Этика Михаила Булгакова

Мирер Александр Исаакович

Книга Александра Зеркалова посвящена этическим установкам в творчестве Булгакова, которые рассматриваются в свете литературных, политических и бытовых реалий 1937 года, когда шла работа над последней редакцией «Мастера и Маргариты».

«После гекатомб 1937 года все советские писатели, в сущности, писали один общий роман: в этическом плане их произведения неразличимо походили друг на друга. Роман Булгакова – удивительное исключение», – пишет Зеркалов.

По Зеркалову, булгаковский «роман о дьяволе» – это своеобразная шарада, отгадки к которой находятся как в социальном контексте 30-х годов прошлого века, так и в литературных источниках знаменитого произведения. Поэтому значительное внимание уделено сравнительному анализу «Мастера и Маргариты» и его источников – прежде всего, «Фауста» Гете.

Книга Александра Зеркалова строго научна. Обширная эрудиция позволяет автору свободно ориентироваться в исторических и теологических трудах, изданных в разных странах. В то же время книга написана доступным языком и рассчитана на широкий круг читателей.

Введение

В европейской культуре роман воплощает этику, как церковная архитектура – идею веры, а сонет – идею любви. Выдающийся роман есть не только культурное событие; он значит куда больше, чем просто шаг вперед в литературном ремесле. Это памятник эпохи; монументальный памятник, ибо, самовыражаясь – излагая свое эстетическое кредо, – писатель с фатальной неизбежностью, тем или иным способом, описывает этико-социальные проблемы своей страны и своего времени. Памятник; но его слово понятно и современникам, и слово это должно быть нами прочтено – чтобы понять самих себя, может быть…

С каждым годом становится все труднее прочесть «Мастера и Маргариту». Слово Булгакова с каждым годом окаменевает, и все больше становится опасность фальсификации его этики, подмены его мыслей понятиями иной эпохи. И очень скоро уйдет поколение людей, следующее за булгаковским.

Примерно такими соображениями я объясняю свое стремление воссоздать этическую систему – или «нравственную философию», – содержащуюся в художественной ткани романа. Исследование будет базироваться на двух достаточно простых теоретических предпосылках. Первая: все содержание романа, и в деталях, и в совокупности, является этически значимым.

Это мысль М. М. Бахтина: «…Можно сказать, что этическому принадлежит существенный примат в содержании… Непосредственно этично лишь само событие поступка (поступка-мысли, поступка-дела, поступка-желания и пр.)…»

[1]

Вторая предпосылка: содержание – то есть этика – романа предполагается столь же многообразным, напряженным, непрерывно противопоставляемым самому себе, как и его литературная форма.

Часть первая.

Воланд

1. «Пожалуй, немец»

Парадоксы «Мастера и Маргариты» начинаются уже с эпиграфа: «…так кто же ты, наконец? – Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». Гете. «Фауст».

Еще до начала чтения читателя предупреждают, что вещь, к которой он приступает, будет прямо связана с трагедией Гете.

Значение эпиграфа этим далеко не ограничивается. В нем спрессован весь философский смысл романа, и очень многое придется разобрать и обсудить, прежде чем мы приблизимся к разрешению загадки. Две строки из «Фауста» начинают будоражить читателя при чтении первых же страниц; странная характеристика сатаны не перестает волновать вдумчивого книгочея до самого конца: она прямо задает тему для размышлений. Закрыв книгу, читатель понимает, что обещание, данное в эпиграфе, выполнено: Воланд действительно «совершает благо» – чего хвастун Мефистофель не делал никогда. И возникает новая загадка: а какого зла хочет Воланд? И хочет ли он зла вообще?.. И каково его действительное отношение ко злу и добру?

И читатель вновь открывает книгу – как это делаем мы сейчас.

…Итак, первые страницы. Эпиграф задает их настроение, как бы заранее объясняя странность и жуть, свалившиеся на закатные Патриаршие пруды, сделавшие майский вечер «страшным». «…Никто не пришел под липы, никто не сел на скамейку, пуста была аллея». Вслушайтесь, как это звучит: «никто… никто… пус-та-а была-а ал-лея-а…»

2. Владычный суд

«…И в лунном, всегда обманчивом, свете Ивану Николаевичу показалось, что тот стоит, держа под мышкою не трость, а шпагу» (465). Таким знаком отмечена казнь Берлиоза – знаком меча, замаскированного под Мефистофелеву шпагу и еще прикрытым словами «лунный», «обманчивый», «показалось»… Настойчивое прикрытие на деле есть указание: Воланд держит судейский меч, традиционный европейский и христианский символ верховной власти. (Об этом символе и связанной с ним системой перевертышей будет сказано достаточно много в своем месте.) В данном случае это меч Немезиды, но почему-то его качество и маскируется, и хитроумно демонстрируется. Почему?

Есть и другие «почему». Нас старательно убеждают, будто редактор был казнен за неверие в Бога и Христа – и заодно уж в сатану. Но зачем, черт побери, сатане за них заступаться, за «небесных»? И почему он выбрал именно редактора журнала? Не подбрасывается ли нам готовое объяснение: литератору Булгакову было приятно хоть на бумаге разделаться с одним из своих обидчиков?.. И еще есть толкование: Воланд не выбирал. Встреча как будто случайная: брел по Москве и вот – набрел.

Спрашивается, о каком суде тогда может идти речь? Суд ведь прежде всего процедура; он заранее назначается, к нему готовятся обвинения, подсудимый должен иметь возможность защищаться и, конечно же, должен знать, что его судят. И за что. В первой и третьей главах «Мастера» автор, напротив, создает ощущение, что все происходящее алогично, случайно, личностно. С другой стороны, читателю подсказывают прямо противоположный вариант, также исключающий мысль о процедуре суда: гибель редактора объявляется предуказанной; это старательно подчеркивается Воландовым гаданием на астрологический манер (432).

…На минуту оставим в стороне «гадание», чтобы вспомнить о строении сцены на Патриарших. Она вся переложена откровенной иронией, она перебивчата – что задается поведением Воланда, часто балаганным. Он то валяет дурака, то объявляет себя профессором черной магии, то притворяется сумасшедшим. Когда он говорит о чем-то серьезном, суть замаскирована либо шутовством, либо кажущейся нелепостью его слов – например, советом Бездомному спросить, что такое шизофрения. Разумеется, эта мефистофелиана оправдана литературно, о чем уже говорилось, но судебной обстановкой здесь как будто не пахнет. Шутовство же с «гаданием» форсированно отметает мысль о суде: ежели гибель предуказана, то понятие приговора обессмысливается; Воланд просто беседует с обреченным. Однако и тут есть обратный ход. Воланд, прежде чем разыграть сценку с гаданием, сам разоблачает свои фокусы с Меркурием и Луной; Берлиозу прямо говорится, что он «неизвестно почему вдруг возьмет – поскользнется и попадет под трамвай!», притом не случайно, а с ним кто-то «управится». И много позже, спустя 200 страниц окажется: его слуга Коровьев тоже знает все о судьбах и прямо заявляет, что ни к какому гаданию прибегать не надо: «Ну да, неизвестно… подумаешь, бином Ньютона!» (625). Поэтому мы вправе предположить: отсечение головы у редактора случайно не более, чем отрывание головы у конферансье Бенгальского. Та же последовательность: вина, предупреждение, суд, гласный приговор, казнь… И вина, можно предположить, та же, но отнюдь не неверие в Христа или сатану.

При таком взгляде на вещи случайность встречи на Патриарших приобретает второе значение – как часто бывает у Булгакова, сосуществующее с маскировочным. Не надо особенно и выбирать, можно подойти к любому, вина будет та же. Не зря мы стыдливо похохатываем, следя за поведением двух литераторов…

3. Отступление:

рассказ о Понтийском Пилате

Дело в том, что Мастер был подвергнут травле в прессе, причем не литературной, а политической травле; название первой же статьи, обрушившейся на писателя: «Враг под крылом редактора». Во второй статье предлагалось «ударить, и крепко ударить, по пилатчине и тому богомазу, который вздумал протащить… ее в печать» (560). Но эти статьи «могли считаться шуткою по сравнению с написанным Латунским» (недаром Маргарита грозилась отравить Латунского).

На статье Латунского дело тоже не кончилось. Мастер говорит: «Статьи не прекращались», и, судя по всему, их было довольно много.

Картина совершенно ясная: против Мастера была затеяна широкая кампания, причем организованная, «директивная». Десяток статей в московской печати не мог появиться стихийно; это реалия, понятная каждому, соприкасавшемуся с отечественной прессой.

Отсюда можно сделать два вывода. Первый – несомненный: Берлиоз, «председатель правления одной из крупнейших московских литературных ассоциаций… и редактор толстого художественного журнала» (423), т. е. политический функционер, не мог не знать об этой кампании против «пилатчины». Иван Бездомный – рядовой поэт – и тот знал (560).

Второй – предположительный: руководителем кампании был сам Берлиоз. Он отлично (для журналиста) разбирался в христологии, и должности у него были вполне подходящие для руководства не очень важной политической кампанией. Менее примечательно, что самый гнусный пасквилянт, Латунский, идет за гробом Берлиоза; важней, что отшельник Мастер знает редактора и дает ему характеристику (551).

4. Владычный суд

(окончание)

Итак, Воланд опять демонстрирует свои сверхъестественные способности, замечая, «что ровно ничего из того, что написано в евангелиях, не происходило», и: «Берлиоз осекся, потому что буквально то же самое он говорил Бездомному». Однако его броня кована из первоклассной стали – он «осекается», но продолжает гнуть свое: «…Но боюсь, что никто не может подтвердить, что и то, что вы нам рассказывали, происходило на самом деле» (459).

В этот момент Воланд кончает судебное следствие – преступник закоснел в грехе и не хочет раскаиваться. Воланд начинает наталкивать осужденного на просьбу о помиловании. Требуется-то пустяк вроде: поверить, что сатана существует.

Разумеется, это не пустяк… Читатель-атеист понимает меня очень хорошо, и верующий с нами согласится – трудно поверить в такое. Для Берлиоза переход из атеистов в верующие означал примерно то же, что, по Булгакову, означало для Пилата оправдание Иешуа Га-Ноцри, а именно – гибель карьеры. (Или – сумасшедший дом, куда Воланд озаботился направить поверившего в него Ивана Бездомного – в некотором роде заблаговременно.)

Попытки добиться просьбы о помиловании несомненно безнадежны, но судья добросовестно выполняет требования судопроизводства. Он объявляет о своей извечности – «И на балконе был у Понтия Пилата…» – и предупреждает, что будет жить в квартире Берлиоза, а после этого спрашивает: «А дьявола тоже нет?» (461).

Прежде Воланд говорил только о бытии Бога, а себя упоминал лишь косвенно: «…управился с ним кто-то совсем другой». («Другой» – традиционный эвфемизм слова «дьявол».) Теперь он как бы объединяет себя с Богом, язвительно замечая: «…Что же это у вас, чего ни хватишься, ничего нет!»

5. Теологический диспут

Неторопливость и сосредоточенность необходимы при чтении первых трех глав «Мастера» больше, чем при чтении всех остальных. Понять, что Воланд судит, довольно трудно – он маскируется, он играет шута, а судебному следствию придает вид теологического диспута. Однако же такая форма отвечает и литературной задаче, и генеральной установке Воланда: «каждому будет дано по его вере». Ведь Берлиоз мнит себя богословом – или антибогословом; это одно и то же.

Мнит без достаточных оснований, путаясь в трех соснах; его убеждения сводятся к одному «нет» и одному «не было»: Бога нет, Христа не было. Он даже не пытается понять, что эти два утверждения не связаны между собой, ибо одно принадлежит теологии, другое – истории. Однако рассуждает о вере, ссылаясь на сочинения известных историков и христологов, – следовательно, надо проверить, что он знает на самом деле: во что верит, а чем жонглирует. В условном мире романа он имеет значительный вес: он – литератор, берущийся к тому же судить о высших материях.

По Булгакову, между силами, управляющими миром (назовем их пока мистическими), и литературой есть глубокая и опасная связь – свернул-таки себе шею Михаил Александрович! Она прорисовывается с самого начала романа: является пролитературенный сатана, сочиняет литературную версию «Страстей Христовых», его слушают два литератора, на свой лад озабоченные христологией, и за всем этим стоит Мастер с его «романом о Пилате».

Берлиоз, кроме того, фигура собирательная. В «Евангелии Михаила Булгакова» я пытался показать, что мысли «начитанного редактора» с величайшей точностью следуют нормативам антирелигиозной пропаганды того времени. Дискутируя с ним, Воланд как бы получал информацию обо всех литераторах-пропагандистах.

Приемы Воланда достаточно коварны. Не будем этому удивляться, такова была манера теологических диспутов – непрерывные ловушки, в том числе формальные; не зря Левий назовет Воланда «старым софистом»… Но Воланд и не пытается это скрыть; свой первый вопрос он формулирует в характерной схоластической манере: «…как же быть с доказательствами бытия божия, коих, как известно, существует ровно пять?» (429).