Колесо Фортуны

Дубов Николай Иванович

Начинающееся с незначительного на первый взгляд эпизода в безвестном селе действие романа стремительно развивается и расширяется, охватывая все новые круги лиц. Корни, причины происходящего ныне уходят в XVIII век, и действие романа перебрасывается во дворец французского короля, в Пруссию, в императорский Санкт-Петербург, в Польшу, наконец снова возвращается в современность. И всегда, повсюду перед героями романа встает вопрос об ответственности каждого за свои поступки, за все происходящее, за судьбы родины.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Мистера Гана привезли из Чугунова. Прежде он побывал в Киеве на выставке передового опыта, потом захотел посмотреть областную сельскохозяйственную.

Поэтому сложилось впечатление, что сельским хозяйством он интересуется всерьез, отнеслись к нему доброжелательно, как к специалисту, который может дать полезные советы. Но, должно быть, мистер Ган не хотел выдавать секреты американских успехов или попросту не знал их, а решил, поскольку приехал в качестве туриста, развлекаться на всю катушку. Никаких советов он не давал, на выставке ни на что, в сущности, не смотрел, а шатался из павильона в павильон, молотил своими лапищами по плечам колхозников, состоящих при экспонатах, спрашивал, откуда они родом, ржал, как жеребец, и приглашал на "уан уодка". Приглашения такие не принимались, но он все равно лез в задний карман и доставал плоскую изогнутую флягу с навинчивающейся крышкой — чаркой. Прикладывался он к ней регулярно, поэтому все время был на взводе. Мистер Ган знал несколько русских слов, но этого было, конечно, недостаточно, и при нем состоял переводчик — очкастый молодой человек с одутловатым, обиженным лицом. Обида относилась, по-видимому, к собственной судьбе: другим переводчикам попадались люди как люди — ученые там, артисты, с ними хоть интересно поговорить, а ему досталась эта горластая орясина, пьет, как лошадь, заставляет пить и его, а ему пить нельзя, потому что у него плохо с почками, опять вот появились отеки и мешки под глазами.

Через два дня мистер Ган всем смертельно надоел.

Он отрывал людей от дела, хлопот с ним была пропасть, а толку от него никакого, и никто не знал, что с ним делать дальше. Поэтому все обрадовались, когда он захотел посмотреть "уезд" и на туристской карте ткнул пальцем в ближайший от областного города райцентр Чугуново.

Здесь и вовсе делать было нечего. День был воскресный, базарный, и мистер Ган потолкался на базаре. В своих выгоревших брезентовых джинсах и расхристанной клетчатой рубахе мистер Ган был похож на босяка. Он щупал овощи, из-под косматых черных бровей мимолетно, но пристально заглядывал в лица и горланил так, что даже видавшие виды перекупщицы вздрагивали, а лошади нервно пряли ушами. Колхозники вприщурку наблюдали за ним и посмеивались, но от "уан уодки" уклонялись: кто его там знает? Лучше пить на свои…

2

Автомобиль — несомненное чудо XX века. Его можно даже назвать богом XX века. Начав со службы человеку, он очень скоро заставил человека служить себе: вынудил опутать землю паутиной дорог, создать новые отрасли промышленности, а они подчинили себе правительства и международную политику. Как настоящий бог, он не уступает в кровожадности ацтекскому Уицилопочтли и каждый год поглощает десятки тысяч человеческих жизней, а своими выхлопными газами медленно, но верно отравляет всех остальных жителей земли… Но не будем преувеличивать: во всем этом виноват не автомобиль, а люди. Автомобиль же попросту — умно сделанная машина, которая становится все совершеннее.

Однако достоинства всегда ходят в паре с недостатками, и чем разительнее проявляются достоинства, тем болезненнее сказываются недостатки. Бывает, что автомобиль заставляет вспоминать даже не лошадь, а своего еще более давнего предшественника — осла. Это четвероногое средство сообщения с доисторических времен везет в упряжке, а чаще прямо на своем горбу человека и его грузы. Он неприхотлив и бесконечно вынослив, кроток и послушен, подчиняется старцам и малым ребятишкам. У него только один, но зато непреодолимый недостаток: он не желает идти в ногу со временем. То ли он не верит в то, что будущее обязательно лучше прошлого, и потому не торопится к нему, то ли прародители раз навсегда запрограммировали в нем житейскую мудрость: "Тише едешь — дальше будешь", и потому под вьюком или в упряжке он передвигается только шагом, будучи довольно резвым на свободе. Где бы он ни находился и как бы его ни называли — осел, азинус, ишак, донни, кадди, бурро, эзель, асино, — в начале пути или в конце, утром после отдыха или вечером после перехода, в цветущей долине или в пустыне, в зной или непогоду он одинаково равномерно, не спеша и не медля, переставляет свои копытца. Поэтому его и сейчас ставят впереди караванов; по его ходу можно проверять часы, его переходами можно мерить расстояния. Однако при попытке перегрузить его сверх меры или заставить идти туда, куда, по его мнению, идти не следует, он останавливается.

И тогда — конец. Можно манить его лакомствами, дергать, тащить за узду, за хвост, толкать сзади, бить кнутом, палками — ничто не поможет. Разве что, доведенный побоями до отчаяния, он начнет испускать свои рыдающие вопли и подкидывать задом, но с места все равно не тронется.

Такой "стих" находит иногда и на автомобиль, и разница только в том, что причины приступов непреодолимого упрямства у ослов всегда очевидны, если же они случаются у машины, доискаться до причины бывает мудрено. Только что, минуту, секунду назад, автомобиль был в полной исправности, десятки или сотни его "лошадиных сил" слитной дрожью изъявляли готовность пожирать километры. И вдруг все эти силы куда-то исчезают и пожиратель километров превращается в груду мертвого железа. Сбегаются знатоки, советчики, сунув головы под капот и отставив зады, они копаются в его медных и стальных кишочках, ищут способ оживить покойника, но он остается бездыханным.

Вот это и произошло с машиной Михаилы Дмитрука на обратном пути из областного центра. Дмитрук остановился за городом возле маленькой речки, чтобы долить радиатор. Воду Дмитрук долил, и на этом все кончилось.

3

Приезд участкового уполномоченного Кологойды заметили все, а когда он, застигнув на месте преступления Митьку Казенного, арестовал его и увез в Чугуново, происшествие долго обсуждали. На старушку, которая сидела рядом с Кологойдой в чугуновском автобусе и тоже сошла в Ганышах, никто не обратил внимания.

Ее все знали, она была своя и так же малозначительна и незаметна, как ничем не примечательный камень у дороги, — о нем вспоминают, лишь споткнувшись. О старушке вспоминали, пожалуй, еще реже. Ее имени и фамилии не помнили, при нужде звали ее Лукьяновной, а за глаза Лукьянихой. Неизвестно было, откуда она родом, когда и как попала в Ганыши. Все сверстники ее перемерли, следующее поколение, поседев и облысев, все дружнее перебиралось на вечное жительство под невысокие холмики на сельском кладбище. Лукьяниха непременно участвовала в их погребении, а сама, усохшая и согнутая годами, все так же мелкими, старушечьими, но спорыми шажками семенила по своим делам. А все дела ее сводились к добыче пропитания. С возрастом глаза повыцвели, но остроты зрения не утратили, и Лукьяниха с самодельным лукошком с весны до ранней осени собирала всякий "божий дар" — лечебные травы, землянику, костянику, чернику, а потом грибы. Особого спроса на добычу Лукьянихи не было, но рубли, как известно, складываются из копеек. Лукьяниха вела им бережный счет, а за большим никогда не гналась. Донашивала она чужие обноски, однако содержала себя в чистоте, пахло от нее всегда мятой и богородичной травой, в сельмаге покупала только стирочное мыло, хлеб, постное масло и соль. На луковку и воду хозяева не скупились, поэтому тюрька — неизменная еда Лукьянихи — всегда была обеспечена. Если добрые люди звали к столу похлебать постного борща, она не отказывалась, но сама никогда не напрашивалась. Что же еще? Знали, что она богомолка, — бывая в Чугунове, церковной службы не пропускала. По доброте сердечной бралась ухаживать за безнадежно больными, обмывала покойников, но платы за это не требовала, только что кормилась, ну а если чем одаривали — не отказывалась. Не было у нее, что называется, ни кола ни двора, жила у хозяев из милости.

Когда-то нянчила там детей, дети выросли, отселились, сами обзавелись детьми, а Лукьяниха, как кошка, прижилась к месту. К ней и относились, как к кошке, которая ловить мышей больше уже не может, но за прежние заслуги на улицу не выброшена, а доживает свой век в тепле.

Вот такова была Лукьяниха. Может быть, ее следовало назвать паразиткой, или, как модно теперь говорить, тунеядкой, потому что в колхозе она никогда не работала, только отиралась меж людьми, но никто о ней так не думал. Да и вообще никто и ничего о ней не думал.

Вреда она никому не причиняла, а самое главное — ничего для себя не просила, не добивалась, и потому была личностью совершенно незаметной. При редких встречах в сельмаге или на автобусной остановке замечал ее только дед Харлампий и не упускал случая поглумиться:

4

Статистика наша не стоит на месте. Улучшаются ее методы, применяются электронно-счетные машины, и каждые полгода мы убеждаемся, что количество всевозможных тонн, штук, центнеров, условных единиц и процентов растет от сводки к сводке, а уровень 1913 года так далеко уходит в прошлое, что начинает сливаться с мифологией. Однако по сравнению с мировыми стандартами в одной области статистики у нас обнаружился зияющий провал, и нет никакой надежды на то, что провал этот будет заполнен.

Кто может сказать, сколько у нас ведьм, колдунов и привидений? Увы! Даже графы, даже соответствующей рубрики и в помине нет в сводках ЦСУ. В этой области западный мир не то что опередил нас на голову или корпус, а просто обошел как стоячих.

В ФРГ, например, со свойственной немцам аккуратностью, взяты на учет 60 тысяч ведьм. Правда, динамика ведьмобытия отсутствует, потому нельзя сказать, возрастает их число, чтобы успешнее обслуживать население, или благодаря совершенствованию методов работы на каждую ведьмо-единицу приходится все больше клиентов, и потому число их постепенно сокращается.

А в Англии в различных домовладениях проживает ни много ни мало 25 тысяч привидений. Англичане, как известно, — консерваторы, они крайне неохотно расстаются со своими традициями, не собираются расставаться и с привидениями. Однако жизнь в одном доме с привидениями имеет все-таки некоторые сложности и неудобства. Поэтому жильцы не очень охотно снимают такие дома, а если уж снимают, то требуют, чтобы из-за этих привидений квартирная плата была снижена, что в свою очередь понуждает домовладельцев подавать в суд иски, требующие снижения налогов, поскольку доходы по указанной причине падают. И судьи, посмотрев, скажем, телерепортаж о высадке астронавтов на Луну, возвращаются к скучной прозе жизни: надевают мантии, традиционные нашейные цепи и с пристрастием допытываются у свидетелей: какие именно привидения водятся в данном домовладении, сколько их и какими своими качествами или действиями они причиняют беспокойство жильцам…

А у нас ничего подобного нет. Правда, иногда в рапортах появляются призрачные центнеры, объекты и тонны. Это означает, что на самом деле они не собраны, не построены и недоданы, а в рапортах и сводках фигурируют как собранные, построенные и сданные. Но, вопервых, тут речь идет о вещах, а настоящее привидение — непременно дух, во-вторых, насаждение таких призрачных достижений на деловом языке носит название приписок, очковтирательства и карается "строгачами", снятием с должности и отдачей под суд. Так что тут особенно не разгуляешься, много призраков не разведешь.

5

Человек не может любить будущее — он его не знает.

Он любит или не любит настоящее — все, что вокруг него, и он любит или не любит то, что образовало это окружающее, то есть прошлое. Если знает его…

Можно любить родину, зная только нынешнее и ближайшее, то есть то, что окружает человека сейчас. Такая любовь зарождается с мгновения, когда крохотный живой комочек, будущий человек, впервые открывает глаза и видит мир, в который он вошел. Он врастает в этот мир, а мир врастает в него, он — часть целого, а целое — часть его самого. Но насколько глубже и сильнее становится эта любовь, если человек узнает, что сущее — земля отцов, и узнает, какими были, что сделали отцы, чтобы она стала такой, какова есть.

В большинстве мы любим родину безотчетно и бессловесно, это чувство целомудренно и молчаливо. Любая попытка перенести разговор о нем в обиходность приводит к ходульности и фальши. Иное дело, если любовь к родине находит свое выражение в поступках. Когда мы слышим слово "патриот", мы вспоминаем имена людей, которые в далеком или недавнем прошлом совершили из ряда вон выходящие деяния в защиту родины или во славу ее, и с благодарностью склоняемся перед их памятью.

Но есть категория патриотов, о которых история молчит, хотя их множество, они рассеяны по всей нашей огромной стране. Они не совершают необычайных деяний, которые поражали бы воображение, но они — истые подвижники, и вся жизнь их по справедливости должна быть названа подвигом. Сами о себе они так не думают, не требуют и не ждут, чтобы перед ними склонялись, не рассчитывают на награды и благодарность. Они даже редко просят о помощи, и единственное, чего жаждут — чтобы им- не мешали. Их окрестили "краеведами" и отнесли к разряду иногда назойливых, но, в общем, безвредных чудаков.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Из открытого окна тянула резкая струя осенней прохлады, колебала пламя свечей, но не могла преодолеть их устоявшийся чад. Зябко потирая руки, король стоял возле камина и поворачивался к огню то одним, то другим боком.

— Нет, — говорил он, раздвигая фалды полукафтана, — я никогда не смогу понять маркизу. На охоте прохлада неизбежна. Но почему нужно мерзнуть в собственном дворце? Впрочем, от холода страдаю, кажется, только я, а вам, граф, все нипочем?

— Здесь совсем не холодно, ваше величество, — сказал высоколобый мужчина в темно-голубом полукафтане, — напротив, скорее, жарко.

— Ну вот, ну вот — из этого следует, что король избалован, король изнежен… Хотя так ведь и должно быть? — Граф склонил голову, как бы соглашаясь. — А вы, я вижу, остаетесь верны себе — закалены, как истый спартанец, неизменный простой кафтан и все то же странное кольцо?

— Да, ваше величество.

2

Восемнадцатый век принято называть веком просвещения. Это справедливо, но только с нынешней точки зрения, перспективы, отдаленной во времени, быстротечный поток которого сменил и безвозвратно унес немало суждений и оценок, когда-то казавшихся непреложными.

Античный мир насчитывал всего семь мудрецов. Новое время потеряло им счет. Разгорающийся свет знания все ярче озарял мир, показывая, что мир этот — изрядною мерою дело рук человеческих. Но если так, то в силах человеческих и изменять его… При отблесках салонных свечей сияние разума казалось безопасным и привлекательным, как светляк в сумерках. Но скоро обнаружилось, что это не безопасный милый светлячок, а грозная молния.

Вырвавшись из салонов, она ударила во мрак — в вековые залежи горя, зависти, ненависти, и чудовищный взрыв потряс мир. Тогда идея свободы уже не рядилась в пасторский сюртук реформации, не напяливала горностаевую мантию на казачий кафтан или мужицкую сермягу…

Это произойдет только в конце столетия. Пока же ничто не предвещало катастрофу, философы и поэты еще не казались исчадиями ада, они в чести и моде — к ним прислушивались, им подражали. Коронованные особы кропали пиесы и вирши, выступали в балетах, искали дружбы властителей дум, зазывали к своим дворам. А как же — лестно! Лестно слыть другом прославленного писателя, полезно хвалить и одаривать его — глядишь, может, пасквиля на благодетеля и не напишет, а напротив того — воспрославит в глазах современников и потомков… Приятно быть не просто монархом, а слыть монархом просвещенным. Кстати, это ничему не мешало: когда было нужно, кнут, виселица и топор в просвещенной монархии действовали столь же исправно, как и в не просвещенной…

Но при этом монархи хорошо помнили, что опора их трона и державы — не властители дум, а владельцы земель, в России же и душ, то есть благородное сословие.

3

Увидеть Санкт-Петербург издали нельзя. Еще с моря, если нет ни дождя, ни тумана, над путаницей ериков, проток и оловянной зеленью тальника на островах иногда пронзительно сверкнет золотая игла колокольни, воткнутая в нависшее небо, неподалеку обозначится вторая — покороче и поосновательнее. Сверкнут и растают в мареве. И еще долго лоцман будет вести корабль, а в безветрие шлюпки тянуть его на буксире в глубину дельты. Проплывут по берегам плохо скрытые кустами пушки и развалины шведских батарей, редкие лачуги рыбаков, и только тогда откроется впереди частокол мачт в Адмиралтействе, распластается над самой водой Санкт-Петербургская крепость — начало, символ и твердыня стольного города Петра.

Посуху и того хуже. Откуда ни подъезжай — из Швеции через Белоостров, из Риги через Нарву, из Варшавы через Лугу и Гатчину, из Москвы через Чудово и Тосно, — останутся на пологих изволоках сосняки, все реже будут попадаться поляны и песчаные выплески, дорогу вплотную обступят мокрые ельники, мочажины да ольшаники. И невелики ростом болотная черная ольха, редкие березки, трепетнолистое иудино дерево, осина, а и за ними ничего не видать, кроме полоски серого неба над головой. Ковыляет, ковыляет карета или возок по колдобинам узкой просеки, пока не упрется в шлагбаум заставы. За ним, — где избы, склады — "магазеи", где и вовсе ничего, — все те же лохмы сорного древостоя, а города не видать.

Зато слышно Санкт-Петербург издалека. Поначалу кажется, будто где-то впереди слетелись тучи невиданных дятлов и что-то взапуски долбят и расклевывают. По мере продвижения громче становится перестук, распадается на множественные разнозвучия. Первыми на особицу выделяются тяжкие, ухающие удары, от которых подрагивает земля — многопудовые каменные бабы гонят бесчисленные сваи в болотину. Увесисто, с оттяжкой гупают кувалды, звенят обухи топоров, вколачивая в бревна скобы и костыли, и со всех сторон летит дробный сухой клекот каменотесных зубил. Город строится. Он строится, горит, разваливается и снова строится.

Города складываются веками, иные тысячелетиями.

Несчетные поколения сменяются в каком-нибудь селении, оно исподволь увеличивается, мало-помалу стареет и так же исподволь обновляется, растет вширь и ввысь, незаметно сливается с обликом страны, а потом становится самым ярким его выражением, порой даже название города становится названием государства. Здесь все было наоборот — внезапно и скоропалительно.

4

Императрица устала умирать. Несколько лет назад, выйдя из церкви, Елисавет Петровна упала на землю и два часа пролежала в беспамятстве. К ней боялись прикоснуться, только накрыли, чем пришлось. Отлежалась, отошла. С тех пор, поначалу изредка, потом все чаще, затылок наливало свинцом, разламывало жестокой болью.

От любимого венгерского на малое время становилось легче, боль стихала, но вскоре возвращалась еще злее, и все проваливалось в беспросветную черноту. Силы убывали, а лейб-медики усердно отнимали последние, то и дело пуская кровь. Как и все люди, Елисавет Петровна не думала о своей смерти, не ждала ее — становилось легче, и жизнь снова катилась по заведенному кругу. Но вдруг мир, в котором она жила и в котором были ясны все начала и концы, весь он, последовательно и мерно простиравшийся перед ней, этот цельный, неделимый мир раскололся, распался на какие-то полосы, клочья и обрывки. Императрица пыталась слепить заново, соединить обрывки и клочья, заполнить внезапные провалы и, словно помогая своей памяти, торопливо перебирала пальцами кружево одеяла. Новые кружева сминались под пальцами и тут же расправлялись, но кружево памяти путалось и рвалось, как застиранный, изношенный валансьен И тогда же ушел страх. Тот всегдашний, неотступный, который она двадцать лет всячески заглушала и не могла заглушить. Вертушка, хохотушка, ветреница… Она знала, какая слава за ней идет, как сплетничают приближенные, что врут полномочные министры и посланники своим правительствам. Ну, любила повеселиться, поплясать. Пиры, аманты, балы да машкерады… Это видели, знали все, она и не пряталась. А кто знал ночи ее до краев налитые страхом и сводящим с ума ожиданием?!

Бессонные ночи долги. У Елисавет Петровны они все были бессонными. Смолоду — от веселья и иных радостей, угасавших только к утру, потом — от страха. Она даже не раздевалась, не ложилась в постель, сидела в креслах, прислушивалась и обмирала при каждом шорохе. Каждую ночь ждала, воочию видела, как с ней делают то же, что сделала она с правительницей Анной Леопольдовной в ту глухую ноябрьскую ночь сорок первого…

Стоило примкнуть веки, как в ушах раздавался оглушительный визг и хруст снега под ногами гвардейцев.

Чтобы не привлекать внимания, сани пришлось оставить, но, оказалось, идти Елисавет Петровна не может — у нее тряслись, подгибались колени, ватные ноги оскальзывались и спотыкались. Гвардейцы подхватили ее на руки и понесли. Лютая стужа обращала дыхание солдат в пар, окутанная им, Елисавета плыла, как в облаке… В гауптвахте Апраксина дворца затрещала под ножами шкура на барабанах, чтобы не вздумал кто отчаянной дробью поднять тревогу Изумленные, но отнюдь не раздосадованные гвардейцы, стоявшие в карауле, безропотно отдавали оружие и уступали место внезапной смене, ворвавшейся с улицы. В одних рубашках повытаскивали из постелей правительницу Анну и мужа ее Антона. Валялись у нее в ногах, молили о пощаде, помиловании. Помиловала. Не нарушила своего обета — став императрицей, никого не карать смертью… И эти остались живы — годовалый император Иоанн Антонович и вся незадачливая Брауншвейгская фамилия. Только погребены в неизвестности.