Невидимый град

Пришвина Валерия Дмитриевна

Книга воспоминаний В. Д. Пришвиной — это прежде всего история становления незаурядной, яркой, трепетной души, напряженнейшей жизни, в которой многокрасочно отразилось противоречивое время. Жизнь женщины, рожденной в конце XIX века, вместила в себя революции, войны, разруху, гибель близких, встречи с интереснейшими людьми — философами И. А. Ильиным, Н. А. Бердяевым, сестрой поэта Л. В. Маяковской, пианисткой М. В. Юдиной, поэтом Н. А. Клюевым, имяславцем М. А. Новоселовым, толстовцем В. Г. Чертковым и многими, многими другими. В ней всему было место: поискам Бога, стремлению уйти от мира и деятельному участию в налаживании новой жизни; наконец, было в ней не обманувшее ожидание великой любви — обетование Невидимого града, где вовек пребывают души любящих.

Навстречу

Вступительная статья

В 1978 году издательство «Советский писатель» предложило мне вместе с другими соискателями несколько имен, стоящих в плане издательства, для выбора героя монографии. Усталое время привычно довирало свою историю. Цинизм и равнодушие увечили биографические книги и мучили авторов, которым все время надо было идти по краю, чтобы не уступить себя и не предать героя. Я выбрал, как мне казалось, имя наиболее «безопасное», на которое охотников не было, — М. М. Пришвина, к тому времени надежно отодвинутого в «певцы природы». Издатели советовали познакомиться с Валерией Дмитриевной Пришвиной, которая жила в старом доме в Дунине и могла вернее всего вывести меня на необходимые материалы, но тут же предупреждали, что дорога мне будет начерчена узкая и идти по ней придется под неотступным взглядом.

И я не поехал в Дунино. Вот, думал, напишу основу, а там можно и домашние архивы поглядеть. А вскоре Валерия Дмитриевна умерла. И теперь я уже не устану жалеть, что лишил себя счастья знать не только замечательного человека, глубокого мыслителя, высокого христианина, но прежде и более всего — женщину, чьим даром, гением, небесным избранничеством было любить в святом и редком в человечестве, как все действительно великое, смысле, когда любовь понимается как служение, как ответ Богу, как страшное в своей требовательности призвание, как Церковь. А значит, не смог с настоящей глубиной прочитать и великую в своей поучительности страницу их последних совместных лет, прожитых как неутолимое «мы с тобой». И никогда не устану жалеть, что не пошел предрекаемым мне «тесным путем», который мог быть высшей духовной школой, которая возвратила бы меня в оставленную в отрочестве церковь скорее и плодотворнее.

Но, видно, так тому и надо было быть. Себя не обгонишь. Надо было пройти сначала горьким, счастливым земным путем М. М. Пришвина, услышать в нем эту открытую, доверчивую непрестанную песнь: «Приди!» — в ее человечески понятном «переводе», чтобы оказаться готовым понять небесную сторону этой песни во встречном пути Валерии Дмитриевны. Надо было радостно и полно вернуться в церковь и усвоить ее в свое живое сыновнее кровообращение, вспомнить ее грозный, великий богочеловеческий язык, чтобы воспринять глубину и редкость такого призвания, сложнейшую его метафизику и омыть упрощенное, приспособляемое людьми к своим слабостям понятие до его первоначальной евангельской чистоты и юности. Надо было прожить жизнь, чтобы увидеть, что эта тема, оставленная умным сегодняшним человечеством разноцветным лакированным «внучкам» Вербицкой и Чарской да чувствительным телевизионным спагетти, в высших сердцах сияет молодой силой и по-прежнему стоит у истоков русской религиозной и философской мысли, соединяя два эти ранее нераздельные, но постепенно разошедшиеся знания в начальное Господне единство.

Что бы я понял тогда, придя к Валерии Дмитриевне? Что услышал в этом монологе, который лежит теперь перед читателем — горячий, нетерпеливый, исповедно-доверчивый, чудесно отважный? И я вдруг ловлю себя на странной мысли, что по-настоящему большие, духовно значимые книги приходят всегда в свой час жизни и одного человека, и целого общества. Она закончила рукопись в начале 60-х, а выходит книга без малого через сорок лет. Что же — гневаться? В тысячный раз проклинать духовную немоту застойных лет? Корить издателей? Можно бы, да уж больно непродуктивно. Не лучше ли хоть с малой пользой для себя и для будущего подумать о том, что всякая

Так было всегда. Кто-то один лучше слышит Божье слово, Господень завет единства, Его напоминание о райской родине человека и тем, внешне оставаясь позади своих торопливых современников, устремляющихся за «прогрессом» и «правдой века сего», таинственным образом уходит вперед и ждет своего часа, чтобы напомнить подошедшему в свой час человечеству простые истины вечности, в которой нет прогресса и нет отставания, а светит один незакатный день.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Тяжелое имя

Я была единственным ребенком в семье молодого пехотного подпоручика и родилась в небольшом белорусском городке

{1}

, где стоял в то время полк и где молодые родители снимали квартиру в деревянном доме с окошками на реку и с садом позади дома. Незаметное событие это произошло на самом пороге нового века.

Но стоит только вернуться на этот порог, мысленно пробежав все пережитое за полстолетие, как останавливаешься, потрясенный увиденным, и вся картина маленького счастья в деревянном домике заволакивается дымом, гарью и огнем двух революций и трех войн, перевернувших мир и смешавших жизни, как песок.

Рождавшиеся на пороге грозного века дети, подобно всем детям от создания мира, не выбирали сами своих судеб, иначе многие из нас предпочли бы вовсе не рождаться. Мы призваны были и должны были жить. Огромная Россия тоже медленно и, казалось, бездумно жила, мирно покоясь на своих просторах. Она походила на самку гигантского зверя, может быть, на медведицу-мать, погруженную в зимнюю спячку. Такой представилась мне, девочке, Россия, когда я впервые в жизни увидела географическую карту: голова медведицы — это был Скандинавский полуостров. Дальше шло через Европу и Азию фантастически вытянутое, теряющее формы тело. Оно оканчивалось с неожиданной четкостью Камчаткой — куцым медвежьим хвостом.

Вокруг лежали белые поля, и на них редкие темные пятна деревень казались горстками чего-то, что просыпал путник, который шел в моем воображении по этим бескрайним равнинам. Одни колокольни над кротовыми кучками серых хат придавали ландшафту возвышенный и трогательный смысл. Они свидетельствовали о присутствии и тут человеческой мысли с ее упорным усилием вверх и только вверх.

Среди деревень разбросаны были дома помещиков. Они медленно ветшали, а сады сдавались в аренду и гибли без ухода. В домах доживали последние старушки, а сыновья их искали счастья где-то в городах на чиновной или военной службе. Старушки жили в тесных комнатах отапливаемых мезонинов, а большой дом обычно стоял заколоченный, холодный, в нем годами висели запахи пыльной мебели, гниющих полов, нераскрывавшихся книг, тронутых плесенью. Таким я запомнила дом моей бабушки по материнской линии, о котором мне скоро предстоит рассказать. Говорят, оставались в начале века и неразоренные имения с выездами, с фейерверками по семейным праздникам, с расчищенными аллеями и молодым смехом в них во время летних каникул. Мало, наверное, их оставалось, я их в детстве уже не видала. Зато я слышала рассказы о молодых людях, отдающих свои средства, силы, способности на просветительскую работу в деревне, о девушках из помещичьих семей, дожидавшихся совершеннолетия, чтобы отдать свою долю земли и денег на крестьянское дело, а самим поселиться в избе при школе или больнице на мужицких хлебах. Свидетельствую по опыту своего — последнего — поколения: мы росли уже готовыми деятелями, никто нарочито не воспитывал, не насиловал наши ум и волю. Нас воспитывало само веяние русской культуры, и мы лишь дожидались своего срока, чтобы выйти на работу бескорыстными устроителями жизни. Такое рождалось в нас из самой материи народной души, ее доброты и щедрости. Эти черты русского характера и народной жизни были подняты и опоэтизированы славянофилами. Их мысль была уже не ко времени, но мы видели, что для их идеалов существовала живая почва в народе. Славянофильские идеалы деревенских отношений осуществлялись в какой-то слабой мере, но на наших глазах становились мало-помалу близорукой иллюзией правды. Как бы хотелось оставить потомству память о хороших людях, но приходится глядеть куда-то поверх несбывшейся идиллии крестьянской «святой Руси» и проходить мимо самоотверженных докторов, терпеливых учительниц, скромнейших земских деятелей, которых мы во множестве видели и лично знали. Смысл и сердце истории билось уже не в деревне. В городах ютился на окраинах рабочий люд, и дети рабочих рождались так же невинно, как родилась и девочка в семье пехотного подпоручика. Но они всегда рождались на заранее предопределенную им жизнь. Круг ее был обведен почти непереходимой чертой. Подлинная правда современности показывалась в городах, и это была та правда истории, которая не знает прощения за прошлое и милости в настоящем — неумолимая правда возмездия. В этом зловещем предчувствии перемен и прошлое мое детство.