Кто ответит? Брайтон-бич авеню

Молчанов Андрей Алексеевич

Две повести, вошедшие в книгу известного писателя Андрея Алексеевича Молчанова, — своего рода художественные документы конца 80-х годов двадцатого, дважды переломного для нас века. В них отражена картина организованной преступности, нарождающейся в России, слияния чиновничества с криминалом, становления структур, пытающихся извлечь прибыль, опираясь на теневые резервы государственной экономики. Вместе с тем, изнывая под гнетом уже изжитых коммунистических догм и успешно зарабатывая на спекуляциях и дефиците, деловые и энергичные люди той поры еще наивно полагали, что сумеют реализовать себя, уехав на Запад, казавшийся раем свобод и возможностей. Но они жестоко просчитались…

― КТО ОТВЕТИТ? ―

Эту могилу он уже видел. Стандартную, ничем не примечательную: черный мраморный обелиск с выпуклым овалом фотографии, имя, даты рождения смерти, у подножия надгробия — фиолетово-блекло понурые анютины глазки.

Здесь он оказался случайно. Таксист, попутно решив заправиться, свернул с магистрали к колонке. Дорога шла в объезд кладбища и, глядя на рябившую оконце дощатую ограду, он, преодолевая внутреннее сопротивление, попросил остановить машину. В конце концов торопиться было некуда. До отправления поезда еще оставался час, томиться в зале ожидания, в толкучке и суетном гомоне спешащих людей, не хотелось, и провести это время можно было здесь, на кладбище. Ибо единственное, что связывало его с городом, был именно этот черный стандартный обелиск, на котором высечена его, Ярославцева, фамилия…

Впервые он увидел могилу несколько лет назад, когда проходил мимо, но с тех пор стал видеть сны — тяжелые, страшные… Порою боялся уснуть, удерживая себя на зыбкой, качающейся грани дремы. Только бы вовремя очнуться. Не сорваться туда, где поджидает прошлое…

Накрапывал дождь — редкий, он, казалось, висел в воздухе — тяжелом и горько-пряном от первых запахов осени. Сентябрьский, еще не промозглый дождь. От поникшей листвы кладбищенской сирени уже веяло холодком; сумерки были черны, и случайный ветерок вороват и остр.

Из жизни Алексея Монина

Тетка была сварливой, толстой, от нее вечно пахло прокисшим борщом, рыбой и хозяйственным мылом. Соседки по большому пустынному двору — общему на три мазанки — дружно переругивались с ней по всякому поводу. Впрочем, едва ли не полгорода открыто враждовали с этой издерганной, крикливой женщиной. А она, взвинченная бесконечными стычками, вымотанная стиркой, возней с чахлым огородом, срывала все на нем, на мальчишке.

— У, поганец! — теребила в бессильной ненависти его выгоревшие на южном солнце вихры распаренными, в морщинах пальцами. — Всю жизнь сломал! Ты да мать твоя, гадина, из-за нее все! За что только крест тащу!

Он не хныкал, не огрызался, терпеливо, не по-детски, пережидая ее истерику.

Собственно, ребенком он себя и не помнил. Всегда был взрослым, потому что детство пришлось на войну.

Отец — рабочий в порту, погиб при первой же бомбежке, оставив в его сознании ощущение чего-то сильного и надежного. А мать вспоминалась, только когда смотрел на фото, которое тетка прятала в комоде. Миловидная, волосы, уложенные «корзиночкой», тихая, застенчивая улыбка… А после всплывали ее слова — далекие, как бы приснившиеся: «Лешенька, сынок, если увидишь дядю Павла… Передай: мама наказывала отдать куклу…» И отчетливо виделось последнее из того дня: ситцевая занавесочка, опасливо отодвинутая рукой матери, напряженное лицо, а там, за окном, — пятнистый кузов машины, из которого ловко выпрыгивали большие, сильные солдаты с окаменевшими лицами…

Старицын Александр Васильевич, следователь

Вот и апрель. Со всеми его каверзами. Ночью моросило, утром осадки прихватило нежданным морозцем, и я, глядя в окно, вижу, что на моем «Москвиче» ровный тоненький слой пороши. Завтракаю на пустой кухне. Вся ее обстановка состоит из кособокого, набитого кастрюлями, чашками и плошками стола-комода и двух стульев, неспособных украсить даже свалку. Хилую эту меблировку я перевез из коммуналки, где честно отстрадал пять лет, покуда дожидался отдельной жилплощади, и теперь предстоит эту жилплощадь «обставлять». Мысль о том, что придется бог весть сколько времени посвятить хождениям по мебельным магазинам, ввергает меня в тоску и раздражение. Мой бывший сокурсник по юрфаку, а ныне сослуживец в Прокуратуре Союза Владик Алмазов предложил помощь, и в грядущую субботу мы с ним отправляемся в мебельный храм — заклинать тамошних жрецов на предмет приобретения кухни «под дерево». Непосредственно заклинать будет коммуникабельный Алмазов, и верю, это ему удастся. Правда, после негодяй Алмазов решительно заявит о необходимости отметить приобретение и — прощай, суббота! Выпровожу я его за полночь, и только тогда извлеку залежавшуюся в портфеле кипу документов, взятых с работы, и начну привычную бесконечную писанину.

Где взять время? Ем второпях, сплю урывками, и моя милая мама резонно замечает, что в тридцать четыре года пора бы обзавестись семьей.

Я прохожу в комнату, целую в щечку очень хорошую и симпатичную женщину, которую зовут Света. Дождавшись, когда она, заспанная, с удивлением рассмотрит мое лицо, сообщаю ей, что завтрак на столе, дверь надо просто захлопнуть, а ключ — на всякий случай — под половиком.

В ожидании лифта изучаю мелькание цифр на табло электронных часов. До начала работы — тридцать пять минут с секундами. Пять минут — фора, тридцать — чтобы только-только добраться до службы, секунды — на лифт.

На службу я все-таки опаздываю. Ровно на пять минут. И, отперев дверь кабинета, судорожно тянусь к дребезжащему селектору.

Алексей Монин. Кличка — «Матерый»

Дорога подходила к концу. Скоро он будет дома, где можно, наконец, отоспаться — сутки, двое, времени он не пожалеет. Отоспится же он не в квартире законной и не в коммуналке конспиративной, а на Машиной даче — сосны, апрельский озоновый воздух, мягкий велюр дивана… Выпьет коньячку, чтобы снять стресс — хоть и не выносит алкоголь, но тут уж, так и быть, позволит себе… А после — забытье, сладкая дрема. В высоком окне — синее небо, хвоя, а вокруг — уют теплой спальни… Быстрее бы! Устал… Одно точило: что ждет по возвращении? Вдруг завал в делах? Вдруг что-то с Хозяином, с шестерками?

Не терзайся, убеждал он себя, еще какой-нибудь годик, и все. Далее будет лишь море, Маша, дом, где и короля не стыдно принять: с оранжереей, балконом, каминным залом и холлом… Вечное отдохновение…

Он запнулся на этой мысли — не надо, ты вымотан, отстранись от всего и от мечтаний тоже, переживания оставь на потом… И лучше всего — до того дня, когда приедешь к Маше. Навсегда приедешь. Со слегка измененной после пластической операции физиономией, с новой фамилией в паспорте… благо, фальшивомонетчик Прогонов документики справил замечательные. Надо бы, кстати, на всякий случай чистыми бланками у него поразжиться впрок. А вообще опасный Прогонов свидетель. Убрать? Мало ли что? Подумай! Не сегодня, не сейчас, конечно.

А все же хорошо, что не поленился, заехал на Азов, хоть крюк вышел немалый. Зато душа не ноет: освоилась Машенька на новом месте, обжилась. Садик-огородик, фрукты-овощи… Даже тархун с анисом в рассаду вывела… ох, баба! Бриллиант! А в доме? Дворец! Музей! Машенька! Вот странно-то как… Никогда никакой любви для него и в помине не существовало. Женщины? Их было множество. Порой увлекался даже. Но чем кончалось? Или дамскими истериками, жаждой властвовать над ним, или банальной бытовой скукой… Просто было лишь с проститутками. Он платил, они работали. И вот как-то, в дымном гомоне интуристовского бара, размышляя о девочке на ночь, шепнул он шестерке своей, ведавшей здешними шлюхами: кто, мол, такая там, за соседним столиком?.. Э, Матерый, ответила шестерка бархатно, то — не в продаже. То само по себе. Она свободу отработала, она и тебя перекупит. Назвала шестерка и двух бывших мужей незнакомки — отошедших в мир иной согласно судебным приговорам. И понял Матерый: приглянуться ей — задача практически без решения… Но — приглянулся.

Так появился друг и партнер. Любовь? О ней не говорилось, не думалось. Пусть любят другие, кто о том ведает, решил он. Меня же устроит кондовая надежность битой бабы. Э-эх, дурак! Не знал любви и знать не хотел, доступность случайных, ветреных попутчиц душу измарала, а любовь все равно пришла, пробилась сквозь коросту сердца, и теперь нет у тебя ничего, кроме любви, все остальное — белиберда, текучка, поденщина…

Неудача Льва Колечицкого

Он уехал, не дождавшись развязки. Страшась увидеть то, чего столь страстно желал все последнее время. Смалодушничал. Ведь там, у гаража, где разгружался Матерый, все бы могло и завершиться. Но — дрогнул. Смотался трусливо, скрывая ужас за надменностью киношного мафиози, мол, времени нет, чтобы на пустяки его транжирить, сами разбирайтесь, шестерки… А теперь — жди! Жди, взвинчивая себе нервы, томясь в неизвестности. А если прикарманили наймиты деньги и — на вокзал? Вряд ли… Да и пусть бы так, пусть! Лишь бы…

Неужели положили Матерого? Даже если сразу в сердце попали, умирал он наверняка не сразу, тяжело, до последнего вздоха борясь за жизнь, исходя кровью, ненавистью, вычислив все, и его, Льва, тоже.

Он вздрогнул. Звонок в дверь. Кто? Эти шакалы? А если засыпались, если милиция?

Судорожно выпил рюмку водки. Оглядел комнату. Картины, стильная мебель, видео, компьютер для телеигр, гобелены… Этого хотел всю жизнь?

Подошел к двери, ткнулся лбом в пухлую кожаную обивку.

― БРАЙТОН БИЧ АВЕНЮ ―

Фридман-старший. Нью-Йорк. 1989 год

Семен Фридман ехал в своем «кадиллаке» под эстакадой сабвея

[1]

по Брайтон Бич авеню. Как всегда в этот утренний час, движение здесь было плотным, машины ползли практически в одном левом ряду — правый крайний и средний заполонили грузовики, приехавшие с товаром для магазинов и легковушки нарушавших правила парковки покупателей, привлеченных дешевыми распродажами в здешних лавочках, примыкающих одна к другой на протяжении всей улицы, вернее улочки, — двухэтажной, сумеречной от широкого навеса подземки, пройти которую из конца в конец пятнадцать-двадцать минут; улочки, подобных которой в Нью-Йорке великое множество по окраинам Бронкса, Куинса, да и того же Бруклина. Хотя, наверное, только здесь увидишь желтые флажки, трепещущие на ветру под эстакадой, флажки с надписью «Брайтон из бэк!» — то есть Брайтон вернулся, возвращен городу, воскрешен, и флажки возвещают истину: он, Фридман, ставший жителем русскоязычного еврейского гетто на Брайтоне в начале семидесятых, великолепно помнит заброшенные трущобы с выбитыми оконными стеклами, груды мусора, «цветную» шпану, обшарпанные квартирки в четырехэтажках грубой кирпичной кладки начала века, оплетенные крашенными битумом пожарными лестницами, с бельевыми веревками от стены к стене, где над пустынными внутренними двориками, отгороженными тюремного типа заборчиками из сетки с козырьками колючей проволоки сушилось исподнее негритянских семей…

Это уже потом лихая преступная Одесса, мудро выселенная с благословения милицейских властей, нагрянула сюда из Союза, обжилась и обстроилась, заселилась в пустующих домах и, окрепнув, погнала цветных прочь, в глубь Бруклина, отодвинув их, впрочем, не очень-то и далеко, до параллельной Брайтону Нептун-авеню, на задворки района, однако несомненно отвоевав всю его прибрежную часть. Ездили по Брайтону во времена битв загорелых одесситов и черных аборигенов ребятки на мотоциклах и прицельно били цепями «местных» на тротуарах, и те постепенно отступали перед беспримерной наглостью и напористостью пришельцев.

Редко мелькнет ныне на Брайтоне черный, не его это район, хотя давно уже стал Брайтон лоялен и от расизма далек. А уж кого вовсе не трогали — корейцев, все овощные лавки как были их, так их и остались, даже занюханный супермаркет «Met Food» на углу Оушен-Парк-Вей процветает, но корейцы, во-первых, еще те мафиози, а во-вторых, здорово в новых условиях обрусели, кроют матом, мешая его с английским, а русский воспринимают как должное при общении с покупателями. С кем поведешься…

Семен Фридман отпустил ногу с педали тормоза и тотчас пришпорил рвущийся вперед «кадиллак», продвинувшись в пробке едва ли на корпус машины. С лязгом и грохотом, осыпая тротуар оранжевой россыпью искр, притормозил наверху, на эстакаде поезд — то ли экспресс «Q», то ли тихоход «D», идущие в Манхэттен.

Сколько раз ездил Фридман этим маршрутом, сколько раз…

Из жизни Адольфа Бернацкого

Адольф Бернацкий, именовавшийся в кругу друзей Аликом, эмигрировал из Страны Советов в начале семидесятых, в возрасте тридцати пяти лет. Официальная причина: воссоединение с родственниками на исторической родине, личный мотив — скрытый антисемитизм властей, не дававших ему сделать карьеру на провинциальном телевидении, где он служил в операторах.

Впрочем, из операторов Бернацкого никто бы, наверное, не погнал, если бы не его вздорный, взрывоопасный характер, ресторанные кутежи с битьем посуды и физиономий, служебные романы и слабая трудовая дисциплина. То есть, если и водились на телевидении антисемиты, увольняя Адольфа, они имели сильную формальную позицию, подкрепленную милицейскими протоколами, частными определениями судов и внутренней служебной документацией.

Удаленный из рядов тружеников эфира, Бернацкий устроился на место заведующего железнодорожным клубом, из которого, по характеристике курировавшего клуб начальства, устроил не то притон, не то вертеп, и, чудом избежав привлечения по соответствующей статье, переквалифицировался в кочегары, однако всего на месяц, ибо подобная стезя не гармонировала с предыдущими и оказалась для Бернацкого невыносимо тягостной.

Помыкавшись с поисками работы по телевизионной специальности в других городах и нарываясь всюду на проблему с пятым пунктом, отчаялся Бернацкий и решил данную страну, в которой убил лучшие годы, оставить. Организовал через третьи руки вызов из государства Израиль и повел тяжкую борьбу с ОВИРом за выезд. А вскоре, в пересылочном пункте города Вены, решительно проигнорировав посулы и увещевания патриотов-вербовщиков из Тель-Авива, определил себе дальнейший курс в загадочную и манящую этой своей загадочностью Америку.

Три месяца болтался в Италии в ожидании визы, откуда наконец был переправлен в Big Apple

[3]

, столицу мира.

Из жизни Бори Клейна

Боря Клейн являл собой образец истинного арийского красавца. «Белокурая бестия» — про него. Мужественное лицо, пронзительные голубые глаза, твердый подбородок, фигура атлета, напор и жизнелюбие.

Отжаться от пола двести раз или пробежать по размытой от дождя пашне тридцать километров не составляло для Бори никакой трудности. О незаурядной физической силе его говорит один из эпизодов, когда столкнулся Боря лоб в лоб на «Жигуленке» с «КамАЗом», управляемым нетрезвым водителем, и попытался водитель в ужасе прозрения с места происшествия скрыться, ибо «Жигуленок» представлял из себя жестяное месиво, а уж что случилось с водителем — описать мог лишь протокол судебно-медицинской экспертизы; и скрылся уже, как думалось пьянице, когда, сдав задом с односторонней улицы, куда в дурмане заехал с обратной стороны, он ринулся прочь, но вдруг, километра через четыре, притормозив на светофоре, увидел в зеркальце размашисто бегущую фигуру с рулем от «Жигулей» в руке. И прежде чем сообразить, что это и есть живой труп, был извлечен из «КамАЗа» наружу, серьезно рулем бит и представлен для разбора происшествия в ГАИ.

Помимо фантастической силы, присутствовал в Боре логический, присущий немцам ум, но ум живой, гибкий, социально отточенный, — видимо, оттого стал Боря в свое время кандидатом математических наук, однако от стези преподавателя-доцента в вузе отказался и, презрев зарплату в несколько сотенных, подался в круги иные, близкие к теневой экономике, валютчикам и спекулянтам автомобилями.

Комбинации на этих поприщах Борей выдумывались изящные, прибывали деньги, появилась дача в подмосковной Малаховке, «ауди», на которой, помимо бизнеса, ездил он в леса, где бегал в снегах, а затем, разгоряченный, голышком купался в сугробах водилось за ним такое пристрастие, как у других, например, к регулярным возлияниям.

Так бы и жил Боря не тужил, если бы к персоне его не стали активно присматриваться милицейские власти да и запутался он в великом множестве женщин, слепо его обожавших.

Михаил Аверин. Кличка — «Мордашка»

Утро для Миши Аверина издавна начиналось одинаково: звонил телефон, бесцеремонно врываясь в сон своей трелью, палец механически тянулся к стоящему на полу аппарату, нажимал кнопку, пикал сигнал, означающий включение громкой связи, и голосом, полным недовольства и страдания, Миша бурчал:

— Утро еще не наступило, а в стране дураков уже кипела работа… Ну?

Затем, часто после смешка, в динамике раздавался голос звонившего, и нес этот голос, как правило, ценную оперативно-коммерческую информацию, упустить которую Миша не мог.

— С привоза, — сообщал голос. — Дека «Иваси», с примочками, навороченная, лонг-плей, четыре башки, стерео, туда — семерку.

Сие означало, что только что из-за границы прибыл видеомагнитофон «JVC» — двухскоростной, с четырьмя головками, множеством вспомогательных систем управления и контроля, и непосредственный продавец просит за магнитофон семь тысяч рублей.

Дед

Настоящее и прошлое. Два мира, такие разные, но одинаково странные и отчужденные от него… Почему? Может, прошлое попросту отходило далеко, забывалось, уподоблялось сну, а настоящее?.. Оно тоже воспринималось словно бы сквозь мутное стекло, размывавшее ту суть жизни, что ощущалась когда-то резко, радостно и обнаженно.

Механически-вялым становилось и осознание такого отчуждения, а возникающие удивление, смятение, страх тут же меркли, как дотлевающий прах костра, задетый нечаянным ветром.

Старик не понимал, что угасает мозг, способность мыслить подменяется привычками, рефлексами и намертво усвоенными стереотипами.

Он знал, что ложиться спать надо рано и вставать надо рано, обязательно умыться и позавтракать.

После завтрака он спускался вниз, к ячейкам почтовых ящиков, долго искал номер квартиры, намалеванный краской на откидной крышке; наконец забирал газеты и отправлялся обратно домой, где усаживался у маленького столика на старом дубовом стуле, разворачивал свежие листы и читал.