Царский суд

Петров Петр Николаевич

Шильдкрет Константин Георгиевич

Предлагаемую книгу составили два произведения — «Царский суд» и «Крылья холопа», посвящённые эпохе Грозного царя.

Главный герой повести «Царский суд», созданной известным писателем конца прошлого века П. Петровым, — юный дворянин Осорьин, попадает в царские опричники и оказывается в гуще кровавых событий покорения Новгорода.

Другое произведение, включённое в книгу, — «Крылья холопа», — написано прозаиком нынешнего столетия К. Шильдкретом. В центре его — трагическая судьба крестьянина Никиты Выводкова — изобретателя летательного аппарата.

Пётр Николаевич ПЕТРОВ

ЦАРСКИЙ СУД

I

ВОТ ТЕБЕ, БАБУШКА, И ЮРЬЕВ ДЕНЬ!

Недалеко от Невы-реки, где подходил к ней просёлок от Ямы-города, за Мгою, в Водской пятине, в половине XVI века стояло усадище Раково, принадлежавшее зажиточному, по слухам, дворянину Нечаю Коптеву по прозванию Горихвост-Щука. Усадище это, выглядывавшее из-за леска, казалось чуть не городом со стороны дороги. Оно обставлено было целым лабиринтом изб, связей, клетей, клетушек, чуланов, амбаров, напогребиц, мыленок и приспешен. Издали казалось всё сооружено на славу, а вблизи представлялась странная смесь ветхого, сгнившего, чуть державшегося строеньишка рядом с небольшим количеством построек из новых чистеньких брёвен. Совмещение почти несовместимого обдало бы новое лицо любопытного созерцателя — если б такой нашёлся — на первый взгляд тяжёлым ощущением, бросая ум в море загадок: как тут разобрать, по этому сброду, каков хозяин — скряга или самохвал ни с чем, загребала чужого или расточитель? Вопросы эти так и оставались бы открытыми, даже для знавших хорошо владельца усадища. Да, вероятно, и сам Коптев не ответил бы самому себе: что он за человек? Вечно, бедняжка, в заботах, по горло в хлопотах, суётся разом в двадцать мест: здесь перевозку срочную примет в немецкую сторону, там подряд перехватит у заправского торговца, сам же затянет, не зная, как оборудовать новое дело; в другом месте лес сторгует, да тянет-тянет продавца и потом сведёт его с третьим либо с четвёртым покупателем, сумея и задаток воротить свой, и стянуть ещё что-нибудь с торговца да отступного, на свой пай, с покупателя. Усадище же его на торной дороге к Ореховцу, где со свейскими людьми торг идёт отменный и нажива есть для местных помещиков — кулаков заведомых, разыгрывавших роли заправских биржевых маклеров нашего времени. Нечай был между ними из первых вожаков и, по словам его, успевал на обухе рожь смолотить как пить дать. Но, слушая такие его рассказы, приятели переглядывались друг с другом да хихикали в рукавицу. Знали они, что Нечаю все его затейки только наполовину удавались из-за излишней спешки, причём вечно что-нибудь не клеилось и лопалось. Тем не менее ловкость и изворотливость, как мы заметили, помогали торопкому дельцу каждый раз выпутываться из затруднений, в момент самого положительного запутыванья их в петлю сердечному. Беда на носу призывала в дело все средства почти гениальных способностей этого хлопотуна, и он ускользал из западни, к явной досаде соперников, делам которых чинил неудобства своим мгновенным подвертываньем и захватом, казалось, уже слаженного торга.

Жалобниц и исковых

Но вот пожаловали гости к Щуке-Горихвосту — и гости нельзя сказать, чтобы обычные. Гости эти почтенные, нарядные, которым подают даже угощенье. Говорится, гости

Весь дом Коптевых уж с ночи на ногах; всего наготовлено вдоволь, как и следует, к рукобитью дочери уже засватанной.

II

КАК НИ КИНЬ, ВСЁ КЛИН

— Никак, придётся, отче, панихиду петь по найдёнышу нашему? Всё не добудимся... только уже и хрипеть перестал, — стараясь смягчить звонко-грубый голос свой, сообщал цветущий здоровьем мужчина средних лет, в понитной ряске, как видно, на́большему.

Этот вестник, судя по ширине плеч и мышцам на руках, должен был силачом быть. И кто знал отца Панкратия в Корнилиевой захолустной пустыньке, заброшенной в лесную глушь Деревской пятины, тот мог смело утверждать, что, сообразно силе своей, здоровяк этот работал за десятерых, никогда не бывая без дела. Он был в полном смысле

помощник

строителя, обладавшего, может быть, и большею мощью, но в другом роде. Для выполнения решений воли своей имел он готовый, на всё пригодный рычаг — отца Панкратия, доклад которого мы привели теперь.

Доклад этот делался тщедушному, маленькому и, казалось, очень слабому старичку в жарко истопленной уютно келейке, сидевшему в тёплом зипунчике и волчьих сапогах да в скуфейке. Надвинутая почти над самыми бровями, она скрывала обнажённый спереди череп старца, только на висках прикрытый уцелевшими ещё жиденькими космочками отливавших золотом совсем белых кудрей. Одни глаза ещё сохраняли живость, искрясь по временам фосфорическим блеском, который составлял резкую противоположность с неподвижными, словно застывшими в морщинах, бледными губами. Редко открывались эти губы и никогда почти не смягчали несколько сурового выражения своею мгновенной улыбкой. Между тем суровости и следа не было в обращении с младшими у отца Герасима, как звали строителя, выросшего в монастырском уединении Тверской отрочей обители. Не успел он обогатить ум особенным разнообразием сведений, но усвоил самую сущность учения Спасителя, уяснённого его возлюбленным учеником в немногих словах: «Любы николи же оскудевает». А под оскудением любви понимал Герасим всё, что может как-либо и чем-либо угрожать покою и благосостоянию ближнего. Поэтому первая забота наставника была: прекращать миром и забвением всякие обиды, какую бы они ни представляли великость понесённых при этом вреда и ущерба. «Да не зайдёт солнце во гневе вашем — вот правило, нам предписанное», — твёрдо повторял, бывало, Герасим заявлявшим ему, что источники распри не скоро могут изгладиться из памяти. И от двух высказанных нами основ житейской мудрости строителя-миротворца мудрено было склонить его на какую бы ни было уступку слабости человеческой.

— Немощи нашея ради и не длите гнева! — был вечный и неотразимый довод его перекорщикам.

III

ГДЕ ПРАВДЫ ИСКАТЬ?

В ватаге ладил Суббота с медведями одними. Косматые скоморохи полюбили не на шутку своего плясуна. А иной раз, как расходится наш угар-молодец, он забывал и свою ненавистную долю, носясь в бешеной пляске между подпрыгивающими мишуками. Случись в Ржеве-Пустой быть на представленье вдове молодой, боярыне. Понравились ей ради новости и оживлённые медвежьи прыжки, и разные кривлянья, искажавшие человеческие ощущения, по звериному уменью. Но когда выпрыгнул Суббота и начал с судорожной дрожью похлопывать и подёргивать Марью Ивановну, нисколько и не гневавшуюся за эти любезности, — боярыня глаз не спускала с ловкого и осанистого Субботы и, сама не зная как, заразилась тоской по красавцу. Всего один раз встретились глаза зрительницы и плясуна. Как же не назвать после этого такого молодца выходцем с того света? Ни хожденья по монастырям, ни обильные милостыни, ни отчитыванья опытных в духовном врачестве старцев и стариц — ничто не помогало бедняжке. Говорят, и теперь она ещё всё тоскует да хиреет, места не находя себе от тоски. Бесстрашный глава ватаги один только руки себе потирает, глядя, как после каждого представления с Субботою, при обходе с бубном рядов распотешенных слушателей, обильные сборы денежек с лихвою уже усотеряют его взнос за удалого плясуна кабатчику. Сам плясун был между тем постоянно мрачен и озлоблен. Никому он ничего не говорит, да и не слушает, что ему говорят. Выходит к публике не часто, на своей полной воле: не захочет — ничем не принудишь и не уговоришь. На уговоры и умасливания упрямец начнёт только бросать озлобленные взгляды да затрясётся иной раз от бешенства. Приносят ему и склянку с одуряющею влагою, но не всегда схватится за неё этот изверг не изверг, а дикарь. Заведомо с чёрным делом, должно быть, на душе, если ещё не хуже что — могли с некоторою даже вероятностью, пожалуй, думать сторонние люди, кому выпадал случай видеть Субботу, озлобленного и мрачного. Когда же хватить удастся всепримиряющей хмельной браги или горячего вина — делается он сам не свой и, отуманив, разумеется, ум, развёртывает удаль свою до полного очарования дивовавшегося зрителя. Быстрота бешеных перевёртов и дерзость прискоков выходят уже из всяких пределов. Что тогда делает он из медведей — мудрено пересказать: звери повинуются ему рабски, мгновенно очарованные пламенем устремлённого на них взгляда, истинно адского. Тут уже в кружащейся голове зрителей сливаются в одно: и пляски медвежьи, и сверхчеловечья удаль, с мельканьем ещё каких-то будто образин, высовывающих языки словно под гул высвистыванья сквозь зубы плясуна. И пока продолжаются эти бесовское крученье, с гиканьем под звуки бубна, и писк дудки вожака — у зрителей только сердце замирает от какого-то дикого непередаваемого ощущения. Жилки все трепещут у самого бесстрашного человека, а оторваться от потехи и разрушить чары — нет ни силы, ни воли.

Между тем с плясуном самим после каждого представления стали делаться обмороки, и довольно продолжительные. Он стал реже поддаваться искушению осушить стопу. Отталкивая же от себя её, он стал дольше упорствовать в отказе выхода на пляску, когда собирались толпы зрителей. А уж между зрителями много наезжать стало хорошего народа, особенно людей торговых, ничего не жалеющих на потеху. Вожак ватажный, выведенный раз из терпения, посулил железный прут упорствующему кабальному.

   — Коли не слушаешь упросов, ужо мы те вот чем научим послушанью!.. — да и замахнулся на угрюмого плясуна старик. Не владел он уже собою, как увидел, что народ начал расходиться, прождав напрасно пляски с утра до полдня.

Только и видел свой прут глава ватаги. Поняв сущность угрозы, силач Суббота свил прут этот, чуть не в палец толщиною, в шнурочек меньше четверти да и бросил им в испуганного угрожателя.

IV

ГОРЬКОМУ — ВСЁ ГОРЬКО

Русь при первых царях славилась уже обширностью, но сравнительно с этим и бедностью населения — скученного более только вокруг столицы, где земля была вся на счету и пашня врывалась в леса дремучие некогда. Теперь они уже начинали приметно редеть и в Московском уезде. Тяжёлая нужда заставляла распахивать новины и смотреть на подмосковные усадьбы служилых людей как на главные источники прокорма для самих владельцев и многочисленной дворовой челяди их, за неимением хороших путей для подвоза. Зато в Заокской стороне, бывшем Рязанском уделе, земля почти ни во что не ценилась ещё и в XVI веке. Что же было за Рязанью — о том в Москве имели самое поверхностное (чтобы не сказать, сбивчивое) понятие, считая там уже граничную черту с станищами кочевников, никогда точно не проводимую по пустыни-степи.

Во дни ещё Грозного, за лесами рязанской и тульской окраин, к юго-востоку, начинались в полном смысле

тамбовские степи

— «дикие поля», куда долго ещё соха не заходила и плуг не касался девственной почвы. По этим беспредельным луговым морям, с самой ранней весны покрывавшимся ярким ковром зелени, лишь изредка пролегали бесконечной лентой, терявшейся в дымке дали, пробитые тропки или шляхи — пути вторжения на Русь полудиких тюркских племён для грабежа и истребления. Едва справившись с ослабевшей от внутренних междоусобий кипчакской ордою, Русь уже стала высылать конные разъезды к концам этих шляхов, в степь, чтобы не быть захваченной врасплох набегом хищников. Местами высылок степных разъездов были немногие городки, срубленные по черте лесной полосы, откуда московские государи повелели, ввиду охраны своих пределов, засекать известные пути проникновения в Русь из южной степной полосы. Начав вести эти оборонительные линии засек от самой Оки-реки до болот и быстрых рек с крутыми берегами, время от времени отодвигали южнее эти заставы, останавливавшие конных ордынцев. В это время со стороны необозримых степей засечная черта обводилась рвом и валом, а в разрыве их ставились остроги с крепкими воротами, всегда оберегаемыми бессменной стражей. В засечных острогах постоянно годовала привыкшая к лишениям воинская дружина, иногда и подолгу оставляемая на месте без смены. Редкость же смен происходила от недостатка в людях, от того-то обыкновенно и назначавшихся на борьбу с трудностями всякого рода — не в очередь, а за провинность.

В одном из таких острожков за Шатью, где сидевших в бессменном бдении часто забывали даже благовременно снабжать толокном, горохом и сухарями — единственными средствами прокормления, — выпала очередь годовать и Субботе.

Жизнь кучки воинских людей на этой службе полна была не одних только лишений. К нужде человек легче привыкает в неволе. С невзгодами так же человек сживается, невысоко начиная ценить свою жизнь и обращаясь в рыцаря без страха, если не без упрёка, разумея другие добродетели, а не одну личную храбрость, в которой недостатка не было и у предков, как у потомков. Острожная служба грозила участью хуже смерти: пленом и продажей в рабство в неведомой стороне — доведись только прорваться значительной толпе кочевников. Разумеется, осиливали они, когда по одному храбрецу приходилось на два, на три десятка голов бусурманских. Тут уже не жди пощады и не ожидай выручки!

Константин Георгиевич ШИЛЬДКРЕТ

КРЫЛЬЯ ХОЛОПА

ГЛАВА I

   — А привезли диковинку аглицкие гости...

И Курлятев, довольно поглаживая бороду, наклонился к расписному футляру.

Бояре с любопытством встали из-за стола. Только курлятевский сосед, Лупатов, безразлично уставился в потолок.

Хозяин приложил к футляру ухо, зажмурился сладко.

ГЛАВА II

Никишка сидел в углу заброшенного, полуразрушенного амбара, на чурке, перед чучелом вороны. Было тихо. Сквозь щели балок лениво просачивался серый полусвет. Пахло мохом, грибною сыростью и прелой кожей.

Никишка что-то строго обдумывал. Взгляд его застыл на распростёртом вороньем крыле. Изредка он чертил в воздухе тонкими пальцами, и тогда быстро шевелились сухие губы, а лицо болезненно вытягивалось и стыло. Привычным движением руки он достал с самодельного станка бечёвку, перевязанную в равных промежутках узелками, и уголёк. Приложив бечеву к крылу, отсчитал пять узелков, измерил длину чучела, сложил бечеву вдвое. Снова быстро зашевелил губами, что-то высчитывая. Наконец раздумчиво поднялся, крестиками отметил на стене результаты вычислений, остановился перед рогожей, прибитой к поперечному бревну у потолка.

На рогоже был набросан углём остов большой странной птицы. Сосредоточенно оглядев набросок, перевёл взгляд на крестики, стукнул себя по лбу ладонью.

   — Ах, сусло те в щи! Хвост к чему я прикидывал?

ГЛАВА III

Вечером лупатовских крестьян согнали в людскую. Подьячий долго что-то писал, перешёптывался с Мирошкой, тыкал гусиным пером поочерёдно в угрюмо притихших холопов.

   — Имя!

Переписав всех, торжественно поднял руку, помахал пергаментом, гнусаво прочёл:

   — Се аз, Трифонов сын Ивашка, Данилов сын Феодор, Егорьев сын Фрол...

ГЛАВА IV

У ворот Александровской слободы сторож тщетно борется с дремотой. У его ног развалились, прикованные к воротам, два медведя. Один сладко позёвывает, изредка лениво отмахивается от кого-то невидимого лапой, и тогда глухо позвякивают цепи, а встревоженный сосед сердито ворочается, ворчит сквозь стиснутые зубы. И снова — чуткая предутренняя тишина. Только с вышки сторожевой звонницы назойливо раздаются неугомонные шаги усталого стрельца.

Изнурённая долгим, напряжённым днём, спит слобода.

Одетые в мутнеющий ночной покров, сиротливо жмутся друг к другу избы, испуганно сторонятся тяжело надвигающихся на них боярских хором. Дозорным глазом тянется к окну колеблющийся огонёк лампады, зажжённой женою Малюты перед образом Егория Храброго. Сам Скуратов раскинулся на широкой лавке. Одна нога свалилась на пол, другая — туго упёрлась в бревенчатый простенок. По скомкавшейся рыжей бороде суетливо бегает заблудившаяся мокрица. Рядом с Малютой, на самом краю лавки, приютилась его жена. Её глаза полураскрыты и едва заметно шевелятся губы. Кажется, будто не спит она, а устало о чём-то думает. В люльке, подвешенной к сводчатому потолку, уткнулся лицом в постель сынишка Малюты. Ему тяжело дышать. Он передёргивает тоненькими кривыми ножками, жалко корчится, фыркает.

Скуратов прислушался сквозь сон, приподнял голову. Насекомое скользнуло по губам, запуталось в усах. Брезгливо сплюнул, шлёпнул больно ладонью по рту, двумя пальцами схватил мокрицу, зажал в кулак.