Избранные произведения в трех томах. Том 1

Кочетов Всеволод Анисимович

Всеволод Анисимович Кочетов

Избранные произведения в трех томах. Том 1

ПРЕДМЕСТЬЕ

Повесть

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Окно распахнулось так, будто в него ударили ногой. На пол звонкой пригоршней брызнуло мелкое стеклянное крошево. Старое бревенчатое здание скрипнуло, шевельнулось в балках; стало пыльно в комнате — падало белое с потолка.

Долинин вышел из–за стола к разбитому окошку. На Неве, в буром редеющем дыму, стеной стояла грязно–синяя льдина с примерзшим трупом в темной шинели; кто это там — свой или немец, — было не рассмотреть на таком расстоянии; схватил бинокль со стены, но опоздал: льдина грузно перекинулась и, навсегда скрыв свою ношу, ушла под воду.

Холодный ветер сметал на сапоги Долинину порыжевшую за зиму вату с подоконника, вскидывал бумаги на столе, шелестел листками настенного календаря, тоже запыленными и рыжими, подобно этой вате, посыпанной цветными бумажками. Стоял апрель, а календарь в кабинете секретаря райкома хранил прошлогоднюю, декабрьскую, дату: казалось, никого здесь, в скрипучем домишке над речным обрывом, не интересовал больше ход времени.

За окном шумел ледоход. Сталкивались и дробились ледяные поля, несли на себе к Ленинграду обломки бревен, ржавые каски — то с алыми звездами, то с черными крестами, смятые коробки от пулеметных лент, обрывки шинелей, а порой, как минуту назад, и тех, кто когда–то ходил в этих шинелях. Плывший сейчас, прокопченный минными разрывами, истоптанный сапогами и валенками лед всю зиму лежал нейтральной полосой в верховьях Невы — между ее левым, занятым немцами, берегом и правым, где держали оборону части Ленинградского фронта.

Долинин прикрыл створки окна — бесполезно: двух стекол недоставало, ветер все так же свободно врывался сквозь них с реки.

2

Часу в десятом вечера, когда усталый, не спавший две ночи Пресняков подумывал, не пора ли уже идти к Долинину, милиционер Курочкин привел в отделение человека в засаленном ватнике, в перевязанных телефонным проводом разбитых опорках и в старомодном, времен гражданской войны, красноармейском шлеме с шишаком.

— Второй раз, товарищ начальник, этого типа вижу, — сказал Курочкин. — Как–то было, он под железнодорожным мостом путался. А сегодня, гляжу, — на берегу возле канонерок что–то такое колдует в потемках. «Ты что тут?» — спрашиваю. «Рыбки половить», — говорит. «А какая тебе рыбка? Ледоход. И где снасть?» Ничего нету.

— Терентьев где? — Пресняков недовольно поморщился. — Тоже поди рыбу глушит?

— Не могу знать, товарищ начальник. В отделении нет. Разве же иначе я бы повел этого гаврика к вам!

— Паспорт! — коротко приказал Пресняков.

3

Долинин засиделся в райкоме до поздних апрельских сумерек. В кабинете было тепло, а когда Варенька внесла большую двадцатилинейную лампу с розовым абажуром и мягкие тени легли по углам, в нем стало совсем домовито.

Секретарь склонился над картой. Дневной разговор с Лукомцевым и рассказы партизан растревожили душу, — Долинин снова и снова прокладывал карандашом хитроумный путь оврагами и ольшаниками в обход Славска.

Вот они, знакомые контуры района, знакомые названия колхозов и деревень, дороги, вдоль и поперек избеганные неутомимой райкомовской «эмкой», поля и сады, рощи. Все они на тех же местах, что и прежде: Но через них легла недавно вычерченная коричнево–красная змеистая линия фронта. Грубо и непривычно делит она карту на две неравные части: большая — немцы, меньшая, почти вплотную прижатая к Ленинграду, — остатки когда–то обширного пригородного района. В этой меньшей части сельское хозяйство никогда не преобладало; многочисленные заводы выжигали здесь кирпич, пилили доски, клеили фанеру, делали бумагу и даже строили корабли; здесь возводились корпуса новых предприятий, добывался торф и каолин; перед самой войной в глубоких известняковых слоях начали искать нефть; и только несколько овощеводческих и молочных совхозов упорно возделывали, из года в год осушаемые, торфянистые земли, пасли скот на пойменных, засеянных тимофеевкой и райграсами лугах, разводили крикливую водоплавающую птицу. На огородах стояли решетчатые мачты высоковольтных линий, вокруг заводских заборов разрастались турнепсы и клевера. Это было предместье большого города, — та полоса, где не существовало непреодолимой, грани между чертами жизни сельской и жизни городской, где они сращивались и уживались бок о бок.

Коричнево–красная линия, петлей перехватившая карту, перехватила и самый район, лишила его дыхания. Там, где немцы, — смерть и пустыня; жители согнаны с мест, выселены, деревни сожжены, тихий зеленый Славск разбит авиацией.

Да, там, за этой чертой, пустыня. Но и здесь, по эту сторону, немного осталось живого: селения сгорели от немецких снарядов или разобраны на постройку землянок и блиндажей, а иные ушли и на дрова в холодные зимние месяцы; кирпичные заводы бездействуют, в их печах разместились штабы дивизий, войсковые тылы, хранятся боеприпасы; земля изрезана траншеями, окопами, ходами сообщения; картофельные и капустные поля сменились полями минными; сады и ягодники, как повиликой, опутаны колючей проволокой. Здесь проходит фронт, и, как грустная память о былом, ставшем теперь таким далеким, на месте прежних шумных усадеб одиноко торчат оголенные, общипанные осколками калеки–березы.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

После морозной ночи, как это часто случается, в апреле, занялось ясное солнечное утро. По реке, поскрипывая, медленно плыли последние льдины; между ними белыми комочками покачивались на воде чайки. На береговых откосах желтели головки мать–и–мачехи и пробивались яркие в своей весенней зелени листочки молодой крапивы.

Долинин встал, как всегда, рано: если не с петухами — их давно не было в поселке, — то с полковыми кашеварами, которые только что принялись разводить огонь под котлами, врытыми на соседнем огороде. Привычка вставать с рассветом осталась с довоенных лет. Тогда это было необходимо, — тогда он спешил в колхозы, на поля, на лесные делянки, — всюду, где, по его мнению, требовался глаз руководителя. А сейчас? Сейчас можно было бы валяться и до десяти и до одиннадцати, — и никто бы не побеспокоил, никому бы секретарь райкома не понадобился. Но привычка свое дело делала и на несколько ранних утренних часов оставляла Долинина один на один с самим собой, с его беспокойными думами.

Этим ясным утром Долинин, не заходя в райком, спустился к берегу. Он задумал испробовать подаренный Солдатовым маузер. Он полагал, что будет на берегу один, но нашлись, оказывается, люди, которые встают еще раньше его. На выброшенном ледоходом неокоренном, черном бревне возле самой воды сидел Виктор Цымбал. Партизан обернулся на шум шагов и, узнав Долинина, встал и приложил руку к шапке:

— Здравствуйте, товарищ секретарь!

— Здравствуй. Ты что здесь делаешь?

2

Этим утром и Вареньке Зайцевой не хотелось идти в райком, разбирать скучные бумаги, линовать надоедливые ведомости, перекладывать папки с места на место. Вдвоем с лейтенантом Ушаковым; они тихо, бродили под обрывом, перепрыгивали через сбегавшие сверху ручьи и плоскими камешками «пекли блины» на воде. У лейтенанта это получалось великолепно — длинные серии рикошетов. Пущенный им камень, ровно и быстро шел над поверхностью реки, легко касался ее, так же легко подскакивал, шел дальше, к противоположному берегу. Выпекался добрый десяток «блинов».

Варенькин камень или сразу же врезывался в воду, или, раз подлетев, описывал в воздухе крутую, непременно сваливавшуюся влево, дугу и тяжело шлепался на стремнине.

— Физику надо знать, — смеялся Ушаков. — Угол падения равен углу отражения.

— При чем тут физика? — сердилась Варенька. — Просто вы себе выбираете хорошие камни, а мне какие попало.

Она первой заметила Цымбала, сидевшего на бревне, и шепотом сообщила Ушакову:

3

— Пешком быстрее будет! — нервничал Долинин, расхаживая по двору.

Разогревая мотор закапризничавшей «эмки», Ползунков одну за другой жег промасленные тряпки.

— А что, Яков Филиппович! — возражал он. — Мое дело маленькое. Мое дело, чтобы машина была в порядке. Она и есть в порядке. А если бензин ни к черту, что я могу сделать? Давайте другой бензин.

— Командующий на таком же ездит.

— А запускает на каком? На авиационном. Что вы мне рассказываете, Яков Филиппович! Я его шофера все–таки немножко получше, чем вы, знаю.

4

В райкоме Долинин застал Терентьева. Пуша рукою усы, начальник милиции рассказывал Вареньке какую–то историю, — очевидно, смешную: Варенька громко и весело смеялась.

Когда Долинин, едва кивнув на его приветствие, быстро прошел в кабинет, Терентьев тоже двинулся за ним.

— Можно или нельзя? — спросил он, стоя в дверях.

— Входи, только хорошего ты от меня ничего не услышишь.

Долинин подробно, во всех деталях, передал свой разговор с начальником штаба. Терентьев разозлился:

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Секретарь обкома читал объяснительную записку нескончаемо долго. Он то возвращался к первой странице, то подчеркивал отдельные строчки на страницах в середине; кое–где ставил птички на полях.

Долинин догадывался об этом лишь по движениям его руки с красным карандашом. В излишне податливом кожаном кресле он провалился так глубоко, что с неудобной своей позиции видел через стол только лицо секретаря обкома. Бумаги же были заслонены письменным прибором из светлого уральского камня. Что там подчеркивалось, что отмечалось? Подняться бы и взглянуть. Но Долинин не мог решиться на это, хотя человека, к которому пришел за окончательным словом о своем плане, знал очень давно, еще по комитету комсомола машиностроительного завода на Выборгской стороне. Они работали там оба в годы первой пятилетки. Тогда этот человек был секретарем заводского комитета, а он, токарь–расточник Долинин, молодым комсомольским активистом. Пять лет прошло уже и с того дня, когда секретарь обкома вез его на своей машине в сельский район, ободряя по дороге: «Специфика, не спорю, есть. С турбин на капусту переключаться не так–то просто. Но главное — понять задачу, понять свою роль в районе. Остальное приложится. Агрономом можешь ты не быть, но большевиком ты быть обязан! — почти стихи. А что касается помощи, сама она к тебе не придет, звони, наезжай, тормоши, что называется».

Ожидая сейчас решения судьбы своего плана, Долинин пристально следил за выражением лица секретаря. А тот, покончив с запиской, уже водил карандашом по пунктирам и стрелам наступления, старательно вычерченным Долининым. Дым его папиросы клубился над зеленью лесов и над синими пятнами оврагов, тянулся к черным кубикам кварталов Славска. Долинину чудились близкие битвы за освобождение района, он видел дым сражений, слышал гул канонады, победные клики.

Секретарь обкома поставил справа от Славска красный кружок и бросил окурок в пепельницу.

— Помнишь Антропова? — Его карандаш уткнулся острым кончиком в обведенное место. — Директора этого совхоза. Недавно встретились на Волховском фронте. Командует батальоном. Два ордена. Вы его снимали, кажется, или собирались снять?..

2

Назавтра Долинин встал с тупой ноющей болью в коленных суставах: с рассветом начался дождь, и перемена погоды обострила ревматизм. Скверную, беспокойную болезнь эту он приобрел минувшей осенью в партизанском отряде: В конце ноября, когда жизнь в районе, казалось, замерла совсем, Долинина, после его настойчивых просьб, обком отпустил к своим, за линию фронта. Ветреной ночью тихоходный самолетик сбросил одинокого парашютиста в условленном месте недалеко от Вырицы. Долинин упал в болото. Подогреваемая теплыми ключами, трясина эта замерзала трудно. Сгущая ночную мглу, над нею клубились льдистые, холодные туманы.

С первых же шагов по торфяным топям Долинин стал ощущать, как стекленеет его намокшая одежда, как жгучий холод стискивает тело. И сколько бы ни грелся он после у лесных костров и в жарких землянках, каким бы черным, приторно сладким, заваренным на чистом спирту чаем ни поил его Солдатов, озноб этот не проходил ни на длительных маршах, ни в стычках с немецкой охраной возле мостов, ни тогда, когда, напрягая все силы, по снежным целинам приходилось спасаться от погони, бегом уходить за десятки километров от только что взорванного железнодорожного пути или подожженного хранилища бензина на полевом аэродроме. А позже стали ныть и пухнуть суставы.

— Стариковская болезнь, Надежда Михайловна, — ответил Долинин, когда сестра Ползункова спросила, отчего он так морщится, будто горькую пилюлю проглотил. — Тридцать шесть лет ничем не болел, а тут сразу — ревматизм!

Надежда Михайловна посетовала на то, что в Ленинграде трудно найти муравейник, а то бы она запарила его в кадушке, заставила бы Долинина засунуть туда ноги; подержал бы он так раз, да другой, да третий, и ревматизм как рукой бы сняло. А то и просто бы спиртом муравьиным натереть — тоже хорошо. Но коли ничего этого нет, теплом надо полечиться. Вылечиться, конечно, так не вылечишься, но от тепла все же легче будет. Она развела огонь в буржуйке, и Долинин грел свои колени перед раскрытой дверцей, то и дело смахивая угольки, трескуче летевшие на одежду.

С машиной у Ползункова не ладилось: разобрал мотор, а собрать еще не успел, — ехать было не на чем. Досадуя и не переставая размышлять над словами секретаря: обкома, Долинин просидел в темной от досок на окнах комнате до вечера. Вечером, еще раз перечитав записанный на клочке бумаги странный адрес, который сообщил ему Терентьев, отправился пешком к Исаакиевскому собору. Красный свет солнца, перед закатом выбившегося из–под темных фиолетовых туч, тускло отражался от вымазанного серой маскировочной краской огромного купола. Тишина стояла над пустынными площадями вокруг собора и возле Мариинского дворца. Перед дворцом, под усеченным дощатым конусом, в желтом, сочившемся через щели песке, был скрыт и неслышно скакал один бронзовый всадник, догоняя другого, отделенного от него собором и тоже зашитого в такой же футляр из досок и песка.

3

Долинин вошел в кабинет к Преснякову в тот момент, когда Цымбал прикуривал от зажигалки, поданной ему Курочкиным.

— Ну вот, товарищ Цымбал, — сказал Пресняков, поднимаясь при этом навстречу Долинину, — мы тут через облземотдел выяснили, что вы были бригадиром тракторной бригады, работник отличный, мастер комбайновой уборки…

— Как раз это же мне рассказывала о вас сегодня одна ваша знакомая. Такую фамилию знаете — Рамникова? — спросил Долинин.

— Маргарита? — Сминая в пальцах окурок, Цымбал приподнялся со стула. — Она здесь?

— Да, Маргарита Николаевна. Ехали с ней из города, я рассказывал о том, что есть у нас уже и трактористы, — это мы о весеннем севе толковали, — назвал вас. Она сказала: если это тот Виктор Цымбал, с которым она училась, то одним хорошим работником в районе стало больше. Вы учились с ней?

4

Позже, много дней спустя, Маргарита Николаевна с недоумением и горечью вспоминала встречу с Цымбалом. Как отличалась эта встреча от встречи с Долининым! Ее, больную, отчаявшуюся, утратившую все душевные силы, Долинин несколькими простыми словами не только вернул тогда к жизни — к хлопотливой жизни агронома, какой она жила до войны и от одного воспоминания о которой в затхлом соборном склепе ей послышались запахи открытых полей, — Долинин заставил ее еще взглянуть и в будущее, сулившее что–то новое, неизведанное и потому волнующее.

Встретив же Цымбала, Маргарита Николаевна вернулась к еще более ранней своей поре, — к поре, когда только начиналась ее самостоятельная жизнь, сложившаяся потом далеко не так, как рисовалась она Маргарите Николаевне в наивных мечтаниях тех лет. Разговор получился невеселый, натянутый, и, кто виноват в этом, Маргарита Николаевна не могла понять, — винить себя ей, во всяком случае, совсем не хотелось.

— Что случилось, Виктор? — спросила она, встревоженно глядя на повязку, когда Цымбал вошел в общую комнату райкома, и подала ему руку.

Они уже оба знали от Долинина, что минутой раньше, минутой позже должны встретиться; поэтому не было той неожиданности, которая бросает давно не видавшихся друзей друг другу, в объятия — все равно где и на чьих глазах: в уличной толчее, в фойе театра, в трамвае…

— Некоторый инцидент, — ответил Цымбал, смеясь, и поправил черную повязку на глазу.

5

Через день после возвращения Долинина из Ленинграда, туда на его «эмке» отправился с Ползунковым Наум Солдатов. Наум побывал в областном партизанском штабе и получил разрешение вновь пойти на работу в тылы противника. В подвальчик Долинина он зашел в тот час, когда Долинин сидел за столом и с деревянной ложки прихлебывал пшенный суп, сваренный на этот раз без помощи Ползункова.

Увидев на Солдатове новые сапоги и новую шинель, Долинин все понял.

— Уходишь? — сказал он грустно.

— Кончилось наше нахлебничество, — весело ответил Солдатов. — Переходим на подножные корма. Сегодня в ночь! — И тоже подсел к столу. — Дай похлебать напоследок.

Они долго и молча посматривали друг на друга. Обоим была памятна та последняя ночь в Славске, — это было за час до приезда полковника Лукомцева, — когда они прощались на райкомовском дворе. Впервые за всю свою долгую совместную работу два деловых, серьезных человека обнялись, как родные братья, а может быть, даже и более горячо и искренне, чем братья. Секретарь райкома Долинин не мог вымолвить ни слова, но секретарь райкома Солдатов и тут старался быть верным себе. «Спеши, — сказал он, не слишком, правда, твердым и суровым голосом. Бой уже за Славянкой…» — «Встретимся ли еще?» — думал тогда Долинин, прислушиваясь к его удалявшимся шагам по изжеванной танками дороге, и так стоял на ветру, пока во двор не въехала машина Лукомцева.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Маргарита Николаевна переправилась на лодке через Неву. Лодка была старая, с гнилыми бортами, шла тяжело; на дне ее плескалась вода и в окружении нескольких дохлых рыбешек плавала синяя эмалированная кастрюлька с обломанными ручками. Пожарник–перевозчик неторопливо работал веслами; они мерно постукивали в истертых добела уключинах, порой на волне срывались, вскидывая пригоршню брызг, и на Маргариту Николаевну летела мелкая, вспыхивающая радугой водяная пыль.

Причалили к мосткам, на которых Маргарита Николаевна еще издали увидела двух женщин, повязанных яркими — зеленым и цветистым розовым — платками.

— Товарищ агроном? — спросила та, что была в зеленом платке, когда Маргарита Николаевна сошла на берег. — Вас встречаем. Хозяйство смотреть пойдемте.

— Только хозяйство у нас, — перебила другая, — немудрящее: блоха в кармане да клоп на аркане.

— Не слушайте вы ее, Варвару, товарищ агроном. Много ли, мало ли, а кое–что есть все–таки. Сами увидите.

2

Цымбал не показывался, к Долинину не приходил. Долинин знал, что он работает, что уже разыскал двенадцать тракторов, которые были раскиданы по разным местам района. Два из них с осени стояли в поле; к ним даже были прицеплены плуги, глубоко врезавшиеся в землю. Третий трактор, наполовину растасканный проезжими шоферами, одиноко жался к обочине шоссе; у него не хватало многих мелких деталей; четвертый же, в разрушенном сарае вблизи от передовой, был завален досками и бревнами; пятый пожарники приспособили качать насос. А кто–то ухитрился несколько машин затащить в печи кирпичного завода.

За помощью Цымбал ходил не к Долинину, а к лейтенанту Ушакову — начальнику передвижной танкоремонтной мастерской. Ушаков помогал, чем мог. Он же дал и тягач для перевозки тракторов к реке. Стоявшие в деревне понтонеры спустили на воду понтон. И за три дня все тракторы–инвалиды были перевезены на усадьбу колхоза. Выбрав здесь, перед инвентарным навесом, площадку, Цымбал предполагал развернуть ремонтные работы.

Долинин, только удивлялся тому, как быстро и ловко действует бывший бригадир; недаром получил он золотую медаль и орден.

Через день–другой вокруг Цымбала уже крутилось десятка два ребятишек и подростков, самому старшему из которых — Леониду Звереву — не было еще и семнадцати лет. Учитывая, что до войны парень успел поработать учеником слесаря в мастерской МТС, Цымбал, как директор и старший механик еще не существовавшей машинно–тракторной станции, назначил его бригадиром. Зверев преисполнился гордостью, в течение одного дня в его поведении произошли решительные перемены. Удочки были отставлены, он заговорил об автоле, о коронных шестернях и о шплинтах; какой–то переломный басок появился в его голосе. Кто–то из колхозниц назвал юного бригадира Леонидом Андреичем. Сказано это было поначалу в шутку. А потом так и пошло: Леонид Андреич да Леонид Андреич. Когда, измазанный сажей и керосином, насупленный и суровый, бригадир распоряжался и хлопотал возле тракторов, его уже и невозможно было назвать по–прежнему: Ленькой.

«Леонид Андреич» был живым примером остальным колхозным ребятам. Им такой пример был совершенно необходим. Цымбал говорил о них Ушакову: «Сырой материалец». Сила их заключалась лишь в необоримом горячем желании поскорее и всерьез приобщиться к механике. С ними предстояла изрядная возня, прежде чем они смогли бы сесть за руль трактора. А время не ждало, земля давно поспела для пахоты. Цымбал раздумывал: что же делать? Но к Долинину он не хотел обращаться — еще мол, чего доброго, не так поймет, в беспомощности укорять станет.

3

Разбудил Цымбала грохот моторов: низко над деревней, казалось — над самыми крышами, один за другим шли самолеты. «Должно быть, на Мгу», — подумал Цымбал, наблюдая за тем, как, перечеркивая солнечный луч, косо падавший через окно, их тени гасили на мгновение и вновь открывали светлое пятно на стене. Солнце упиралось прямо в фотографию старой женщины, крест–накрест перевязанной платком на груди. Это означало, что уже около семи часов, — в шесть бывает освещен портрет свирепого всадника в латах, приклеенный к обоям возле печки.

Цымбал откинул было серое армейское одеяло, но удивили голоса. Бровкин и Козырев разговаривали так, будто они и не ложились. За окном вертикально поднимался густой столб махорочного дыма, — значит, сидят на завалинке во дворе.

— Изумительная погода для штурмовки, Василий Егорович, — говорил Козырев. — Странно даже как–то: война идет, и в то же время вот птички всякие, насекомые…

— Откуда только у тебя слова эти берутся, Тишка? Который раз слышу: изумительная погода! Прелестный вид!.. — бурчал Бровкин.

— А что же тут такого, Василий Егорович? Предосудительного в этом ничего нет. Образность мысли, необыкновенность выражений, они украшают разговор.

4

Нелегка была задача Вареньки Зайцевой. Весь район, даже в самых его отдаленных от переднего края уголках, просматривался с немецких аэростатов наблюдения; все населенные пункты его обстреливались, все дороги тоже были под контролем артиллерии противника. Жить в таких условиях было невозможно, и люди из района поразбрелись кто куда. Одни, понятно, ушли в армию, другие — на оборонные стройки, третьих переселили в тыловые, более спокойные районы. Но кто–то и оставался. Их надо было найти, непременно найти.

Где на попутных машинах, где пешком, Варенька, как топограф, методично обследовала одно селение за другим, точнее — остатки этих селений. Глаза ее повидали много удивительного. В деревеньке Болотинке от двух десятков дворов остались только три сенных сарая, баня на огороде да один–единственный покосившийся нескладный дом. Когда в сопровождении Курочкина, приданного ей начальником милиции якобы «для компании», а на самом деле, конечно, для ее безопасности, Варенька вошла в это жилище, она была потрясена увиденным.

Изба внутри напоминала громадный муравейник. Переборки были сняты, вдоль стен стояло не менее дюжины кроватей и топчанов с подушками и одеялами всех колеров и оттенков; посредине возвышалась русская печь, на шестке которой две женщины ворочали чугуны; вокруг печи, возле забитых фанерой окон возились, прыгали, дрались и плакали дети — от ползунков до семи, восьми– и десятилетних. Взрослые — несколько женщин и два старика — сидели, лежали, шили, что–то мастерили, унимали детей. Седая сгорбленная бабка в углу молола на ручном жернове зерно.

Все население этого сухопутного ковчега обернулось на скрип двери, и, когда Варенька объяснила цель своего прихода, одна из женщин ответила:

— У нас и так здесь колхоз. И детишек перепутали — которые чьи, и еду в общем чугуне на всех варим, и ячменный колос на прошлогоднем жнивье вместе собирали. Только дальше–то что делать, не знаем.

5

МТС Цымбала работала вовсю. Один за другим тракторы выходили из ремонта.

Но сам их выход в поле еще не решал судьбу посевной. Молодые трактористы технику знали слабо, машины у них больше простаивали, чем работали, и пахота продвигалась медленно. Цымбал только и делал весь день, что бегал из края в край по полям: пока налаживал одну машину, останавливалась другая.

Иной раз он не выдерживал напряжения, садился на первый попавшийся пригорок: но это не было отдыхом, — тревожные думы о жене захватывали его в такие минуты, он начинал жалеть, что все–таки не ушел с партизанами, дал уговорить себя остаться. И, может быть, хорошо, что вскоре же его окликал кто–нибудь из трактористов, не зная, как устранить очередную неполадку, и надо было снова бежать к трактору, помогать Ване, Пете или Мише; чем меньше свободного времени, тем лучше, тем дальше была неизвестность, тем реже беспокоилось и тосковало сердце.

Посевная затягивалась. Неимоверно долго сеяли овсы и горох; с трудом подготовили несколько гектаров пашни под картофель и овощи, — и то благодаря только юному бригадиру Леониду Андреичу, в руках которого машина вела себя без особых капризов, да Тихону Козыреву, до удивления быстро научившемуся водить трактор. Эти двое несли на себе главную тяжесть весенней вспашки. Друг Козырева — Бровкин — за дело тракториста и не брался. Он обычно шагал за плугом по борозде и, если случалась заминка, помогал товарищу ее устранять. Он был как бы участковым механиком.

Время шло. Козыреву и Бровкину, которым Лукомцев уже один раз продлил срок пребывания в колхозе на неделю, пора было возвращаться в дивизию. Цымбал снова должен был задумываться, где же искать мало–мальски опытных трактористов… И снова, на помощь ему пришел Долинин. Секретарь райкома отправил на пахоту шоферов — своего Ползункова и пресниковского Казанкова.

ТОВАРИЩ АГРОНОМ

Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

На новом месте Лаврентьев спал плохо. Всю ночь он слышал давно, казалось, позабытый скрип обозных колес, отчетливый и резкий хруст минных разрывов; гудел тревожно фронт. А под утро, когда мгла беспокойной ночи стала медленно, будто нехотя, уступать место серому полусвету, вновь началась та последняя контратака… Батарея едва успела развернуться — прямо на мокром бетоне автострады, — и сразу же надо было открывать огонь: танки противника из окруженного Кенигсберга таранам шли на Пиллау. Сближались встречные пушечные удары; надрывая горло, Лаврентьев выкрикивал команды, но расчеты и сами знали, что и как им делать…

Туман над дорогой побагровел, как зарево, в нем уже дымно дрожало пламя от горящих машин, уже осталось возле орудий по два, по три бойца, кровью и копотью покрылся бетон вокруг батареи, а танки всё шли и шли, и все трудней было стоять под их огнем в густых веерах осколков, в пороховых обжигающих вихрях. Уже сам он, командир, наводит и стреляет из орудия; кто–то — Лаврентьев так и не узнал в кровь разбитого черного лица — подает ему снаряды, торопливо хватая их с лотков, и отшвыривает ногой горячие гильзы, на которых, шипя, тает ленивый мартовский снег.

Память этого не сохранила, — только в сновидениях воскресала порой конечная минута тяжелого поединка: не веер осколков — танковый снаряд с прямой наводки ударил в орудийный щит, смял его, изорвал; острые брызги металла сбили Лаврентьева с ног.

Он полетел куда–то, как часто бывает во сне, и раскрыл глаза. За стеной глухо били часы; по толевой кровле, свесившей с карниза черные лоскутья, ходил утренний ветер; за широкими окнами, разгоняя туман, взмахивали ветвями старые яблони, желтые листья летели вкось и прилипали к мокрым стеклам. На рябине, которая скрипуче терлась тонким стволом о водосточную трубу, сидела сорока. То одним, то другим глазом птица засматривала внутрь веранды, интересуясь, должно быть, часами, перочинным ножом и портсигаром на столе.

ГЛАВА ВТОРАЯ

После долгих холодных дней с ветрами установилась та ясная и тихая погода поздней осени, когда в звездных ночах каменной делается поверхность почвы, когда по утрам дорожные колеи и полевые борозды белеют инеем. Кажется — вот еще день, и застынут реки, закружат метели, но восходит солнце, сгоняет иней, мягчит на полях корку, и в природе возникает обманчивая надежда, что до зимы еще далеко. Из–под амбарных крыш выползают тогда полусонные крапивницы, на обтрепанных, потерявших яркую пестроту, слабых крыльях бесцельно кружат, как запоздалые желтые листья, над пустыми огородами и, не найдя цветов, усаживаются где–нибудь на припеке и могут сидеть так часами, пока не потревожит любознательный воробей или нехотя не склюет разжиревшая за лето курица. Вихрящимся столбиком толчется в воздухе мошкара. В какой–то неуловимый для глаза миг столбик вдруг распадается — то ли ветер дунул, то ли тень набежала от облака, — и вот он уже вихрится в другом месте.

Воздух чист от пыли, утратил летнюю истому, грудь наполняется им упруго, как парус; вдохнув этой свежести, человек выше подымает голову, расправляет плечи, тверже ставит ногу и, как ни в какую другую пору года, чувствует себя деятельным и полным сил.

Лаврентьев радовался ясным дням. Прошли боли в руке и в сердце, исчезла ревматическая, принесенная дождями, простудная вялость в теле. С утра до ночи он был на ногах и не чувствовал усталости. Он все больше и больше входил в новую для него жизнь, и чем больше входил в нее, чем глубже, обстоятельней с нею знакомился, тем чаще ощущал, что ему не хватает знаний, что он не умеет найти себе прочное место в колхозе. В бытность свою в институте, точнее — в самом ее начале, колхозный агроном представлялся ему так: живет в опрятном, по–городскому обставленном домике, ходит в болотных высоких сапогах по полям, иной раз с ружьем за плечами, берет пробы почв, проверяет качество посевного зерна, проводит беседы с крестьянами об агротехнике, по вечерам к нему собираются ребятишки, он им что–то читает, рассказывает. Всем он нужен, все идут к нему за советом, за помощью.

Представление это строилось на воспоминаниях детских лет. Лаврентьев хорошо помнил землемера Смурова. Землемер жил в их деревне именно в таком, окруженном плодовыми деревьями, домике, держал рыжих сеттеров и костромских гончих; он часто выезжал на рессорной тележке, из которой, даже когда она была отпряжена и стояла под навесом, никогда не убирались длинные гремучие цепи, стальные ленты, пестрые рейки, расчерченные на красные и черные деления, ясеневые треноги геодезических приборов. Если же землемер бывал дома, он копался в саду, подрезая, обвязывая ловчьими кольцами яблони, рассаживая усы земляники на аккуратных грядках. Туда, в сад, к нему сходились мужики, сидели в решетчатой, обвитой диким виноградом беседке, о чем–то часами толковали, то мирно, спокойно, то горячась и споря. О чем толковали — мальчишкам было неинтересно, мальчишек привлекала внешняя сторона жизни землемера: непохожий на избы их отцов его домик, его тележка с цепями, вислоухие псы, беседка, земляничные гряды, ружья в плоских, как ящики, черных футлярах.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Еще стояла ночь на дворе, еще мерцали зеленые тихие звезды и под ногами сторожей туго поскрипывал морозный снег, а над селом вместе с печными дымками уже всклубились теплые запахи пирогов и копчений. К полудню стали пустеть полки в сельской лавке, Воскресенцы раскупали конфеты, пряники, вина, консервы — все, что приглянется, что покажется нужным для праздничного стола. Товаров с каждым часом становилось меньше, покупатели же прибывали и прибывали. Поспешно закрыв лавку и оставив на дверях клок бумаги с надписью: «Через 15 минут вернусь», завмаг побежал в сельсовет.

В сельсовете на месте секретаря сидела Ася Звонкая и, подолгу разыскивая каждую букву, что–то печатала на машинке. Нудная эта работа была противна энергичной, стремительной натуре девушки. Ася дергала переводной рычаг, с треском рвала копирку.

Секретарь Надя Кожевникова, расстелив на другом столе большой лист плотной розовой бумаги, разрисовывала его красными, синими и зелеными красками.

— Вот вам, чтобы не посылать специально… — Ася подала завмагу длинный, подобный телеграфному бланку листок. Завмаг даже не взглянул на него, он яростно завертел ручку телефонного аппарата.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

О том, что он едет в город, Лаврентьев предупредил, и Антона Ивановича и Дарью Васильевну, но истинной цели поездки не открыл; сказал просто, что поедет в отдел сельского хозяйства — мало ли текущих вопросов у агронома. Сказать в райком — пойдут расспросы, — в партийный штаб района попусту не ездят.

Колхозная машина ходила в город не часто — за жмыхами для скота. Специально брать подводу — слишком накладно. Лаврентьев созвонился с совхозом, узнал, когда оттуда поедут с молоком, и в условленный час вышел на дорогу. Воскресенского агронома в совхозе уже знали, директор распорядился, чтобы его взяли в кабину. Но Лаврентьев предпочел ехать в кузове вместе с бидонами, покрытыми кляксами замерзшего молока. Он сел на запасную покрышку, прижавшись спиной к кабине, и смотрел, как убегают назад к Воскресенскому дымные от инея придорожные ольхи и рябины, как искрится на ветвях изморозь под январским солнцем, как падают с елок, пылью рассыпаясь в воздухе, снежные пласты, потревоженные движением машины, — смотрел и продумывал предстоящий разговор. Разговор будет острым. Всякий разговор должен быть острым, — вялых, плоских, шаблонных разговоров лучше и не вести, напрасная трата времени. Он скажет, что приехал в Воскресенское для того, чтобы бороться за высокую агротехнику, а высокая агротехника возможна и эффективна лишь в том случае, когда для нее есть надлежащий фон. В Воскресенском этот фон ослаблен заболоченностью, закисленностью почв. Следовательно, нужны коренные меры. Какие? Это ясно — мелиорация. Но мелиоративные работы требуют капитальных затрат, и к тому же неизвестно, дадут ли они должные результаты. Из документов, из рассказов колхозников явствует, что еще за семь лет до войны мелиоративные меры в Воскресенском принимались. Однако, как установил Лаврентьев, вся мелиоративная сеть вышла из строя в тот же сезон, когда и была создана. Через год–два она исчезла бесследно, забитая песком, илом, плывунами, и подпочвенные воды, не успев даже уйти в недосягаемые для плуга горизонты, снова выступили на поверхность полей. Не повторится ли это вновь, не заставит ли он, Лаврентьев, истратить колхозные средства впустую? Да и вообще откуда взять средства? Пусть над этим задумается и секретарь райкома. Может быть, секретарю райкома известно больше, чем известно колхозникам; может быть, в прошлом мелиораторами была допущена какая–нибудь ошибка.

Двадцать один километр плотной зимней дороги для хорошей машины — пустяк. Через тридцать — сорок минут Лаврентьев выскочил из кузова возле районного Дома Советов, над которым дни и ночи вился на высоком древке алый государственный флаг. Прочитав на двери над табличками «Исполнительный комитет Районного Совета Депутатов Трудящихся» и «Районный комитет Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков)» объявление: «Сегодня вход со двора», написанное фиолетовыми чернилами, Лаврентьев прошел во двор и по крутой деревянной лестнице поднялся на второй этаж. Его удивили безлюдье и тишина во дворе, на лестнице, в коридорах, за плотно прикрытыми дверями рабочих комнат. В приемной секретаря райкома за столом сидел человек с богатейшей черной шевелюрой.

— Товарища Карабанова? Нету, в районе. И вообще райком по воскресеньям выходной. Один дежурный, то есть — я.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Когда Владимир Ильич Ленин говорил, что социализм — это учет, в те, ставшие ныне далекими, времена подавляющее большинство советских людей и не подозревало, насколько глубоко ленинское положение войдет в их плоть и кровь, в их труд — во всю жизнь. Учет сделанного, учет того, что надо сделать, учет возможностей, учет противодействующих сил — без него мы не мыслим поступательного движения вперед, не мыслим ни социализма, ни самого коммунизма — конечной цели великой борьбы народов. Магистральным руслом социалистического учета стал для нас план — от грандиозных, объемлющих жизнь всей страны планов на несколько лет, которые приводят в смущение надменных дельцов Лондона и Вашингтона, до планов токаря или комбайнера.

И самое удивительное в наших планах то, что, едва их составив, советские люди тут же задумываются — а как сократить срок выполнения этих планов, как превысить намеченное, как обогнать время. Время, время! Драгоценный фактор, ты ползешь слишком медленно в сравнении с дерзновенным полетом мечты свободного человека, и слишком быстро летишь, когда человек принимается за дело. На сколько бы лет ни был рассчитан каждый очередной план развития родины — каждому из нас хочется, чтобы выполнен он был значительно быстрее.

Карп Гурьевич, время от времени ездивший в район по личным и колхозным делам, в последний раз возвратился оттуда озабоченный. Пожав руку шоферу совхозной машины, он не стал даже заходить к себе, отправился разыскивать председателя. Антон Иванович сидел дома и, к удивлению Карпа Гурьевича, чертил карандашом на листе александрийской бумаги. Увидав в дверях гостя, Антон Иванович быстро закрыл свой чертеж газетой и забарабанил по столу пальцами. В глазах его было такое выражение, будто он не на Карпа Гурьевича смотрит, а в какую–то манящую даль.

— Разбудил тебя, — сказал, присаживаясь, Карп Гурьевич, сам хорошо знакомый с таким душевным состоянием. — Дело есть, Антон. Как на него посмотришь? Движок нашел.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Утром на реке ударило будто из пушки.

— Началось! Пошла–поехала… — Оставив топор в полене, которое он колол у себя под навесом, Савельич перекрестился на зеленый заречный куполок.

Мимо ворот с шумом и гамом мчались ребятишки, спешили женщины, мужчины — все держали путь к реке. Весенняя артиллерия продолжала грохотать. Лопался лед.

Солнце и теплые ветры объединили свои усилия и третий день, превращая в стремительные потоки, гнали снег из лесов и с полей; со всех сторон мчались эти потоки к Лопати. Лед сначала исчез под мутными водами, потом вспучился на середине зеленой грядой и вот загрохотал, — синими молниями исчерчивали его длинные трещины.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Каждая пора года имеет свой запах. Ранняя осень пахнет плодами, поздняя — прелой листвой. Зимой по улицам тянет печными дымками. Весна вся в ароматах — начиная от апрельских испарений земли до цветения садов. В июле запахнет лугами, сеном. Сено, свежее, блекло–зеленое, душистое, — повсюду. Оно лежит в прокосах, в копнах, в стогах, его везут на подводах через прогоны, его мечут длинными вилами на сеновалы, уминают в сараях, забивая сараи до крыш. В сене возятся ребятишки, собаки; сено, зажмурив глаза, загадочно обнюхивают коты.

С началом сенокоса воскресенцы двинулись в луга, в заречье, дневали и ночевали в ольховых шалашах. Вместе с косарями жил и Лаврентьев. Звездочка, его золотистая лошадка, паслась свободно, без привязи и узды. Она отъелась, фыркала на осоку, как истая лакомка выбирала только самые мягкие и сладкие травы, только самое вкусное сено, еще не совсем просохшее, с медовым запахом. Она привыкла, привязалась к Лаврентьеву. Когда в жаркие дневные часы Лаврентьев спал в копне на разостланном одеяле, Звездочка непременно находила его и дремала рядом, склонив сонную морду. Лошадиный сон недолгий. Звездочке быстро надоедала тишина, она принималась жевать ухо Лаврентьева похожими на теплый бархат губами. Разбудит и — прыжком — в сторону, взбрасывая копытами комья земли. Потом опять к нему, куснёт за рукав, за плечо, и опять в сторону, развевая по ветру подстриженный хвост, — заманивает, зовет играть. Для Звездочки праздник, если удастся растормошить хозяина и он начнет ее ловить. Сумасшедший галоп вокруг, козлиные прыжки.

— Не конь, а собачонка. Прямо–таки собачонка, — выскажется кто–нибудь из косцов, разбуженный этой возней.

— Кого животные любят, тот хороший человек. Верная примета, — изречет другой. И снова оба спят.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

По окончании основных осенних работ, после уборки и молотьбы, в Воскресенском устроили праздник и назвали его Днем урожая. В школьном зале был общий стол, были вино и обильные закуски. Прежде чем приступить к питиям и яствам, говорились речи. Когда выступил Антон Иванович, его сразу предупредили: «О миллионе. Толкуй, председатель, о миллионе. Заработали или нет? Есть ли он в колхозной кубышке?»

— В кубышке, дорогие граждане, миллиона я не наблюдаю, — ответил Антон Иванович. — Да и, в общем и целом, судить о полных итогах рановато, не подбили сальдо, щелкаем пока на счетах. Что известно? Про полеводство известно. Урожай плановый вытянули Ульян Анохин и наши комсомолки — за них чокнуться сегодня желаю от всей души — своим достижением на пшенице, подняли общую среднюю цифру по колхозу, — значит, что? Значит, с хлебопоставками мы не последние в районе. На трудодень хлеба будет. Не так уж чтоб через край, но будет. Животноводству кормов на зиму тоже, можно надеяться, что хватит.

— Ну, а миллион, миллион?! — крикнули.

— Миллион? Как я буду о нем говорить, граждане, ну как? Овощишки еще возим да возим, мед не реализовали, у животноводов год не кончен — осенние опоросы идут, дойка продолжается. Главная сила наша, овощные семена, в мешках лежит, — попробуй тут судить о миллионе! Эдак, если общим глазом окинуть, вроде бы что–то такое близкое к делу виднеется. А конкретно, вынь да положь, полный баланс, — извиняюсь…

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Кони, жилистый гнедой мерин Абрек и взятая в пристяжку Звездочка, нетерпеливо дергали рессорную тележку, которая стояла возле крыльца Клавдиного дома. Отвыкшая от запряжки Звездочка трясла кожей — сбруя ее беспокоила; лошадка тянулась, чтобы куснуть Лаврентьева за плечо и тем обратить на себя внимание. Но Лаврентьеву было не до нее. Инженер Голубев толковал ему об арматурном железе, о втором паровом копре и экскаваторах, — их во что бы то ни стало надо было получить в области. Антон Иванович поправлял в тележке мешок с сеном. Ему было понятно, почему Лаврентьев не стал вызывать машину из города, почему отказался и от колхозного грузовика. Стояла та летняя пора, когда над землей пахнет вянущими на лугах травами, когда небо безоблачно, воздух чист и веют теплые ветры. Конечно, Петру Дементьевичу захотелось хотя бы еще денек побыть простым колхозным агрономом, мирно прокатиться со своей Клавдией по знакомой лесной дороге. Антон Иванович заботился о том, чтобы седокам было удобно, не жестко, не тряско. В последнюю неделю его одолевали двоякие чувства. С одной стороны, он так привык, так привязался к Лаврентьеву за минувшие без малого два года, что даже и представить не мог, как это он завтра пойдет один в луга к косарям, как один останется с пахарями, которые пашут под озимые, как в одиночку будет мотаться на стройке поселка. Истинная беда приключилась, — их воскресенского агронома на недавней сессии районного Совета единогласно избрали председателем. Вышло так потому, что Громова забрали в область, возглавлять лесное дело, — большой специалист в этом деле Сергей Сергеевич, гораздо больший, чем в сельском хозяйстве. С другой стороны, Антону Ивановичу было чрезвычайно лестно, что депутаты избрали председателем райисполкома именно Лаврентьева. Честь–то какая колхозу! Иной бы рассудил по–другому: свояк идет на столь высокий пост, какие же колхоз получит выгоды, какие предпочтения! Но Антон Иванович думал не о выгодах, а о чести, оказанной колхозному коллективу. Если Лаврентьев вырос, если о Лаврентьеве знает весь район, надо полагать, и колхоз вырос, и о колхозе идет слава по всему району. Известно — человек не в одиночку растет, и только тогда, когда растет и его дело.

От этих мыслей Антон Иванович утратил дар речи, молчал, в беседу Голубева с Лаврентьевым не вмешивался. Молчали все, кто собрался на проводы, — собралось же больше половины села. В последнюю минуту перед расставанием человек никогда не находит нужных слов, а бездельные, пустые — кому они нужны. Елизавета Степановна стояла с мокрыми глазами, подперев щеку пальцем. С тех пор как разбилась злосчастная бутылка, в жизни телятницы начались большие перемены. Не прошло и трех месяцев — правительство наградило ее трудовым орденом за отличное выращивание молодняка. Орден поднял Елизавету Степановну в собственных глазах, она уверовала в свои силы — и перестала плакать тайком, и на собрании могла выступить безбоязненно, и на зоотехника уже не смотрела как на Николу Чудотворца, спорила с ним, если была в чем несогласна, ссылалась на книги, на журналы. Окрепла, повеселела. Только в сердце жили светлая память о родном Федоре и грусть оттого, что никогда–никогда не узнает он о чести, какой удостоилась его Елизавета. А как бы хотелось, чтобы узнал…

За спиной Елизаветы Степановны Карп Гурьевич совал в руки Клавдии какой–то угловатый пакет, обернутый в серую плотную бумагу. Клавдия отстранялась:

— Что такое, зачем!

— Передашь ему после, щикатулку сготовил. Под табак. Почище покупных, глянь. — И, надорвав бумагу, показывал светлое полированное дерево, испещренное тонкой затейливой резьбой.

РАССКАЗЫ

ДОМ НА ПЕРЕКРЕСТКЕ

Как и в былые времена, когда на фронтовых дорогах случалась нужда в ночлеге, Рожков решительно стукнул варежкой в темное оконце. И так же, как в былые времена, в ответ на его стук в избе занялся желтый керосиновый свет. На заиндевелых добела стеклах четко выступила сплюснутая тень самовара. Скрипнули половицы в сенях, шаркнули валенки; загремела щеколда.

Сколько времени прошло — двадцать ли минут или полчаса, — никто не считал, но когда укутанная в брезенты машина была заведена во двор и Рожков с шофером уселись за хозяйский стол, перед ними, фыркая паром, уже шумел медный толстяк, тень которого первой приветствовала путников в этом незнакомом им доме.

Время было позднее, к разговорам не располагало, и едва лишь были опрокинуты кверху донцами чашки на блюдцах, снова все погрузилось в темень и сон; только, шурша сенником, постланным на широкой скамье, ворочался старшина. Бывалому артиллеристу не спалось. Не огромный, упакованный в неуклюжий ящик рояль, который везли они с Замошкиным из Ленинграда, был причиной его раздумья, нет. Хотя, конечно, ехать из–за такого груза пришлось по–черепашьи: стоило прибавить ходу, как ящик начинал грозно гудеть, будто вторил напутственному предостережению начальника клуба, добрый десяток раз повторившего, что рояль этот очень дорогой, предназначен специально для больших концертов, не разбейте, мол, в дороге, — под такой выдающийся инструмент сами Барсова с Козловским петь согласятся, не то что самодеятельные артиллерийские таланты.

И не густой, липкий снег, поваливший к вечеру, не февральская вьюга беспокоили Рожкова. Погоду можно и переждать, спешить особенно некуда, рояль приказано доставить только завтра к вечеру, к началу репетиции концерта.

Нет, не метель, не эти неурядицы с транспортировкой капризного груза были причиной бессонницы Рожкова.

УЧИТЕЛЬ

В газете я прочел небольшую заметку. Корреспондент сообщал о сельском учителе, который в далеком хакасском улусе написал учебник географии.

Прочел я о происходившем в Сибири, но в памяти возникли совсем не те места, где живет и более четверти века учит ребятишек школьный географ.

Не стиснутые в каменных берегах протоки Енисея, не абаканские степные просторы, а скованный холодом Пулковский холм, пустынный, избитый снарядами, напомнила мне эта скупая заметка в несколько десятков строк.

И так живо напомнила, что, казалось, вновь зашел я в жаркую землянку в склоне знаменитого холма и вновь подсел в ней к столу из неоструганных толстых тесин. Январский ветер над сосновым накатом нудно плещет в ржавую жестяную трубу; чугунная печка дымит, шипят за неплотно прикрытой ее дверцей мерзлые обломки старых лип; на столе мечется язычок коптилки, и в сумраке глухо звучит голос лейтенанта Латкова.

Вернее, даже и не голос: старший адъютант говорит шепотом, чтобы не разбудить командира дивизиона. Как сообщил Латков, капитан лишь полчаса назад прилег на свой жесткий топчан, спит тревожно, стучит коленями о фанерную обшивку стены: сказываются двое суток, проведенных в командирской разведке с офицерами стрелкового полка…

МАКИ ВО РЖИ

Если бы утром того дня инженеру Горюнову сказали, что вечером он должен выехать на север Урала или даже на Камчатку, инженер Горюнов, то есть я, позвонил бы тотчас жене, чтобы она приготовила заплечный мешок и необходимые в долгих путешествиях вещи, получил бы командировочные, и в двадцать два ноль–ноль, когда обычно отходит скорый поезд, ребятишки уже махали бы своему папе с перрона платочками. Ни со стороны провожающих, ни со стороны отъезжающего никаких особо острых душевных переживаний не последовало бы. Работа всегда есть работа. А работа разведчика–геолога известна. Здание, в котором два этажа занимает наше управление, обширно, главный фасад его растянулся на целый квартал, и все же в земных недрах под ним нет ни залежей угля, ни медных руд, ни золотоносных кварцев. Искать их — это непременно куда–то ехать, часто очень далеко, потом колесить по пескам или тайге, блуждать в горных ущельях или в долинах рек. За пятнадцать лет после окончания института я одних только сапог износил в таких походах пар пятьдесят. Жена давно привыкла к моим долгим отлучкам, привыкли к ним и дети, а обо мне самом и говорить нечего.

Повторяю, известие о поездке на Урал или на Камчатку я встретил бы как нечто обычное. Но секретарь нашего начальника Галина Сергеевна положила в то утро мне на стол удостоверение, в котором было написано: инженер Горюнов командируется в район села Слепнева.

Сказать, что, я был взволнован, — это слабые слова, хотя, я действительно был взволнован.

Сколько раз после войны хотелось мне съездить в этот «район села Слепнева», и всегда что–нибудь мешало: то очередная командировка, то кто–либо из ребят захворает, то просто времени не было. Времени, правда, на такое путешествие потребовалось бы немного: Слепнево не Камчатка, несколько часов поездом и десятка полтора километров пешком.

Однажды я даже встретил в городе слепневского жителя. Это было в музее Отечественной войны, куда меня в воскресенье затащили ребятишки. В зале боевых реликвий возле спаренного зенитного пулемета стоял высокий насупленный дед. Служительница вполголоса, стараясь не тревожить строгой музейной тишины, уговаривала его пойти сдать пальто на вешалку.

БИСЕРНЫЙ КИСЕТ

Половников ехал в Новую Деревню. Он жил у Калинкина моста, и чтобы попасть на Новодеревенское кольцо, ему надо было пересечь почти весь город.

В предвидении долгого пути он присел на свободную скамью возле опущенного окна и положил на колени свой большой, переплетенный в грубый холст альбом.

За окном навстречу трамваю бежала вереница зданий. Фасады многих из них были испятнаны непросохшей краской. В скрипучих люльках под карнизами качались маляры, и с их лохматых кистей на влажный асфальт падали голубые и желтые кляксы.

На скрещении Садовой с проспектом Майорова трамвай вошел в тень от громадного углового здания. Еще до войны видал Половников его подведенные под крышу стены, но уже давным–давно не замечал никакого движения на почерневших от времени строительных лесах. Сейчас по кирпичным фасадам ползли на блоках тяжелые бадьи с раствором, и там, наверху, их принимали бетонщики в белых фартуках.

На Сенной разбирали забор, пыльные доски с грохотом падали в кузов грузовика. Прохожие толпились у пролома и, задрав головы, рассматривали легкую арку, соединившую два перестроенных дома, когда–то неуклюжих, подобных обветшалым купеческим комодам.