю? Какой желчный брюзга останется в своем углу, нелюдимый и насупленный, когда вот тут хлопотливо расставлены чашки, из замасленных бумажек и баночек, из сткляночек появятся подорожники, и каждой морщинкой улыбающееся, сияющее лицо так и лезет в глаза, так и просит:
— Да пожалуйста! Да за компанию! Ведь вода прямо, радивактивная? Ей-богу!..
Так вот и выползли из своих углов пассажиры, придвинулись к столику, к чайнику. Потянулись к своим корзиночкам, к сумочкам. Разворачиваются бумажки, открываются баночки, откупориваются сткляночки.
— Да, действительно, водица замечательная!
— Очень хорошо!..
3.
Просыпался приветлиьый, словоохотливый пассажир анекдотами — прямо кладезь неисчерпаемый. Попутчики похохатывали, иной раз деланно возмущались, переспрашивали остренькие (с перцем которые!) подробности; раскраснелись. В отделении стало уютней, домашней.
— Вы, прямо, Декамерон настоящий! — похвалил самый желчный, и лицо у него подобрело.
Но пришел анекдотам конец. Напрягался, напрягался рассказчик, жал свою память, выжимал, и не стало у него свеженького материала. Да и слушатели насытились скоромненьким, охладели, устали.
И вот подкралось молчание. Томительное, под татаканье и звонки поезда, скучное молчанье.
Словоохотливый пассажир сжался, подошел к окну, стал глядеть на скачущие навстречу поезду телеграфные столбы. Другие пассажиры тоже ушли в себя. Кто растянулся на месте своем, кто крутил папироску.
4.
— Та-ак-с!.. — радостно улыбнулся словоохотливый. — Вот как теперь, при нэпе этом самом, вспомнить об очередях, о карточках, о реквизиции, так можно сказать, и верить не хочется. А было же все... Ведь до чего, было, довели людей — фунту хлеба рады были! Полфунта масла за великое счастье считали! А ежели, скажем, фунтов десять крупчатки — так за этакий продукт можно было в великие благодетели попасть! Да... Ну, конечно, вам это всем хорошо известно, нечего и поминать... Ну, значит, в такое-то время и вышел мне фарт... Вы, граждане, как полагаете — сколько мне лет?
Слушатели удивленно переглянулись, посмеялись и воззрились на него. Оглядели потертую маковку его серенькой головы, пощупали взглядами морщинистый лоб, желтизну дряблых бритых щек, поглядели на сухой хрящеватый кадык на сморщенной жилистой шее. Подумали, прикинули, сказали:
— Лет сорок пять...
— А то и больше!..
Он радостно засмеялся и гордо сказал:
5.
— Да... и как я, значит, ознакомился со всеми тайнами ее девичьими, запало мне в голову: должна она непременно удовольствие мне доставить. Однако, понимаю я, что простым каким манером, подарочком, финтифлюшечками разными тут ничего не поделаешь. И к тому же вижу я, что Феничка как-то дичится меня, избегает. Видно, не по нутру я ей отчего-то пришелся. Другой раз остановишь ее, попробуешь заговорить, пошутить, а она: «Извините меня. Мне некогда... Папаше ноги нужно мазью натирать». Так все мои подходы зря, без последствия и остаются.
А время шло к холодам. Надо о зиме думать, о дровах. Между прочим, замечаю я, что у квартирохозяев моих с дровами туго. Пищу свою немудрящую на «буржуйке» готовят, а в квартире «уже как веет ветерок». Я же по ордеру получил сажень дров и перевез полсаженку прямо к себе в комнату. Поставил печечку железную, дыры в перегородке законопатил, попоски войлока к двери прибил — чтоб, значит, холод от хозяев ко мне не наносило, да и мое тепло к ним не уходило. Ведь не напасешься дров-то на всю квартиру...
Обезопасил я себя на зиму и поглядываю на Феничку. А она бледнеет, худеет, личико у нее суровое, вроде монашеского. Вижу, вянет цветочек, не сорвешь, хе-хе, во-время, — завянет зря... Ну, стал я действовать с другого боку. Подсыпался к мамаше. Она дама рыхлая, видать когда-то авантажная была. Глаза у нее на мокром месте, отощала, охолодала она. Я улучил как-то время, когда Феничка из дому отлучилась, вскипятил на керосинке какаво, сухариков достал, маслица, ландрину. Иду к барыне:
— Приходите, говорю, ко мне, по хозяйству потолковать!
Удивилась она, однако, пришла. Увидала пиршество мое, в глазах у нее огоньки затеплились, даже по желтизне румянец выступил.