Узник гатчинского сфинкса

Карсонов Борис Николаевич

Долгое время Зауралье было местом ссылки. О славных гражданах Отчизны — декабристах и других ссыльных, конфликтующих с престолом, на Курганщине — рассказывает автор, опираясь на архивные и малоизвестные источники.

Рассчитана на широкий круг читателей.

УЗНИК ГАТЧИНСКОГО СФИНКСА

(Документальная историческая повесть, почти детективная)

К ПОДНОЖИЮ ТРОНА

Не спалось. Коцебу накинул на себя свой длинный, подбитый дымчатым мехом халат, сунул ноги в кожаные остроносые башмаки с завышенными круглыми каблуками и с медными плоскими пуговицами на подъеме, нервно схватил пухлыми пальцами березовую палку, коей хозяйский мальчуган Васятка гонял скотину на выпас, быстро пересек широкий бревенчатый двор и через заднюю калитку вышел к Тоболу.

Выбитая годами от двора тропка наскакивала на полузанесенную илом и песком обугленную колоду, служившую теперь мостками для стирки белья.

Река не широка, библейски пустынна. В серых берегах. «Почти по Конраду Вицу», — машинально отметил Коцебу, но тут же отбросил от себя Святого Христофора, с улыбкой сатира пробирающегося с суковатицей через какой-то водоем на земле древних филистимлян с необычным наездником на загривке — с младенцем Иисусом.

Однако же ненароком мелькнувшая мысль о Христе заставила его вновь подумать о Павле, об этом загадочном человеке, с добрым и жестоким сердцем, со взглядом, порой заставляющим леденеть кровь в жилах.

…Ну да, так и было? Ну да!.. Уходя от графа Гёрца, он столкнулся с Ним. В Ротонде? Нет, в галерее дворца, подле вакханки. Он тогда еще обратил внимание на то, что вакханка тут слишком холодна и, пожалуй, лучше бы ее поместить в парке, среди живой и мягкой зелени. Вот тогда он и столкнулся с Ним. Павел остановил его жестом и сказал:

ЗАПАДНЯ

…И не потому, что он был надворный советник, и не потому, что носил смешную русскую фамилию Щекотихин, — его боялись потому, что сам губернатор Митавы господин Дризен не однажды сопровождал его до нумера и почтительнейше с ним раскланивался, а еще более потому, что вот уже семь недель, как живет он тут, запершись, знакомства ни с кем не водит, с кельнерами не разговаривает, а все больше смотрит и нехорошо, совсем нехорошо нет-нет да и улыбнется.

Вечерами какие-то люди приходят к нему. Больше из офицеров. О чем-то говорят, а о чем — как знать, когда подле двери постоянно дежурит сенатский курьер Александр Шульгин, мужик лет тридцати. Говорили, что он прибыл в Митаву вместе с Щекотихиным, но живет почему-то на постоялом дворе. Округлое калмыцкое лицо с приплюснутым носом и выдающимися скулами, черные глаза Батыя, узкий лоб, на который падали жесткие пряди черных, как конский хвост, волос, — вот вам и Шульгин. Его широкая грудь была под защитой крупной белой бляхи сенатских курьеров, — гордости простолюдинов. Он носил ее, как фельдмаршальскую звезду. Желтая сумка для пакетов из мягкой телячьей кожи на поясе с одной стороны, кривая сабля — с другой.

— Аспида! — выглянув из-под кровати и увидев в дверях своего нумера сенатского курьера, хрипло прошептал Щекотихин.

— Позвольте-с, вашскородие!.. — Батыевские глаза сплющились, и весь он посуровел и будто окостенел. — Позвольте-с, помогу…

Шульгин просеменил к деревянному лежбищу и опустился на истертый ковер подле Щекотихина, который уже выполз из-под кровати. Он был лохмат, рыжий, с кошачьим взглядом, с покусанными тонкими губами.

ПОБЕГ

Тут было все чужое: странные люди, добрые и странные; чужое, как бы сдвинутое вбок, небо с незнакомыми звездами; чужая жизнь, туманно-непонятная, как таинства евхаристии. Он был тут совсем один, как перед сотворением мира. Его обжитая Европа, с жаркими ложами театров, с извозчиками, с франкфуртской газетой, с женской неверностью, с черепичными крышами и баварским пивом отодвинулась так далеко, что стала почти легендой, мифом. И это ощущение потерянности, с приливами и отливами душевного озноба, заставляло его хвататься за свою библию — Сенеку, подаренного ему в Тобольске неудачным конспиратором и якобинцем Киньяковым.

По обыкновению, он в своем неизменном шелковом халате устраивается удобнее на диване, подле окна, откидывает белые полотняные занавески и погружается в призрачный яд стоицизма, что так был сладок в его исключительном положении государственного преступника. Он читает:

«Великолепно!» — думает Коцебу и рука тянется к карандашу, чтобы отчеркнуть следующие строки:

ВАРВАР ЩЕКОТИХИН

На другой день эта неприметная серая мышка — Ванюша Соколов едва только проскребся к своему адвентуристу, поспешил спросить:

— Свет мой Федор Карпыч, думал вот я, думал… Вы вчерася сказывали, как снова словили вас. Ну, так а Щекотихин-то что?

Коцебу по обыкновению в эти предобеденные часы делал свой, ставший уже для всех привычным, часовой променад вдоль Тобола. Вот и на сей раз он был в своем неизменном халате и в кожаных туфлях с медной бляшкой на крутом взъеме, а в левой руке еще подымливала трубка с толстым и длинным палисандровым мундштуком.

— Идем, — сказал Коцебу, не глядя на Соколова, и ногой толкнул тяжелую калитку двора. На утоптанной широкой тропе, ведущей к темным мосткам реки, откуда брали воду и где бабы стирали белье, он приостановился.

— Так ведь мы же с этим варваром раскланялись.

ТОБОЛЬСК

Так и было: ясность небесная — необыкновенная, солнце, звонко струящее тепло свое, жаворонки. Да, да, жаворонки тоже звонкие, и тоже были они всюду тут; кусты тальника, уж забранные узкими листьями и сережками, с запахом горьковатой свежести на изломе, под напором воды помахивали седыми лоскутками своих бород, начесанных рекою, аж от самых степей киргизских. Веселые чайки со скандальным криком носились неподалеку…

Лодку весело несло тобольской водою к неведомому граду, что уже являл себя миру на гигантской крутизне Иртыша. Будто на кровавом облаке, громоздились в живом изломе древние белые башни кремля, колокольни и голубые маковки церквей с золотыми крестами, а окрест, на многие мили, — безбрежье разлитых вод и лесов.

«Боже!..» — только и сказал Коцебу, с суеверным страхом и смирением созерцая открывшуюся его взорам эту библейскую пустошь, эту циклопическую данность. Как же мал и ничтожен, как затерян и жалок показался он себе в эту минуту перед вечностью Бытия! И так ему стало жаль себя, свою потерянную и, в общем-то, ненужную жизнь, что он, наверное, и заплакал бы, потому как готов уже был заплакать. Но ясность небесная и тихое умиротворение, плескавшееся за кормой лодки, и совсем уж такое домашнее похрапывание Щекотихина с Шульгиным, угретых теплом на ватной шинели, той самой шинели, что получил в подарок Коцебу в то злополучное утро в замке Штокманнсгофа от молодого Левенштерна, а затем молчаливо реквизированной варваром Щекотихиным, сгладило остроту и попридержало расходившееся сердце.

— Вот-ко счас, как раз тут вот, где мы есть, Тобол с Иртышом цалуются, — сказал старший, тот, что на корме рулил.

Коцебу огляделся, но ничего не заметил.