Последний год

Зуев-Ордынец Михаил

Историко-приключенческий роман о русских колониях в Северной Америке.

ЧАСТЬ I

НА БЕРЕГАХ ЮКОНА

НОЖ С ЗОЛОТЫМ ДОЛЛАРОМ НА РУКОЯТКЕ

— Стой, зверье!

Окрик, резкий и властный, осадил собак на полном ходу. Бурые юконские лайки сразу легли на снег, запаленно хватая воздух. Горячее их дыхание вырывалось из пастей густыми молочно-белыми струями и опадало на шерсть пушистым инеем.

Высокий человек в ушастой бобровой шапке и пыжиковой парке, русобородый и синеглазый, сел с усталым вздохом на нарту и принялся растирать рукавицей побелевшие скулы.

— Хорош морозец! — крякнул он. — И по коже и под кожей продирает! Верно, Молчан?

Вожак упряжки, услышав свою кличку, насторожил уши. Это был пес не аляскинских, а сибирских кровей, не бурый юконец, а черный белоглазый колымчанин с острой тонкой мордой, чуткими нервными ушами и умными глазами. Густая и пушистая шерсть делала его похожим на косматый шар. Молчан один из упряжки не лег.

ЕЩЕ ОДИН НЕЗВАННЫЙ ГОСТЬ

Зимнее, низкое и негреющее солнце было зловещим. По бокам его тускло светились «уши» — два ложных солнца, обещавшие лютые, все убивающие морозы. Великая северная равнина была полна особенной предательской тишины, когда невольно оглядываешься и ищешь глазами притаившегося врага И снова, как и много раз за эти годы, одиночество сомкнулось над синеглазым человеком черным омутом и сдавило сердце, как застарелая неизлечимая болезнь.

Он сидел на нарте и жевал плохо оттаявшую промерзшую лосятину. Не с кем разделить хлеб-соль! Один, как и вчера, как и месяц, как и несколько лет назад. В первые годы жизни здесь одиночество, с его необъяснимым страхом и щемящей тоской по человеку, по человеческому слову, по большому светлому миру, доводило его до исступления. Особенно зимними ночами, черными, глухими, без просвета. Даже у собак эти ночи мутили рассудок, и они выли, выворачивая душу панихидным воем. И тогда синеглазый с беспощадной ясностью начинал ощущать, что он один среди враждебной пустыни — лежит, закутавшись в меховую полость, под комлем вывороченного ветром дерева или сидит у потухающего чувала в холодной и дымной зимовке. А вокруг на сотни верст ни единого освещенного окна, ни единой родной человеческой души, только кромешный мрак, ледяное дыхание ветра и сводящий с ума вой собак. И воля его ломалась, мозг ослабевал. Он выбегал из зимовья без шапки, грозил кому-то кулаком и вопил так, что собаки прекращали свой вой и начинали рычать, приняв его вопли за крики зверя. А он, охваченный ужасом надвигающегося безумия, не помня себя, запрягал трясущимися руками собак и гнал, гнал их, безжалостно полосуя кнутом. Он гнал упряжку прямо в Петербург, к друзьям, к их восторженным речам о свободе и счастье народном, к Лизаньке, к ее сияющим глазам и нежным ласковым рукам. Мороз и встречный режущий ветер остужали его пылающую голову, и он на всем собачьем скаку так вбивал в снег ослоп, что псы падали и сплетались в рычащий, визжащий клубок. Он медленно закуривал трубку, стискивая чубук зубами, чтобы трубка не прыгала в дергающихся плачущих губах, и поворачивал упряжку к той же дымной зимовке, от которой хотел убежать.

Нет! Не убежишь! Между зимовкой и родным городом не только 18000 верст, между ними стоит и его императорское величество государь-император Александр II.

Однажды он не выдержал. Он почувствовал, что если не вернется в Россию, то или сойдет с ума, или пустит пулю в лоб из верного штуцера. Он примчался сломя голову в Ново-Архангельск и за немалые деньги купил место на английском торговом корабле, отправлявшемся в Лондон. Оттуда он думал пробраться в Россию — тайком, конечно.

Мир огромный, сияющий, совсем не такой, как грустные равнины и угрюмые неласковые леса Аляски, распахнулся перед ним. Солнечные, похожие на пышные ароматные букеты цветов Гавайи, такие же цветущие Филиппины, пожары закатов и таинственное мерцание звезд над экзотическими южными морями. В Кейптауне корабль бросил якорь в воды Атлантического океана. Сердце его билось Остался один переход до Лондона, а оттуда рукой подать и до родных российских берегов. В Кейптауне он встретил соотечественников. На рейде стояла эскадра русских военных кораблей, около года назад вышедшая в «кругосветку». В отеле, за табльдотом, он встретился с русскими офицерами, и один из них узнал в пассажире английского «купца», знакомого ему по Петербургу, гусарского корнета

ВСЛЕД ЗА ГОСТЯМИ ПОЯВЛЯЮТСЯ ХОЗЯЕВА

Андрей положил ребенка между двумя тюками пушнины и начал считать черные точки, сползавшие с холма. И с каждой новой движущейся точкой тревога его возрастала. Он насчитал не меньше полсотни. Передние между тем настолько приблизились, что можно было разглядеть людей, бежавших на лыжах мелкой частой рысью. Они именно бежали, а не скользили по снегу, ибо на ногах их были не русские лыжи, а местные «лапки» — овальные деревянные обручи, заплетенные ремнями. «Лапки» хороши для ходьбы по глубокому рыхлому снегу, но у русских от них распухают лодыжки, и зверовщики отказались от «лапок». Вслед за передовыми, утаптывающими снег, показались упряжки, не нарты, а тобогганы, без полозьев, целиком из березовой коры, с передком, загнутым вверх и назад. Собаки были запряжены не цугом, по-сибирски, как ездили русские, а веером, с выдвинутым вперед вожаком. Ходят на «лапках» и ездят на тобогганах с веерной упряжкой только индейцы да эскимосы Нортонова залива. Но до Нортонова залива и в неделю не доберешься, значит — индейцы.

— Вслед за незваными гостями появляются хозяева, — пробормотал зверовщик. — А что это за племя? Поморцы или дальновские?

[7]

С поморцами можно столковаться и по-мирному разойтись. Угощу их прошкой

[8]

— и друзья! А вот дальновских, немирных — кто их знает! По-всякому про них говорят, но чаще худо говорят.

Индейцы, подходя к русскому, переменили рысь на медленный важный шаг. Теперь можно было разглядеть их лица, раскрашенные графитом с блестками слюды, свирепые и мрачные Но Андрея тревожило другое: в одежде индейцев не было ничего выменянного на русских одиночках и редутах. В косах их не было бисерных нитей, они были перевиты простыми ремнями, на меховых штанах и куртках не видно колокольчиков, металлических пуговиц и медных обрезков, на руках нет медных колец, а в ноздрях не продеты цукли

[9]

или бронзовые сережки. Не было на индейцах и ходких в обмене с племенами байковых одеял, обычно красных с черной каймой, и суконных плащей, которые ценились тем дороже, чем крупнее было на них фабричное московское или владимирское клеймо. На индейцах были плащи из лосиной кожи, а на одном, с особенно свирепым лицом и угрюмыми глазами, плащ был сшит из шкур густоволосых и пушистых лесных матерых волков. Только в оружии краснокожих Андрей увидел знакомые по обменным товарам одиночек якутские ножи в медной оправе и якутские же с медной насечкой копья; были и насаженные на длинное древко тунгусские пальмы, широкие односторонние лезвия, — ими можно и колоть, и рубить, и ветви обсекать в лесной чаще. А каменные или сделанные из лосиного рога томагавки свои индейцы заменили так называемыми енисейскими топорами, тяжелыми десятифунтовыми колунами. Только ружей у индейцев было мало, Андрей насчитал всего три старинные кремневые фузеи. Наметанный его глаз по всем этим приметам определил, что племя отказывается почему-то от торговли с русскими или ведет с ними обмен только переторжкой, через посредничество других племен. Удивил его и строгий умный выбор русских товаров — никаких побрякушек, украшений, только то, что нужно для жизни, для охоты и защиты от врагов. Что же это за странное племя?

— Стой! — крикнул русский, подняв ружье прикладом кверху. Для всех аляскинских племен это было знаком мира.

Индейцы остановились. Один из них, развязав путцы, ремни на «лапках», подошел к русскому, тоже подняв прикладом вверх свою кремневку. Красную лисью его шапку украшало орлиное, белое с черным кончиком перо. Русский знал значение орлиного пера: это почетный знак тойона

БЕЛАЯ ЗАПАДНЯ

Следы, следы, следы…

«Четверки» песцов и волков, ровная «нитка» лисы, не то лапоть, не то валенок шатуна-медведя, пушистый след рыси, «вздвойки» и «сметки» зайцев, точечки шедшей низом белки, широкая лапа выдры, мелкие следочки словно на цыпочках прошедшего щеголя соболя, «двухчетки» куницы, «челночок» горностая, длинный шаг лося, «порои» оленей, «нырки» куропаток…

Русский зверовщик Андрей Гагарин теперь своими глазами увидел, как велики охотничьи богатства этого неизвестного до сих пор русским края, холмистого внутреннего плато Аляски. На сотни верст тянулись не виданные нигде, ни в каких других странах, причудливые леса, где перемешались канадская и черная ель, аляскинский кипарис-душмянка, драгоценная, как красное дерево, сосна-цуга, и здесь же — российская береза, осина, ольха и шиповник. И всюду следы зверей и птиц. Иногда нарыски были так густы, что, казалось, красный пушной зверь бежал здесь стаями.

Андрей вместе с индейскими охотниками стрелял оленей-карибу на равнинах и диких козлов в ущельях предгорий, настораживал западни и капканы на соболей, горностаев и куниц, в нескончаемых чернолесьях, ставил верши из еловых ветвей на водяную крысу, ременными сетями вытягивал из-подо льда через проруби бобров и ловил выдру, догоняя ее и хватая за хвост. Тут нужна была большая ловкость, чтобы быстро, одним взмахом ножа, распороть ей брюхо, иначе зверь, остервенясь, обернется и нанесет охотнику смертельные раны.

Они шли по великому ледяному щиту Юкона, по льду Тананы и бесчисленных мелких рек и озер, они спускались по Сушитне почти до русских редутов, дошли до стойбищ плосколицых алеутов-чугачей и снова поднимались по Кускоквиму на север. Здесь в низине междуречья, в самой многолюдной когда-то местности, они увидели вымершие стойбища или только ямы огнищ сожженных жилищ. Здесь прошла страшная «корявая болезнь» — оспа: отчаявшиеся люди, еще не заболевшие, но чуявшие неизбежный конец, сожгли себя вместе с женами и детьми. Жирные ленивые собаки, всю зиму пожиравшие трупы своих хозяев, пытались было пристать к охотникам, но племя отогнало их стрелами и метнулось испуганно в сторону, как оленье стадо от ружейного выстрела. Ттынехи знали «корявую болезнь», у них было много людей с рябыми лицами, были кривые и ослепшие после болезни. До прихода русских Аляска не знала оспы.

ПЕРВАЯ НОЧЬ БОЛЬШОГО РАЗГОВОРА

Сначала показались тонкие синие столбы дыма, поднимавшиеся над лесом, затем из лесной чащи вынеслись с веселым приветственным лаем оставшиеся дома упряжные собаки, и, наконец, ветерок принес древний кочевничий чад поджариваемого на костре мяса. Значит, стойбище близко.

Оно скучилось на большой поляне, закрытое со всех сторон лесом от зимних ветров и буранов. Тесно друг к другу стояли бараборы — зимние жилища индейцев из мелких бревен и жердей, вбитых стоймя в землю. Их двухскатные крыши, совсем как на русских избах, были покрыты корою и дерном. Окон в бараборах не было, только в потолке имелась дыра для дыма, а вместо дверей висели медвежьи и волчьи шкуры. Вместе с собаками по стойбищу бродили прирученные песцы.

А рядом с бараборами стоял второй лес высоких, выше крыши, деревянных столбов-тотемов. Искусная тончайшая резьба тотема рассказывала всю жизнь индейца. Животные, люди, гирлянды оружия и даже предметы домашнего обихода, пестро и сочно раскрашенные, были неожиданной радостью для глаза, как яркие цветы, распустившиеся в хмуром зимнем лесу под низким серым небом. Тотем не только гордость отдельного индейца, это гордость всего племени, летопись его подвигов на тропе войны и охоты. Недаром слово «тотем» означает: «мой род».

У дверей бараборы Красного Облака стоял самый высокий столб-тотем. На верхушке его Великий Ворон таращил багровые глаза. Это был тотем не только вождя, но и всего народа. Вслед за Красным Облаком Андрей шагнул в барабору, в густой, щипавший глаза дым. Стены и потолок жирно блестели от сажи. За жерди были заткнуты копья, луки и топоры, а на сучьях бревен висела одежда, куски мяса и связки вяленой рыбы. Горько пахло застарелой копотью, кисло воняло дубленой кожей и несло тухлятиной от плохо провяленной рыбы. Темная, неуютная, смрадная жизнь.

Вождь сел на низкие; устланные шкурами нары и молча указал русскому место рядом с собой. Андрей сел по-индейски, поджав под себя согнутые калачиком ноги и выставив ступни. Тотчас жены Красного Облака, их было три, начали подавать еду: толкушу из рыбы и морошки, копченую оленину и лакомое блюдо — жареные хвосты бобров. Подав еду, жены отошли и сели на пол, спиной к нарам. Неприлично женщине смотреть в рот насыщающегося мужчины. Оленья ветчина и жареные бобровые хвосты были очень вкусными, и Андрей подумал что от них не отказались бы и в Петербурге, в ресторане Излера. Пустые посудины тотчас женщины убрали, ни разу не обернувшись. Непонятно было, как они узнали, что обед мужчин кончен. Тогда Андрей высыпал на нары горстку сухарей, зная, что чай и сухари — любимое лакомство индейцев.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЛОЖНОЕ СОЛНЦЕ

БЕРЕГОВОЙ РЕДУТ

— Андрей Федорович, ангелуша, вот радость-то! Явился, наконец! Компания, поди, вычеркнула вас из реестра, а я, честное слово офицера, хотел уже отца Нарцисса просить панихиду по вас служить!

Македон Иванович, сбежавший с крыльца навстречу Андрею, в одной нижней рубахе, в ночных туфлях и подтяжках, не замечал резкого ветра с океана. Радость грела его.

— Я вас, как всегда, в начале весны ждал, а вы эвон как припозднились. И целых две нарты промысла приволокли? Ну, молодец! Где это вы пропадали?

— У индейцев застрял.

— У поморцев?

ОБМИШУЛИЛСЯ, ТЫ ЦАРЬ — БАТЮШКА!..

Какое наслаждение — русская баня после года беспрерывных походов по морозам, по сырости промозглой и по влажной жаре! Какое наслаждение пройтись распаренным в кипятке веником по коже, растертой грубой меховой одеждой, искусанной гнусом и клещами! А горячая мыльная пена без следа смоет всю боль с натруженного тела, и кровоточащие пузыри на ладонях, и струпья на стертых ступнях, и ломоту во всех костях.

— Отсюда, ясное дело, в Ново-Архангельск двинетесь? — кричал с полки невидимый в пару капитан. — Городским воздухом подышать, мясца на костях после тропы нагулять?

— Да. Двинусь в город.

— И долго там думаете пробыть?

— Дело покажет. Важное дело есть.

ПИСЬМО С ДАЛЕКОГО БЕРЕГА

Андрей прилег на лавку, не раздеваясь Выпил он мало, но в голове шумело. Он лежал, закинув руки за голову, глядел в низкий потолок и не видел его. Как всегда, Андрея волновала мысль о скорой поездке в город. В Ново-Архангельске не было у него ни одной родной души, и все же каждый раз при мысли о городе его волновало предчувствие какой-то особенной встречи, которая не только наполнит его жизнь, но и сделает ее снова светлой и прекрасной.

Он рывком поднялся, решительно подошел к капитанской конторке, взял перо, чернила, бумагу и, освободив от посуды край стола, сел. Зная, что если хоть на минуту задумается — стоит ли писать? — то писать не будет, как было уже не один раз, он поспешно обмакнул перо в чернильницу.

«Едва взявшись за перо, я вижу уже две трудности для себя. Первая — мой язык. Заранее прошу извинить мой неотесанный стиль. В оправдание могу сказать, что обращаюсь я теперь среди людей необразованных и просто неграмотных и что для меня теперь легче действовать ружьем и ножом, чем пером.

Вторая трудность — наибольшая. Как передать на равнодушной бумаге все чувства человека, обреченного на бессрочное отлучение от родины, им пламенно любимой, и от людей, любимых столь же беззаветно и пламенно? Как передать через посредство бездушной бумаги тоску, а подчас и отчаяние, терзающие сердце изгнанника? Эту сердечную боль ч могу сравнить лишь с той болью, какую, я воображаю, испытывают белые медведи, убиваемые здешними эскимосами поистине варварским способом. В кусок топленого сала вмораживается спираль из китового уса. Зверь глотает вкусную приманку, сало в его желудке тает, китовый ус распрямляется и начинает терзать его внутренности. Но зачем я омрачаю Ваш взор этой ужасной картиной?

Я пишу вам с очень далекого берега. С какого? Откуда? Об этом ниже. А пока знайте, что ароматы многих экзотических стран и ветры многих океанов и морей принесет Вам вместе с моим письмом петербургский почтальон.

ДЕРЕВО ВВЕРХ КОРНЯМИ НЕ РАСТЕТ

Македон Иванович, морщась, пил хвойный настой. Его мучило похмелье.

— Переложил вчера, — вздыхал капитан. — Сколько раз закаивался пить ее, окаянную, и опять губы мочу. И хорошо, ангелуша, что вы не привержены к ней. Охотник на ногу легким должен быть, а она, проклятая, тяжелит человека.

Андрей не ответил. Он обложился петербургскими газетами. Одно лишь прикосновение к газетной бумаге и слабый, чуть сохранившийся запах типографской краски доставляли ему тонкую и глубокую радость. Это было дыхание большой жизни, яркой, красивой и умной, и в то же время суетливой, крикливой и пошлой. Она неслась, сверкая красками, гремя музыкой, переговариваясь многими голосами, где-то далеко-далеко от неприветливого берега Якутатского залива, от старой редутной избы…

В избе удушливо пахло зверями. Капитан, обложившись мехами, привезенными Андреем, принимал и записывал их в реестр.

— Ишь, лиса-то какая славная, шубная! И белка тоже хороша, спелая, — говорил капитан, любовно поглаживая шкурки. — А-а, и снеговая лиса есть, — встряхивал он песцовую шкурку. — Теперь бобры пошли. Мы их по чинам разложим. Эти, с богатой сединой, для тайных советников, сенаторов да полных генералов. Под стать их золотому шитью и лампасам. Эти, что поменьше сединки, для действительных статских и генерал-майоров. Совсем без седины — статским советникам и полковникам. А титулярные да наш брат капитан не дослужились до бобров, енотом обойдутся.

АПОСТОЛ С БАЛАЛАЙКОЙ

Стучали в волоковое окно без рамы и стекол, закрывавшиеся наглухо деревянной задвижкой — волоком. Оно было прорублено в стене, выходившей за палисад. В дни большого скопления приехавших с пушниной индейцев на двор редута не пускали, а расторжку с ними вели через это окно.

— Кого бог принес? — крикнул капитан, подойдя к окну, но не открывая волока.

— Хвала господу Иисусу и пресвятым угодникам! — пропел за окном детский дискант.

— Отец Нарцисс пожаловал, — сказал капитан и, открыв волок, крикнул: — Иди к воротам, отец, отопру!

Македон Иванович вышел. Вскоре послышался скрип редутных ворот и повизгивание усталых ездовых собак. Затем загремело что-то в сенях, отворилась дверь, и в избу влетел тяжелый объемистый мешок, за ним второй такой же, а за мешками, прогибая половицы, поступью Каменного Гостя, вошел иеромонах Нарцисс, наезжий поп, как звали на Аляске миссионеров. Был поп огромен ростом, широк до жути в плечах, могуч в груди и тяжек на поступь, как высеченный из желтого камня языческий идол. В жилах отца Нарцисса текла медленная густая кровь эскимосов. Покарябанное оспой, желто-дубленое лицо его было плоско, как тарелка, и ничто не выражалось на этом лице, словно иеромонах не знал никаких страстей: ни горя, ни радости, ни гнева, ни любви. Но черные, как уголь, глаза его в узких азиатских щелках были по-детски невинны, ясны и добры. За широкий кожаный пояс свой иеромонах заткнул, как нож или топор, огромный медный наперсный крест, чтобы не мешал в пути управляться собаками, а в руках он бережно держал маленькую, изящно сделанную балалайку.