Собрание сочинений в 50 томах. Том 12. Женская война. Сильвандир. 1993

Дюма Александр

Александр Дюма

Женская война

Часть первая

Нанон де Лартиг

I

Недалеко от Либурна, веселого города на быстрой Дордони, между Фронсаком и Сен-Мишель-ла-Ривьер, находилось прежде селение. Его веселые домики с белыми стенами и красными крышами скрывались под высокими смоковницами, липами и буками. Дорога из Либурна в Сент-Андре-де-Кюбзак шла между домами, симметрично вытянутыми в две линии; из них ничего нельзя было видеть, кроме этой дороги. За домами, шагах в ста, извивалась река; ширина и быстрота ее в этом месте показывали, что уже близко море.

Однако гражданская война, что пронеслась по этим местам, погубила деревья, опустошила дома, которые, подвергаясь ее безумной жестокости, не могли бежать вместе с жителями и развалились, протестуя по-своему против варварства внутренних раздоров. Мало-помалу земля, которая, кажется, и существует для того, чтобы погребать все, что сама же и создала, закрыла руины домов, где прежде люди веселились и пировали. Наконец на этой искусственной почве выросла трава. Так что в наше время путник, проходя по уединенной дороге и видя на неровных холмах, как и повсюду на юге Франции, многочисленные стада, не знает, что пастух и овцы разгуливают по кладбищу, где спит целое селение.

Но в то время, о котором мы говорим, то есть в мае 1650 года, это селение красовалось по обеим сторонам большой дороги и получало от нее, как человеческое тело из артерий и как растения от солнечного света, все свое благосостояние и все радости жизни. Путник, проходя по селению, мог полюбоваться крестьянами, запрягавшими и распрягавшими лошадей, и рыбаками, вытягивавшими на берег сети, в которых билась серебряная и золотая рыба Дордони, и кузнецами, которые бойко ударяли молотами по наковальням, и каждый их удар освещал кузницу блестящими искрами.

А если путешественнику очаровательная дорога придала бы аппетит, обычно появляющийся на большом пути, то ему всего более понравился бы дом, низенький и длинный, стоявший в пятистах шагах от села. В доме было два этажа: подвальный и первый. Распространявшийся из его окон запах лучше позолоченного изображения теленка на скрипучей железной вывеске, подвешенной с помощью прута к карнизу верхнего этажа, указывал путнику, что он добрался наконец до одного из тех гостеприимных домов, хозяева которых за известное вознаграждение готовы подкрепить силы путешественников.

Почему, спросят у меня, гостиница «Золотого тельца» находилась в пятистах шагах от селения, а не в одной из линий домов, стоявших по обеим сторонам дороги?

II

— Как! Вы в маске, сударь? — спросил с удивлением и досадой приезжий, толстяк лет пятидесяти пяти — пятидесяти восьми, с глазами строгими и неподвижными, какие бывают у хищных птиц, с седыми усами и бородкой, как у покойного короля. Он не надел маски, но прятал, как мог, волосы и лицо под широкой шляпой с галунами, а фигуру и платье свое — под широким синим плащом.

Ковиньяк, попристальнее всмотревшись в обратившегося к нему человека, не мог скрыть удивления и невольно выдал себя быстрым движением.

— Что с вами, сударь? — спросил синий плащ.

— Так, ничего… я чуть было не потерял равновесия. Но, кажется, вы изволили задать мне вопрос? Что угодно вам знать?

— Я спрашивал, зачем вы надели маску?

III

Через полчаса после сцены, о которой мы рассказали, окно гостиницы метра Бискарро, которое прежде захлопнулось так шумно, осторожно растворилось. Из него выглянул молодой человек, внимательно огляделся и потом облокотился на подоконник. Ему было лет шестнадцать или восемнадцать; он был одет в черное платье с широкими манжетами по тогдашней моде. Рубашка из тонкого вышитого батиста горделиво выступала из-под его камзола, ниспадая волнами на украшенные пышными бантами штаны. Его маленькая и пухлая рука, настоящая рука аристократа, нетерпеливо теребила замшевые перчатки с украшениями по швам. Светло-серая шляпа с великолепным голубым пером прикрывала его длинные золотистые волосы, красиво обвивавшие овальное лицо, чрезвычайно белое, с розовыми губами и черными бровями. Но вся эта прелесть, благодаря которой юношу можно было считать очаровательным красавцем, теперь исчезла под тенью дурного расположения духа. Оно происходило, без сомнения, от бесполезного ожидания, потому что юноша жадными глазами осматривал дорогу, которую вдали уже скрывал густой вечерний туман.

От нетерпения он хлопнул перчатками по левой руке. Услышав этот шум, Бискарро, все еще ощипывавший куропаток, поднял голову, снял свой поварской колпак и спросил:

— В котором часу угодно ужинать вашей милости? Все готово, и я жду только вашего приказания.

— Вы знаете, что один я не стану ужинать, потому что жду товарища. Когда увидите его, можете подавать кушанье.

— Ах, сударь, — отвечал метр Бискарро, — не хочу порицать вашего друга, он может приехать или не приехать, как ему угодно, но все-таки заставлять ждать себя — предурная привычка.

IV

Пока барон де Каноль тщетно ищет товарища для застолья и после бесплодных попыток решается ужинать один, посмотрим, что происходит у Нанон.

Нанон, несмотря на все, что говорили и писали о ней ее враги, — а в числе ее врагов надобно считать большинство историков, занимавшихся ею, — была в то время прелестным созданием, лет двадцати пяти или шести. Она была невысока, смугла, приветлива и грациозна, с живым и свежим цветом лица, с глубокими черными глазами, радужная оболочка которых была чиста и прозрачна и которые в темноте сверкали, как у кошки. Веселая и смешливая с виду, Нанон, однако, была далека от того, чтобы направить свой ум на те капризы и пустяки, что расшивают безумными арабесками шелковистую и позолоченную основу, на которой обычно строит свою жизнь щеголиха. Наоборот, самые важные суждения, глубоко и последовательно обдуманные в ее своенравной головке, казались ясными и убедительными, когда они излагались ее выразительным вибрирующим голосом с гасконским акцентом. Никто не мог и подозревать, что под маской розового и веселого лица с тонкими чертами скрывалась непоколебимая твердость и глубина государственного человека. Как бы то ни было, таковы были достоинства Нанон или ее недостатки, смотря по тому, кто как захочет взглянуть на них — с лицевой или с оборотной стороны медали; таков был ее расчетливый ум, таково было ее честолюбивое сердце, которым служило оболочкой полное изящества тело.

Нанон родилась в Ажене. Герцог д’Эпернон — сын неразлучного друга Генриха IV, того самого, который сидел в карете с королем, когда Равальяк заколол его, и над которым витали подозрения, простиравшиеся до самой Марии Медичи, — герцог д’Эпернон, назначенный губернатором Гиени, где его ненавидели за надменность, грубость и вымогательства, отличил эту незнатную девочку, дочь простого адвоката. Он волочился за ней и добился ее благосклонности лишь с величайшим трудом после обороны, проведенной с умением великого тактика, желающего дать победителю почувствовать всю цену его победы. Взамен своей потерянной репутации Нанон отняла у герцога его свободу и всемогущество. Через полгода после начала ее связи с губернатором Гиени Нанон стала настоящей правительницей этой прекрасной провинции, платя с процентами всем, кто прежде ее оскорбил или унизил, за все прошлые обиды и несправедливости. Став королевой случайно, она по расчету превратилась в тирана, предчувствуя, что надобно злоупотреблениями возместить возможную непродолжительность своего царствования.

Поэтому Нанон завладела всем: сокровищами, влиянием, почестями. Она разбогатела, раздавала должности, принимала кардинала Мазарини и важнейших придворных вельмож. С удивительной ловкостью распоряжаясь своим могуществом, она с пользой употребила его для своего возвышения и для умножения состояния. За каждую услугу Нанон брала назначенную цену. Чин в армии, место в суде продавались по известному тарифу. Нанон заставляла герцога соглашаться на эти назначения, но ей платили за них чистыми деньгами или богатым, прямо королевским подарком. Таким образом, выпуская из рук часть своего могущества, она тотчас возвращала ее под другим видом. Отдавая власть, она взамен получала деньги — сильнейший рычаг власти.

Этим объясняется длительность ее царствования: люди, ненавидя кого-нибудь, не любят ниспровергать врага, когда ему остается какое-нибудь утешение. Мщение желает совершенного разорения, полной гибели. Неохотно прогоняют тирана, который уносит с собой свое золото и смеется при этом, а у Нанон де Лартиг было два миллиона!

Часть вторая

Принцесса Конде

I

Каноля ввели в просторную комнату, увешанную шпалерами темного цвета и освещенную только одним ночником, который стоял на маленьком столике между окнами. При этом небольшом свете, однако, можно было различить над ночником писанный во весь рост портрет женщины, державшей за руку ребенка. В каждом углу комнаты блестели на карнизах три золотые лилии, отличавшиеся от королевского герба лишь поясом в середине. Наконец, в углублении широкого алькова, куда свет, слабый и дрожащий, едва доходил, на кровати с тяжелым пологом лежала женщина, на которую имя барона де Каноля произвело такое магическое действие.

Офицер опять исполнил все обыкновенные церемонии, то есть подошел к постели на три шага, поклонился, потом ступил еще на три шага. Тут две служанки, вероятно помогавшие принцессе лечь в постель, вышли, камердинер притворил дверь, и Каноль остался наедине с принцессой.

Согласно обычаю, начинать разговор следовало не ему, поэтому барон ждал, чтобы с ним заговорили. Но, так как принцесса, по-видимому, решила упрямо молчать, молодой офицер подумал, что лучше нарушить приличия, чем долее оставаться в таком затруднительном положении. Однако ж он не обманывал себя и был уверен, что, коль скоро принцесса заговорит, ему придется выдержать сильную бурю, которая угадывалась за этим пренебрежительным молчанием и должна была разразиться при первых его словах; придется подвергнуться гневу этой принцессы, казавшейся ему гораздо более грозной, чем первая, потому что она была моложе и внушала более участия и сострадания.

Но обида, нанесенная ему, придала молодому дворянину смелости. Он поклонился в третий раз — соображаясь с обстоятельствами, то есть учтиво, но холодно, — и, сдерживая раздражение, неизбежное при его гасконском характере, сказал:

— Мадам, я имел честь просить аудиенции у вашего высочества от имени ее величества королевы-регентши. Вашему высочеству угодно было принять меня. Теперь не угодно ли вам знаком или словом показать мне, что вы изволили заметить мое присутствие и готовы выслушать меня?

II

Каноль ни на что еще не решился. Вернувшись к себе, он принялся ходить вдоль и поперек комнаты, как обыкновенно бывает с нерешительными людьми. Он не заметил, что Касторен, ждавший его возвращения, встал и ходил за ним с его халатом, за которым бедный слуга совершенно исчезал.

Касторен наткнулся на стул.

Каноль обернулся.

— Это что? — спросил он. — Что ты тут делаешь с халатом?

— Жду, когда вы изволите раздеваться.

III

Клер сразу поняла, сколько выгоды человек, влюбленный, как Каноль, мог извлечь из подобной инструкции; но она в то же время подумала о том, какое одолжение оказывает принцессе, поддерживая заблуждение королевского двора насчет своей повелительницы.

— Пишите здесь, — сказала она, покоряясь своей судьбе. Каноль посмотрел на нее; она взглядом же указала ему на шкатулку, в которой находилось все необходимое для письма. Барон раскрыл шкатулку, взял бумагу, перо и чернила, придвинул стол к самой постели, попросил позволения сесть (как будто Клер все еще была принцессой). Получив позволение, он написал к Мазарини следующую депешу:

"Монсеньер!

Я прибыл в замок Шантийи в девять часов вечера; Вы изволите видеть, что я весьма спешил, ибо имел честь проститься с Вами в половине седьмого

.

Я нашел обеих принцесс в постели; вдовствующая очень нездорова, а молодая устала после охоты, на которой провела весь день.

IV

Конец этого чудесного дня наступил, как приходит всегда конец всякого сновидения. Для счастливого барона часы летели как секунды. Ему казалось, что от этого дня у него останется столько воспоминаний, что их хватило бы на три обыкновенные жизни. Каждая из аллей парка была отмечена словом виконтессы или воспоминанием о ней. Каждый ее взгляд, движение руки, палец, приложенный к губам, — все имело свой смысл… Садясь в лодку, она пожала ему руку; выходя на берег, она опиралась на нее; обходя стену парка, она устала и села отдыхать; и как ни мимолетны были эти эпизоды, молодой человек запомнил их все, во всех мельчайших подробностях, равно как и окружавший их пейзаж, озаренный для него каким-то фантастическим сиянием.

Каноль не расставался с виконтессой весь день: за завтраком она пригласила его к обеду, за обедом пригласила к ужину.

За великолепием достойного приема, который мнимая принцесса должна была оказать посланнику короля, Каноль сумел разглядеть внимание любящей женщины. Он забыл лакеев, этикет, весь свет, он даже забыл свое обещание уехать и думал, что навсегда останется в этом земном раю, где он был бы Адамом, а госпожа де Канб — Евой.

Но когда подступил вечер, когда поужинали, когда заканчивался этот день невыразимого блаженства, когда за десертом придворная дама увела Пьерро, который все еще был переодет принцем и, пользуясь обстоятельствами, ел за четырех настоящих принцев крови, когда часы начали бить и виконтесса де Кано, взглянув на них, убедилась, что они бьют десять, она сказала со вздохом:

— Ну, теперь пора!

V

Пора уже нам вернуться к одному из главнейших наших действующих лиц, который с пятью товарищами скачет на добром коне по большой дороге из Парижа в Бордо. Глаза их блестят при каждом звоне мешка с золотом, которое лейтенант Ферпозон везет на своем седле. Эта музыка веселит и радует путешественников, как звук барабанов и военного оркестра ободряет солдат во время трудных переходов.

— Все равно, все равно, — говорил один из этих людей, — десять тысяч ливров — славная сумма!

— То есть, — ответил Ферпозон, — это была бы славная сумма, если ее не надо было бы тратить. Но мы на нее должны навербовать целую роту принцессе Конде. Как говорили древние, nimium satis est. Это означает: "Достаточно только излишнее". Но вот беда, мой милый Барраба, у нас нет даже этого знаменитого достаточного, которое соответствует излишнему.

— Как дорого стоит выглядеть честным человеком! — сказал вдруг Ковиньяк. — Все деньги королевского сборщика податей пошли на упряжь, на платье и на шитье! Мы блестим, как вельможи, и наше богатство так велико, что у нас даже есть кошельки. Правда, в них ровно ничего нет. О, обманчивая внешность!

— Говорите о нас, капитан, а не о себе, — возразил Барраба, — у вас есть кошелек, а в нем кое-что — десять тысяч ливров!

Часть третья

Виконтесса де Канб

I

Через день принцесса и ее свита подъехали к Бордо. Следовало наконец решить, каким образом они вступят в город. Герцоги с армией находились оттуда примерно в десяти льё. Следовательно, в Бордо можно было войти либо мирно, либо применив силу. Всего важнее было решить, что лучше: повелевать в Бордо или повиноваться парламенту?

Принцесса Конде собрала свой совет, состоявший из маркизы де Турвиль, Клер, придворных дам и Ленэ. Маркиза, знавшая своего противника, очень настаивала, чтобы Ленэ не допускать в совет. Она обосновывала это тем, что идет война женщин, в которой мужчины должны действовать только на полях битвы. Но принцесса объявила, что Ленэ взят на службу принцем, ее супругом, и поэтому она не может не призвать его в комнату совещаний, где, впрочем, присутствие его не может иметь важного значения, потому что решено: он может говорить сколько ему угодно, но его не станут слушать.

Осторожность маркизы де Турвиль не была совсем бесполезна; за два дня, истраченные на переезд, она успела настроить принцессу на воинственный лад, к чему та и без того уже склонялась; маркиза боялась, чтобы Ленэ не разрушил весь ее труд, осуществленный с такими усилиями.

когда совет собрался, маркиза изложила свой план; он состоял в том, чтобы тайно призвать герцогов и армию, добыть добром или силой необходимое число лодок и прибыть в Бордо по реке с криками: "К нам, жители Бордо! Да здравствует Конде! Долой Мазарини!"

Таким образом, въезд принцессы становился настоящим торжественным шествием, и маркиза де Турвиль окольным путем возвращалась к своему любимому проекту: взять Бордо силой и напугать королеву армией, которая начинает свои действия с такого блестящего удара.

II

На другой день после въезда принцессы в Бордо Каноль давал большой обед на острове Сен-Жорж. Он пригласил старших офицеров гарнизона и комендантов прочих крепостей провинции.

В два часа пополудни, в назначенное время, Каноль встретил у себя человек двенадцать дворян, которых он видел в первый раз. Они рассказывали о вчерашнем значительном событии, шутили насчет дам, сопровождавших принцессу, и весьма мало походили на людей, которые собираются сражаться и которым доверены самые важные государственные интересы.

Веселый Каноль в шитом золотом мундире оживлял общую радость своим примером.

Хотели садиться за стол.

— Господа, — сказал хозяин, — извините, недостает еще одного гостя.

III

В столовой остался один Каноль; у дверей стоял офицер, принесший известие о парламентере.

— Что же отвечать, господин комендант? — спросил он, подождав с минуту.

Каноль, находившийся в задумчивости, вздрогнул, услышав этот голос, поднял голову и, прервав свои размышления, спросил:

— А где же парламентер?

— В фехтовальной зале, господин комендант.

IV

Расставшись с виконтессой, Каноль возвратился в свою комнату. Нанон стояла посреди нее, бледная и неподвижная. Каноль подошел к ней с печальной улыбкой. когда он подходил, Нанон преклонила колено. Он подал ей руку. Она упала к его ногам.

— Простите, — сказала она, — простите меня, Каноль! Я привела вас сюда, я доставила вам трудный и опасный пост. Если вас убьют, я буду причиной вашей смерти. Я эгоистка и думала только о своем счастье. Покиньте меня, спасайтесь!

Каноль ласково поднял ее.

— Оставить вас! Никогда! Нет, Нанон, я поклялся помогать вам, защищать вас, спасти вас, и я спасу вас или умру!

— Каноль, ты говоришь это от души, без колебаний, без сожалений?

V

Через день после того, как виконтесса де Канб приезжала в качестве парламентера на остров Сен-Жорж, в два часа пополудни Каноль осматривал укрепления. Ему доложили, что явился человек с письмом и хочет говорить с ним.

Его тотчас ввели, и он отдал Канолю депешу.

Послание вовсе не походило на официальное. Письмо, сложенное в продолговатой форме, было писано мелким и слегка дрожащим почерком на синеватой бумаге, гладкой и надушенной.

Увидев письмо, Каноль почувствовал невольное сердцебиение.

— Кто дал тебе его? — спросил он у посланного.

Часть четвертая

Аббатство Пезак

I

Скажем несколько слов в объяснение всего происшедшего, а затем будем продолжать рассказ.

Притом уже пора вернуться к Нанон де Лартиг, которая, увидев последние судороги несчастного Ришона на либурнской рыночной площади, вскрикнула и упала в обморок.

Однако, как мы уже видели, Нанон была женщина неслабая. Несмотря на то, что у нее были хрупкое тело, маленькие ручки и ножки, она сумела перенести продолжительные страдания, вынесла много трудов, преодолела много опасностей. Эта женщина с душой любящей и сильной, необыкновенно закаленной, умела покоряться обстоятельствам. Но каждый раз, когда судьба давала ей передышку, она возвращала потерянное и занимала еще более высокое положение, чем раньше.

Поэтому герцог д’Эпернон, знавший ее или, лучше сказать, воображавший, что знает ее, удивился, увидев, что она так сильно поражена при виде физического страдания, — она, которая во время пожара дворца ее в Ажене едва не сгорела живая, не вскрикнув ни разу, чтобы не доставить удовольствия врагам своим, с нетерпением ожидавшим огненной казни, которую один из них, самый озлобленный, приготовил фаворитке ненавистного губернатора; она, Нанон, которая во время этого пожара, не моргнув глазом, смотрела, как вместо нее убивают двух ее служанок…

Нанон пролежала без чувств почти два часа. Обморок кончился страшным нервным припадком, в продолжение которого она не могла говорить и издавала лишь нечленораздельные крики. Даже сама королева, то и дело посылавшая к ней гонцов узнать о ходе болезни, удостоила посетить ее лично, а кардинал Мазарини, только что приехавший, непременно хотел дежурить у изголовья ее постели, чтобы самому давать лекарства ее тяжко страдающему телу и донести слово Божие до ее находящейся в опасности души.

II

Ночь спускалась на Бордо, город казался пустыней, кроме эспланады, к которой все спешили. В отдаленных от этого места улицах слышались только шаги патрулей или голоса старух, которые, возвращаясь домой, со страхом запирали за собой двери.

Но около эспланады в вечернем тумане слышался гул, глухой и непрерывный, как шум моря во время отлива.

Принцесса только что кончила заниматься своей корреспонденцией и приказала сказать герцогу де Ларошфуко, что может принять его.

У ног ее, на ковре, смиренно сидела виконтесса де Канб и, смотря с сильным беспокойством ей в лицо, пытаясь угадать ее настроение, ждала времени, когда можно будет начать разговор, не помешав принцессе. Но терпение и спокойствие Клер были притворные, потому что она рвала и мяла свой платок.

— Семьдесят семь бумаг подписала! — сказала принцесса. — Вы видите, Клер, не всегда приятно играть роль королевы.

III

Едва виконтесса ушла, едва голос ее исчез в отдалении и ворота затворились за нею, офицеры тесно окружили Каноля и показались неизвестно откуда две зловещие фигуры. Они подошли к герцогу и униженно ждали его приказаний.

Герцог, не говоря ни слова, указал им на пленника.

Потом он подошел к нему и сказал, кланяясь с обыкновенной своей ледяной вежливостью:

— Сударь, вы, конечно, поняли, что по причине бегства вашего товарища вам выпадает несчастная участь, которая ему готовилась.

— Да, догадываюсь, сударь, — отвечал Каноль, — но в то же время я уверен, что ее высочество принцесса Конде простила меня лично. Я видел, да и вы только что могли видеть в руках виконтессы де Канб приказ о моем освобождении.

IV

Мы видели, что Ковиньяк выехал из Либурна, и знаем, с какой целью.

Доехав до своих солдат, находившихся под командой Фергюзона, он на некоторое время остановился. Не для отдыха, а для исполнения намерения, которое было придумано его изобретательным умом не более как за полчаса во время быстрой езды.

Во-первых, он сказал себе, и весьма справедливо, что если он явится к принцессе после известных нам происшествий, то мадам Конде, приказавшая повесить Каноля, против которого она ничего не имела, верно, не преминет повесить его, Ковиньяка, которого она могла упрекать во многом. Стало быть, поручение его будет исполнено только отчасти, то есть Каноль, возможно, будет спасен, а самого его повесят… Поэтому он быстро обменялся платьем с одним из своих солдат, велел Барраба, менее известному принцессе, надеть лучший его кафтан и вместе с ним во весь опор поскакал по дороге в Бордо. Одно только беспокоило его: содержание письма, которое ему предстояло предъявить и которое сестра его написала с полным убеждением, что для спасения Каноля стоит только показать эту бумагу принцессе. Беспокойство его возросло до такой степени, что он решился просто-напросто прочесть письмо, уверяя себя, что самый лучший дипломат не может успешно вести переговоры, если не знает до конца дела, которое ему поручено. Притом же, надо сказать, Ковиньяк не грешил слишком большим доверием к ближнему, и Нанон, хотя была сестра его — а скорее даже именно поэтому, — однако могла с полным основанием сердиться на брата, во-первых, за приключение в Жольне, во-вторых, за неожиданное бегство из замка Тромпет; могла также, приняв на себя роль судьбы, возвратить все на свои места, то есть вернуть Ковиньяка в тюрьму, что, впрочем, было в традициях семьи.

Ковиньяк с легким сердцем распечатал и прочел письмо, запечатанное простым воском; оно произвело на него странное и горестное впечатление.

Вот что писала Нанон:

V

Пока в Бордо происходили описанные выше события, пока чернь волочила по улицам останки несчастного Каноля, пока герцог де Ларошфуко льстил гордости принцессы, уверяя ее, что она обладает властью сделать столько же зла, сколько и королева, пока Ковиньяк с Барраба скакали к городским воротам, понимая, что миссия их закончилась, — пока все это происходило, карета, запряженная четверкой лошадей, выбившихся из сил и покрытых пеной, остановилась на берегу Жиронды, напротив Бордо, между селениями Белькруа и Бастид.

Только что пробило одиннадцать часов.

Слуга, скакавший за каретой на лошади, соскочил с нее тотчас, как только увидел, что карета остановилась, и отворил дверцу.

Из кареты поспешно вышла дама, посмотрела на небо, освещенное кровавым отблеском, и прислушалась к отдаленным крикам и шуму.

— Ты уверена, что нас никто не преследовал? — спросила она у своей горничной, которая вышла из кареты вслед за нею.

Эпилог

I

АББАТИСА МОНАСТЫРЯ СВЯТОЙ РАГЕДОНДЫ В ПЕЗАКЕ

Со времени описанных выше событий прошел месяц.

Однажды в воскресенье, после вечерней службы, аббатиса монастыря святой Рагедонды в Пезаке вышла после всех из церкви, расположенной в конце монастырского сада. По временам она обращала покрасневшие от слез глаза к темному покрову лип и сосен с выражением такого глубокого горя, словно сердце ее оставалось в этом месте и она не в силах была оттуда удалиться.

Безмолвные, с закрытыми лицами монахини шли перед ней вдоль длинной и единственной аллеи, ведущей к зданию монастыря, и казались какою-то процессией призраков, возвращающихся в свои могилы; от нее отворачивается один из них, все еще жалеющий об утраченной земле.

Монахини одна за другой исчезали под темными сводами монастыря. Аббатиса следила за ними глазами до тех пор, пока не скрылась вся процессия. Тоща она, с выражением невыразимого отчаяния, опустилась на капитель готической колонны, наполовину скрытую в траве.

— Ах, Боже мой! Боже мой! — говорила она, прижимая руку к сердцу. — Ты свидетель, что я не могу больше переносить этой жизни, которой я никогда не знала. Я искала в монастыре одиночества и безвестности, а не всех этих взглядов, обращенных на меня.

II

БРАТ И СЕСТРА

Нанон сказала правду. Ковиньяк ее ждал, сидя на камне в двух шагах от своей лошади, на которую он печально поглядывал в то время, как сама лошадь, пощипывая сухую траву, насколько это позволяла длина повода, время от времени поднимала голову и устремляла на хозяина свои умные глаза.

Перед искателем приключений тянулась пыльная дорога, которая через одно льё терялась среди вязов, покрывавших

Как ни мало его ум склонен к философским размышлениям, Ковиньяк, быть может, в это время думал о том, что там, вдали, был суетный мир, все отголоски которого смиренно замирали, дойдя до этой железной решетки, увенчанной крестом. Наш знакомец и в самом деле дошел до такой степени чувствительности, что в нем можно было предположить подобные мысли. склон небольшой горки. Казалось, она шла из этого монастыря и терялась где-то в пространстве.

Но ему показалось, что он уж слишком долго отдается такому грустному настроению. Он встряхнулся, напомнил себе, что он мужчина, и при этом даже упрекнул себя за свою слабость!

"Как, — говорил он себе, — я, человек, который выше всех этих храбрых людей по уму, разве могу я быть им равным по сердцу или, лучше сказать, по бессердечности! Кой черт! Ришон умер, это правда, и Каноль умер, это тоже правда. Но ведь я-то жив, а в этом и состоит вся суть!..

Александр Дюма

Cильвандир

Роман

I

ЧТО ПРЕДСТАВЛЯЛИ СОБОЙ ШЕВАЛЬЕ РОЖЕ ТАНКРЕД Д’АНГИЛЕМ И ЕГО СЕМЕЙСТВО В 1708 ГОДУ ОТ РОЖДЕСТВА ХРИСТОВА

В труде гораздо более серьезном, нежели это наше сочинение, мы уже объясняли, каким образом французское дворянство было повержено в прах тремя людьми — Людовиком XI, Ришелье и Робеспьером. Людовик сокрушил своих могущественных вассалов. Ришелье обезглавил высшую знать, Робеспьер уничтожил аристократию.

Первый подготовил монархию единодержавную, второй — монархию абсолютную, третий — монархию конституционную.

Однако, поскольку события, о которых мы собираемся поведать, происходят между 1708 и 1716 годами, мы предоставим истории оценить в социальном аспекте деяния короля, рубившего головы на плахе, равно как дела и поступки трибуна, рубившего их на эшафоте, а сами кинем лишь беглый взгляд на то, какими были Париж и провинция через семьдесят лет после смерти Ришелье — иными словами, в начале восемнадцатого столетия.

Когда мы говорим "Париж", то совершаем ошибку, и нам бы следовало сказать "Версаль", ибо в ту эпоху Парижа больше не существовало. Людовик XIV так и не сумел простить столице, что она в бурные дни Фронды изгнала его из своих пределов, когда он был еще совсем ребенком; а так как при всем своем могуществе монарх этот испытывал одинаковое удовольствие, мстя людям и вымещая досаду на предметах неодушевленных, то он и создал Версаль, этого фаворита без должных достоинств, как именовали в ту пору и как будут именовать во все времена сие сумасбродное творение, создал его, дабы наказать древний Лувр за давний мятеж, лишив этот дворец присутствия своей королевской особы.

Итак, Версаль с того самого дня, когда Людовик XIV перенес туда свою резиденцию, стал источником света для французского королевства, и к этому манящему факелу слетались и обжигали об него свои крылышки те золоченые мотыльки, коих именуют придворными; Версаль уподобился солнцу, что всходило над миром, сияя ослепительнее других светил

[13]

, ему предстояло сиять еще сильнее и ярче по мере того, как оно будет еще выше всходить на небосводе

[14]

.

II

КАК ШЕВАЛЬЕ Д’АНГИЛЕМ, КОТОРОГО ДАМЫ ИЗ ЛОША И ЕГО ОКРЕСТНОСТЕЙ НАЗЫВАЛИ: ОДНИ — КРАСАВЦЕМ РОЖЕ, А ДРУГИЕ — КРАСАВЦЕМ ТАНКРЕДОМ, ОБНАРУЖИЛ, ЧТО У НЕГО ЕСТЬ СЕРДЦЕ

Так проходили дни — а под днями мы разумеем также и ночи — этого славного семейства, но родители все еще ни на чем не могли остановиться, размышляя о будущей карьере наследника рода, которому между тем исполнилось пятнадцать лет; он проводил время как вздумается, охотился и гарцевал на лошади в свое удовольствие, зубрил латынь, хотя и почитал это занятие никчемным, утверждал, что вольный воздух весьма полезен для развития его ума, но стоило ему оказаться на вольном воздухе, и он почти ни о чем не думал, а только насвистывал.

Шевалье Роже Танкред был грозой всех зайцев и косуль в округе, но ему еще ни разу не пришло в голову поохотиться за какой-нибудь смазливой пастушкой. Правда, он унаследовал от матери изрядную дозу чувствительности, однако ничто в Ангилеме и его окрестностях еще не заставило ее пустить ростки. Много телесных упражнений, мало прочитанных романов, почти полная невозможность влюбиться — вот что доселе определяло его линию в жизни.

Впрочем, один случай ему все-таки представился, и, надо сказать, шевалье Роже Танкред не преминул им тут же воспользоваться.

На Пасху барон и баронесса давали званый ужин. Праздник этот в те времена был поводом для дружеских встреч, и все окрестные дворяне, жившие на шесть льё в окружности, были приглашены в замок д’Ангилемов. Шевалье Роже Танкред усердно помогал матери, он выполнил все, что ему было поручено, — о его обязанностях мы уже подробно рассказывали выше — а затем нарядился в самое лучшее свое платье и вошел в гостиную, где уже собрались приглашенные.

Беседа велась о порубках леса, о недавнем севе, о предстоящей охоте, и, так как эти предметы разговора были весьма близки и интересны мелкопоместным дворянам, никто не обратил особого внимания на то, что один из гостей сильно запаздывает; гость этот был виконт де Безри, слывший по всей провинции столь точным человеком, что его аккуратность вошла в поговорку. Тем не менее, когда на стенных часах пробило восемь, — в приглашениях было сказано, что за стол сядут ровно в половине восьмого, — желудки собравшихся начали требовать своего, и, прислушавшись к этому властному голосу, их обладатели стали тихонько спрашивать друг у друга, что же все-таки могло задержать опаздывающего соседа.

III

КАК ШЕВАЛЬЕ Д’АНГИЛЕМ, ОБНАРУЖИВ, ЧТО У НЕГО ЕСТЬ СЕРДЦЕ, ПОЖЕЛАЛ УБЕДИТЬСЯ, ЧТО У МАДЕМУАЗЕЛЬ ДЕ БЕЗРИ ОНО ТОЖЕ ЕСТЬ

К счастью для шевалье Танкреда, в те времена по праздникам, даже па Пасху, люди не засиживались допоздна, и в полночь все гости уже распрощались: жившие поблизости отправились по домам — кто на лошади, кто пешком; жившие подальше разошлись по комнатам, которые барон и баронесса, свято соблюдавшие правила старинного гостеприимства, охотно предоставили в их распоряжение.

Перед тем как подняться к себе, Роже, как всегда, поцеловал отца и мать, и те с улыбкой переглянулись. Потом он отвесил поклон аббату и удалился, но не для того, чтобы лечь, — спать ему совсем не хотелось, ибо сон у него пропал так же, как и аппетит, — а для того, чтобы без помехи помечтать о мадемуазель де Безри.

Впервые в жизни шевалье думал не об охоте, не о верховой езде, не об умелом выпаде во время фехтования, не о хитроумной уловке, которая избавила бы его от необходимости разбирать отрывок из Саллюстия или Вергилия, а о чем-то совсем ином.

Юношей овладела глубокая грусть; он понял, что поспешный отъезд семейства де Безри имел единственную цель — похитить у него Констанс, но он прочел в глазах милой девочки, что ей хотелось остаться не меньше, чем того хотелось ему, и это его несколько утешило. К тому же в первых огорчениях первой любви есть нечто такое, от чего сладостно сжимается сердце, а потому мы миримся с этими ощущениями гораздо спокойнее, нежели с тем безразличием, на смену которому они пришли, ведь влюбленный прежде всего алчет даже не счастья, ибо он еще толком не знает, что такое счастье, сильнее всего он жаждет права не возвращаться в ту бесплодную пустыню, откуда ему удалось уйти; ему так хочется и дальше оставаться под сенью красивых зеленых деревьев, греться в лучах ласкового солнца, бродить среди чудесных цветов с одуряющим ароматом, и, хотя их шипы уже поранили его пальцы, он во что бы то ни стало стремится сорвать эти цветы и вопреки всему вдыхать их аромат. Отныне он предпочитает затишью все что угодно, даже бурю, и если радость пока еще не дается ему, он согласен даже на страдание.

Роже заснул поздно, и сон его был беспокоен, однако это не помешало ему подняться с первыми лучами солнца; проснулся он свежим, в хорошем расположении духа, глаза у него блестели. Дело в том, что у него созрел небольшой план: он надумал самолично отвезти в Безри карету виконта, в которую должны были впрячь Кристофа, и собрался он сделать это, сославшись на то, будто отец и мать поручили ему осведомиться о самочувствии соседей: принимая во внимание, что те покинули замок д’Ангилемов в столь поздний час, барон и баронесса, разумеется, тревожились, как бы по пути с ними не случилось какого-либо досадного происшествия. Надобно заметить, что Роже перед тем пришла в голову еще одна мысль, она-то и сделала вполне естественным и осуществимым его план: он решил дать экю кучеру виконта, с тем чтобы тот сказался больным и объявил, что покамест не в силах добраться до Безри.

IV

ГЛАВА, ГДЕ АВТОР ДОКАЗЫВАЕТ, ЧТО РОДИТЕЛИ, ЧЬИ ДОЧЕРИ ВОСПИТЫВАЮТСЯ В МОНАСТЫРЕ, МОГУТ СПАТЬ СОВЕРШЕННО СПОКОЙНО

Однако Роже вспомнил об этом и именно потому не поддавался слишком уж сильному отчаянию. Ему даже пришло на память — если только детские воспоминания не обманывали его, — что славная и добрая тетушка очень его любила; в свое время он дважды навещал ее вместе с матерью, а сама тетушка также два раза приезжала к ним в Ангилем; надо сказать, что Роже теперь испытывал смутные угрызения совести: дело в том, что в прошлом, в тех случаях, когда они виделись, он был не так внимателен к тетушке, как она того заслуживала.

Действительно, ему приходили теперь на память многочисленные проявления привязанности, говорившие о трогательной заботе и внимании с ее стороны, но тоща они казались ему утомительными и докучными, хотя должны были бы, напротив, переполнить его сердце признательностью. В монастыре не много развлечений; Роже до сих пор не забыл еще, с какой неохотой он в дни своего пребывания в Шиноне по необходимости присутствовал на обедне и на вечерне, и это несмотря на ангельское пение монашек, послушниц и пансионерок, которым сопровождалось торжественное богослужение. Так вот, обратите внимание, до чего изменчивы вкусы и непостоянны склонности человеческие! Сейчас шевалье просто мечтал о том, чтобы присутствовать на столь благолепных церемониях, он мечтал также о том, как будет узнавать и различать в хоре ангельских голосов мелодичный голосок Констанс, возносящийся к небесам; ему хотелось поскорее увидеть, как среди одетой в белоснежные одежды паствы Господней мелькает ее воздушная фигурка, такая невесомая, такая чистая, как будто она принадлежала к иному, неведомому миру, о котором можно только грезить и который лишь на несколько мгновений отпустил ее на грешную землю и в любую минуту может снова забрать к себе.

Роже смутно припоминал и окошко в покоях тетушки: оно выходило в сад, где монашенки прогуливались в часы рекреаций; на это окно Роже — он не мог теперь понять былой своей слепоты — в то время почти не обратил внимания. Вот какие мысли кипели в голове юноши с той самой минуты, когда он узнал, что мадемуазель де Безри воспитывается именно в том монастыре, где настоятельницей была его тетушка. Нежность этой славной, этой превосходной тетушки ожила в памяти юноши, и он понял, что должен, просто обязан вознаградить достойную женщину за то, что в свое время недостаточно ценил ее доброе отношение. Таким скромным вознаграждением мог бы стать его визит в монастырь, причем теперь он поведет себя так, как положено доброму христианину и послушному племяннику: будет неукоснительно присутствовать на всех церковных службах, охотно составит компанию тетушке, особенно в те часы, что она будет проводить в чудесной комнатке, выходящей окнами в сад. И поэтому Роже твердо решил нанести визит тетушке; но как, разумеется, уже догадался читатель, решил шевалье это in petto и ни с кем не посоветовался, будет ли уместен подобный визит.

Вот почему однажды утром, на рассвете, Роже тихонько спустился вниз, оседлал Кристофа и, понимая, что его внезапный отъезд может вызвать сильное беспокойство, предупредил младшего конюха, что пробудет в отсутствии дня четыре или пять.

От Ангилема до Шинона около двадцати четырех льё. Даже если не слишком гнать Кристофа, дорога туда должна была занять два дня. И действительно, в тот же вечер Роже остановился на ночлег в Сен-Море, небольшом городке, расположенном как раз на полпути, а назавтра, часа в четыре пополудни, он уже был в Шиноне.

V

КАК ШЕВАЛЬЕ Д’АНГИЛЕМ УБЕЖАЛ ИЗ КОЛЛЕЖА ИЕЗУИТОВ В АМБУАЗЕ, НАМЕРЕВАЯСЬ ПОХИТИТЬ МАДЕМУАЗЕЛЬ ДЕ БЕЗРИ, И КАКУЮ НОВОСТЬ ОН УЗНАЛ ПО ПРИБЫТИИ В МОНАСТЫРЬ В ШИНОНЕ

Излишне говорить читателю, о чем именно беседовали обе дамы; скажем только, что час спустя шевалье снова пригласили к тетушке; он явился с небольшой сумкой под мышкой, вконец сконфуженный своей неудачей.

Теперь настоятельница уже все знала; она потребовала, чтобы Констанс возвратила письмо, якобы написанное виконтом и врученное ей шевалье д’Ангилемом, но девочка, встретив в коридоре подругу, быстро сунула ей в руки заветное письмо, единственное свое сокровище. А так как об этом никто не знал, то мадемуазель де Безри, когда ее попросили вернуть письмо, смело ответила, что она его сожгла, если же в этом сомневаются, прибавила она, то пусть ищут письмо где угодно; так и поступили, однако поиски успеха не принесли.

Госпожа д’Ангилем прибыла в монастырь в двухколесной повозке, в сопровождении арендатора, ехавшего верхом. Теперь Кристофа впрягли в повозку рядом с другой лошадью, и тронулись в обратный путь после короткого прощания, во время которого добрая аббатиса держала себя с племянником сурово и неприступно, как того требовала ее оскорбленная гордость.

Едва баронесса и ее сын оказались вдвоем в двуколке, она, заметив, как печален Роже, перестала сердиться на несчастного мальчугана. Женщины безотчетно сочувствуют горестям любви, и самая строгая мать становится снисходительной, едва речь заходит об ошибке, совершенной под влиянием сердечного порыва. Вот почему вместо горьких упреков, к которым приготовился шевалье, ему пришлось выслушать множество самых резонных доводов сперва касательно его возраста, ибо ему едва исполнилось пятнадцать лет, затем касательно разницы между состояниями семейств де Безри и д’Ангилемов и, наконец, касательно договоренности, оказывается уже давно существовавшей между отцом Констанс и отцом графа де Круизе. Однако на все эти доводы Роже отвечал одним-единственным аргументом, не менее убедительным и могущественным, чем все резоны на свете:

— Матушка, я люблю Констанс, а Констанс любит меня, и мы твердо решили умереть, если нас вздумают разлучить.