Опыт автобиографии

Уэллс Герберт

Приступая к написанию воспоминаний, автор и не подозревал, какое место в его творчестве они займут. Поначалу мемуары составили два тома. Со временем к ним добавился еще один, «Влюбленный Уэллс», — об отношениях с женщинами. В результате «Опыт» оказался одной из самых читаемых книг Уэллса, соперничая в популярности с его лучшими фантастическими романами.

В книге содержатся размышления не только над вопросами литературы. Маститый писатель предстает перед нами как социолог, философ, биолог, историк, но главное — как великая личность, великая даже в своих слабостях и недостатках. Горечь некоторых воспоминаний не «вытравляет» их мудрости и человечности.

«Опыт автобиографии» — один из важнейших литературных документов XX века.

На русском языке публикуется впервые.

Двухтомный «Опыт автобиографии» Герберта Уэллса впервые увидел свет в 1934 году, а 1937-м на прилавках книжных магазинов появился его более скромный в полиграфическом отношении и потому более дешевый вариант. Постскриптум к этому сочинению под заглавием «Влюбленный Уэллс» (который дается в настоящем издании в разделе «Дополнения») вышел из печати только через полвека, хотя написан был сразу вслед за первыми двумя томами воспоминании. Причина такой задержки проста: поскольку речь в постскриптуме идет об отношениях с женщинами, опубликовать его автор разрешил только после смерти последней из упомянутых в тексте героинь.

Заключительную часть своих мемуаров Г.-Дж. Уэллс распорядился издать вместе с двумя первыми, ибо иначе нельзя составить полного представления о его жизни и мировоззрении, но сын писателя, Дж.-Ф. Уэллс, готовивший к публикации «Влюбленного Уэллса», нарушил волю отца, посчитав, что обладатели двух первых томов непременно купят и последний, тогда как приобретать объединенное трехтомное издание скорее всего не станут.

На русском языке «Опыт автобиографии» и «Влюбленный Уэллс» публикуются впервые. Перевод осуществлен по изданиям: Wells H. G. Experiment in Autobiography: Discoveries and Conclusions of a Very Ordinary Brain (Since 1866). L.: Victor Gollanz Ltd: The Cresset Press Ltd, 1937; H. G. Wells in Love: Postscript to an Experiment in Autobiography / Ed. G. P. Wells. L.; Boston: Faber & Faber, 1984.

ТОМ ПЕРВЫЙ

[1]

Глава I

ВСТУПИТЕЛЬНАЯ

1. Прелюдия (1932 г.)

Чтобы думать, необходима свобода. Чтобы писать, нужен покой. Но бесконечные неотложные дела выводят меня из равновесия, а каждодневные обязанности и раздражающие мелочи не дают сосредоточиться. И нет ни малейшей надежды избавиться от них, ни малейшей надежды целиком отдаться творчеству, прежде чем меня одолеют недуги, а за ними и смерть. Я измотан, вечно собой недоволен, и в предчувствии неизбежных неприятностей не могу взять себя в руки, чтобы должным образом распорядиться собственной жизнью.

Пытаясь справиться с создавшимся положением, я просто веду записи — для себя, и не берусь ни за какую другую работу. Хочу разобраться в своих проблемах, и тогда либо они перестанут меня тревожить, либо я научусь их преодолевать.

Думается, подобные трудности встают перед каждым, кто посвятил себя умственной деятельности. Мы задерганы. И стремление освободиться от повседневных дел, забот и всевозможных искушений овладевает все большим числом людей, поставивших перед собой некую важную жизненную цель, но поминутно отвлекаемых на пустяки. Это результат специализации и настоятельной потребности четко определить область приложения своих сил — потребности, развившейся не ранее прошлого века. Широта интересов и свободный досуг или хотя бы стремление к тому и другому — удел очень немногих. А проблема эта существует испокон веков. Людей на каждом шагу заставляли отклоняться от избранного пути всяческие страхи и неослабное противостояние среды. Жизнь никого не оставляла в покое. Она определялась необходимостью приспосабливаться и до предела была заполнена удачами и неудачами.

Люди чувствовали голод и утоляли его, испытывали желание и любили, радовались и печалились, преследовали и спасались бегством, терпели поражение и погибали, но с развитием способности предвидеть и с использованием дополнительных источников энергии, что особенно проявилось в последние сто лет, человек все меньше стал зависеть от требований дня. То, что ранее представлялось содержанием жизни, оказалось всего лишь ее изнанкой. Мы начали задаваться вопросами, которые еще пять столетий назад вызвали бы всеобщее удивление. Стали говорить: «Да, ты можешь прокормиться, ты способен содержать семью. Ты кого-то любишь, кого-то ненавидишь.

Стремление к независимости сделало современного цивилизованного человека непохожим на тех, кто жил раньше. Искусство, чистая наука, литература стали для него постоянным источником интереса, жизненным стимулом и представляют куда большую ценность, чем примитивные радости, связанные с удовлетворением первоочередных потребностей. Последнее превратилось для него в нечто само собой разумеющееся. Повседневность подчинилась более высоким целям, и если личные пристрастия, приобретения и потери по-прежнему приковывают наше внимание, то лишь постольку, поскольку они дополняют главнейшие потребности, способствуют или, наоборот, мешают их удовлетворению. Ибо желание жить полноценной жизнью именно в этом смысле осознается день ото дня все полнее и определеннее.

2. «Персона» и индивидуальность

Предыдущие страницы я набросал год с лишним назад, бессонной ночью, между двумя и пятью утра; я верил во все сказанное, и критический разбор моих слов может послужить отправной точкой и канвой этого опыта автобиографии. Ибо эти страницы раскрывают по-честному и без прикрас то, что Юнг

{3}

назвал бы моей «персоной».

«Персона», по терминологии Юнга, — это представление человека о самом себе, о том, каким он хотел бы быть и каким ему хотелось бы казаться другим. Это дает ему, таким образом, мерку, чтобы судить о своих поступках, задачах и императивах. У каждого из нас есть «персона». Без этого невозможно понять систему нашего поведения и самопознания.

«Персона» может быть стабильной и необыкновенно подвижной. Она может быть честной перед собой или черпать часть своих представлений из царства грез. В нас может заключаться одна или множество «персон», и в последнем случае нас обвиняют в непоследовательности и мы удивляем самих себя и наших друзей. Наша «персона» меняется с течением времени и зависит от возраста. Она редко исчерпывает собою нашу внутреннюю жизнь или даже никогда не исчерпывает ее. А всевозможные комплексы бывают присущи нам только отчасти либо совсем не присущи или же могут проявляться самым неожиданным образом.

Так что нарисованный мною портрет человека с постоянными умственными перегрузками, человека, преследующего высокие и обширные цели и мечтающего максимально освободиться от всех забот и низменных потребностей, отвлекающих его от стоящих перед ним задач, — это только набросок меня, а вернее того, кем я хотел бы себе казаться. Это план, которому я собираюсь следовать и исходя из которого я буду судить о своей жизни. Но со мной происходило множество событий, во мне заключено очень многое, и дело читателя принимать или не принимать мои субъективные оценки.

«Персона», как у многих маньяков, может быть изначально ложной. Она может быть построена на обычных для честолюбцев заблуждениях, призванных играть компенсаторную роль. Но отсюда не вытекает, что человек, решающий поставленную перед собой задачу и исходящий из своих внутренних побуждений, обязательно обманывает себя. Тот, кто пытается быть верным собственному представлению о том, какова его суть, может быть достаточно честен, сдерживая или игнорируя многие свои побуждения и тайные импульсы. Его истинное лицо в конце концов оказывается скрыто маской Счастливого Лицемера.

3. Мои умственные и физические качества

Ум, в котором запечатлелся мой жизненный опыт, нельзя назвать первосортным. Не уверен, что на выставке умов, вроде выставок кошек или собак, он мог бы претендовать даже на третье место. По множеству параметров он был бы расценен как ниже среднего уровня. Но для маленькой частной школы в городке на окраине Лондона он был вполне хорош и явился неплохим подспорьем в соревновании с другими детьми, поскольку самоуверенность — это уже половина успеха. Я был развит не по летам, и меня до конца моей школьной карьеры, закончившейся слишком рано, еще до того, как мне исполнилось четырнадцать лет, ставили вровень со старшими мальчиками. Но позже я встретил таких людей, что мой ум показался мне жалким. Я не собираюсь даже тягаться с мыслительными аппаратами, подобными глубокому и тонкому уму Эйнштейна

{4}

, осторожному, быстрому, подвижному уму Ллойда Джорджа

{5}

, обильному и богатому возможностями серому веществу Бернарда Шоу

{6}

, кладезю знаний Джулиана Хаксли

{7}

или тонкому и точному инструменту, которым обладает мой старший сын. Но даже в сравнении с обычными людьми, не претендующими на выдающиеся способности, я оказываюсь в проигрыше. Я путаю или совсем забываю имена людей, у меня ускользают из памяти названия мест, числа и даты. Я их, конечно, запоминаю, но ненадолго. Я способен складывать в уме только самые небольшие числа, и мне никак не удается усвоить последовательность взяток при игре в бридж, так что за карточным столом я оказываюсь слабее девяти из десяти своих соперников. Я проигрываю в шахматы почти каждому, с кем сажусь за доску, и, хотя пятнадцать лет подряд раскладываю популярный пасьянс «Мисс Миллиган», мне ни разу не удалось уловить какую-либо закономерность в сочетаниях этих ста четырех карт, чтобы действовать иначе, нежели вверяясь случаю и интуиции. Я учу французский со школы, снова и снова к нему возвращаюсь, и даже при том, что за последние восемь лет я каждый год подолгу живу в этой стране, я так и не приобрел ни беглости, ни хорошего произношения и плохо понимаю французов, когда они говорят быстро, то есть всегда. Я занимался испанским, итальянским и немецким по учебникам и разговорникам, эти языки неплохо служат мне во время путешествий, но, едва нужда в них пропадает, я их забываю. Лондон — мой родной город, я хожу по нему всю жизнь, и тем не менее меня всегда поражает уверенность, с какой ориентируется в нем любой шофер такси. Если мне надо пройти из Хокстона в Челси, не спросив дороги, мне приходится сперва основательно изучить карту. Из всего этого следует, что ум у меня скорее неорганизованный, нежели просто плохой, неточный, восприятие замедленное, а память грешит провалами.

Не думаю, что в умственном отношении я начал заметно сдавать. Я легко усваиваю новое, хотя потом и забываю это, может, чуть быстрее, чем прежде. Два года назад я за три месяца в свободное время выучил испанский и без труда объяснялся в этой стране. По-моему, восприятие у меня сейчас точно такое, как прежде, разве что порой не столь быстрое.

Скорее всего, эти недостатки присущи мне от природы. У меня с рождения была не очень хорошая голова, хотя думается, что плохое обучение лишь ухудшило то, что могло быть исправлено вдумчивым педагогом. Я вырос в окружении не очень образованных людей; я не привык к точной речи, слова в моей среде часто произносились неправильно и просто проборматывались в попытках обойти сложные понятия и выражения, и это, мне кажется, не могло не сказаться на моем умственном развитии. Я страдал астигматизмом, но обнаружилось это лишь тогда, когда мне было за тридцать. В результате у меня смещались колонки цифр и строчки текста, а потому я плохо успевал по арифметике и путал слова. Мне было уже около тринадцати, когда я одолел алгебру, приобщился к эвклидовой геометрии и начаткам тригонометрии и только тогда понял, что не совсем лишен способности к математике. Пора и похвастаться: я обнаружил, что Эвклид дается мне без труда, и решал простые задачи с легкостью, восхищавшей учителя. Я также начал гордиться своей способностью к алгебре. И мне было одиннадцать или двенадцать лет, не помню сколько, когда я, можно сказать, страстно увлекся рисованием. Мой старший брат вообще не умеет рисовать, зато рисунки младшего очень точны и изящны, хотя не так выразительны и непринужденны, как у меня.

По сути дела, я ничего не знаю об устройстве и работе мозга, но мне кажется, что моя способность схватывать суть, форму предметов и их взаимоотношения указывает на то, что ум есть нечто большее, чем простое функционирование клеток, волокон и капилляров. Я без труда воспринимаю контуры и пропорции явлений и с относительной легкостью выстраиваю свою мысль. Подтверждением тому служит и это повествование.

Скорее анатомией моей, чем качеством мозга, объясняется и тот факт, что я способен лишь к кратковременным умственным усилиям и быстро устаю. Голова у меня маленькая, и мне легко насмешить чуть не каждого из моих друзей, обменявшись с ним шляпами: поля тотчас же налезают на уши и их оттопыривают. У меня неровное сердцебиение, и я подозреваю, что моя сонная артерия недостаточно снабжает мозг. Не знаю, подтвердится ли все это на вскрытии, о котором я попросил в своем завещании, когда кусочек моего мозга возьмут на исследование, и будет ли от аутопсии какой-нибудь прок: тем более что мой сын Джип предупредил меня, что мозговая ткань разложится задолго до того, как появится возможность выполнить мою волю. «Разве что ты покончишь жизнь самоубийством, утопившись в каком-нибудь консервирующем растворе», — обнадежил он меня. Но это будет трудно устроить. Состояние нервных клеток варьируется в зависимости от состояния сосудов, венозного оттока и качества соединительной ткани. Но так или иначе мысли мои путаются и стопорятся. Я склонен к выпадениям памяти. Когда я держал экзамен на звание учителя и в ходе подготовки мне надо было выполнить двадцать или тридцать контрольных работ за четыре дня, я в последний день обнаружил еще одну контрольную, к счастью, не первостепенной важности, с вопросами, мне частью знакомыми, а частью лишенными для меня всякого смысла. Мне ничего не оставалось, кроме как пойти на экзамен. В другом случае я взялся прочитать лекцию в Королевском обществе

Глава II

ПРОИСХОЖДЕНИЕ

1. Хай-стрит, Бромли, Кент

Сознание пробудилось во мне, начав впитывать окружающий мир в бедном и ветхом домишке, расположенном в Бромли, графство Кент, — маленьком городке, превратившемся с той поры в одну из окраин Лондона. Мое представление о себе складывалось из таких неприметных штрихов, а каждое новое ощущение так полно сливалось с предыдущими, что трудно сказать, когда и что ко мне пришло. Первые мои впечатления достаточно беспорядочны и разбросаны по времени. Поэтому лучше просто-напросто вспомнить, в каких условиях я получал свои первые жизненные уроки. Условия эти кажутся сейчас совершенно ужасными, но тогда представлялись мне единственно возможными. Я был рыхлым белокурым ребенком со вздернутым носом и по-детски пухлой верхней губой, волосы у меня были кудрявые и длинные, локоны мои состригли лишь по моей настойчивой просьбе. Первые фотографии запечатлели меня хмурым существом в белых носочках, с голыми руками и ногами, в юбочке с тесемками и лямками на плечах. Видно, это был мой парадный костюм. Повседневное платье всплывает в моей памяти лишь со времени, когда я уже изрядно подрос. Припоминается холщовый детский фартук; такие фартуки и сейчас носят мальчики во Франции, только мой был не черный, а коричневый.

Дом, по ничем не покрытым ступенькам лестниц которого с топотом и криками (семейное предание гласит, что в эти годы я горланил с утра до вечера) я носился, изучая окружающую действительность, заслуживает описания по причинам не только биографическим, но и социологическим. Он стоял в ряду других кое-как построенных домов в начале Хай-стрит. На первом этаже находилась лавка с витриной, заставленной фаянсовой и фарфоровой посудой, стаканами, рюмками, бокалами; здесь же примостились крикетные биты, мячи, стойки и сетки для крикетных ворот и все такое прочее. За лавкой находилась крошечная гостиная с камином; свет туда проникал через отделявшую ее от лавки стеклянную дверь и окно, выходившее на задний двор. Опасная для жизни узенькая лестница в два марша вела в подвальную кухню с забранным решеткой оконцем на уровне тротуара; здесь же находилась посудомойня с кирпичными стенами, а поскольку дом стоял на спуске к реке, двор оказывался на уровне подвала. В посудомойне находились небольшой камин, медный бак для кипячения, шкаф для съестных припасов, противни, бочоночек с пивом, каменная раковина с насосом, качавшим воду из колодца, и угольный ящик — наше единственное хранилище для угля. Этот «угольный подвал» вмещал около тонны топлива, и, когда его наполняли, уголь в мешках таскали вниз по лестнице через лавку и гостиную, причем угольщики не скрывали своей досады на такое неудобство, в подтверждение чего сыпали угольную крошку вдоль всего пути.

В квадратном дворе, примерно тридцати футов на сорок, возвышалось кирпичное сооружение, именуемое «клозет», с вырытой в земле выгребной ямой, а приблизительно в тридцати футах от нее находился колодец с насосом; над клозетом помещалась бочка для собирания дождевой воды. За клозетом находилась огромная и всегда открытая кирпичная помойка; в те нечастые дни, когда ее вычищали, содержимое выносили прямо через лавку. В помойку сваливали золу из камина, но ребенок мог там сыскать и нечто более интересное: яичную скорлупу, полезные коробки и жестяные банки. Из золы же можно было строить искусственные горы. Стена отделяла нас от обширного двора мистера Ковела, мясника; в его сараи загоняли свиней, овец и рогатый скот, и все они грустно мычали по ночам в ожидании своего смертного часа. Некоторые не желали идти под нож, и с ними обращались соответственно; словом, двор мистера Ковела представлял собой скотобойню в миниатюре. За его домом располагалась местная церковь, старинное кладбище с тогда еще не засохшими деревьями, запущенными могилами и покосившимися надгробиями; там была похоронена моя старшая сестра.

Наш двор был замощен только наполовину, его пересекала цементная сточная канава. По ней текли мыльная пена и кухонные обмывки, которым предстояло смешаться с более существенными отходами клозета и колодезной водой, которую насос качал в кухню. Посудомойню отделял от соседской стены узкий мощеный проход, где мой отец держал кувшины, миски, банки для варенья и тому подобные изделия из красной глины, которыми изобилует всякая посудная лавка.

Другого места для прогулок поблизости не было, так что я провел немало времени в своем дворе и изучил его досконально. Тесноту его еще более подчеркивала застроенность соседних дворов. Справа от нас находился дом мистера Манди, галантерейщика, который соорудил у себя теплицу, где выращивал грибы. Его сыновья собирали для него со всей улицы конский навоз и отвозили его в маленькой деревянной тележке, а на другой стороне портной мистер Купер построил мастерскую, где работали два или три его подмастерья. Моя мать вечно стеснялась, подозревая, что те могут видеть, как у нас выносят горшки, а ее домочадцы направляются в клозет. В незамощенной части двора отец разбил маленькую клумбу и посадил там куст вейгелы. Она цвела неохотно, как и все остальное. Но прошло уже шестьдесят лет, а я по-прежнему помню, что это был единственный клочок вскопанной земли, привлекавший неотступное внимание котов мистера Манди, мистера Купера и нашей собственной живности. Однако мой отец был упорным садовником и ухитрился не только посадить за домом, у стены, виноград, но и заставил его разрастись. Когда мне было десять лет, потянувшись за недоступным виноградным усом, который он хотел обрезать, отец упал со сложного сооружения, составленного из принесенной с кухни стремянки, стола и коротенькой лестницы, и это кончилось сложным переломом ноги. Но об этом важном событии я расскажу позже.

2. Сара Нил (1822–1905)

Моя мать была голубоглазая розовощекая женщина с широким серьезным и простодушным лицом. Она родилась 10 октября 1822 года, при короле Георге IV

{13}

, за три года до открытия первой железной дороги на паровой тяге. Это было время, когда люди ходили пешком и ездили на лошадях, плавали по морю на парусниках, а многие земли были еще не открыты. Мать была дочерью трактирщика из Мидхерста и его недужной жены. Трактирщика звали Джордж Нил (родился в 1797 году), и, вероятно, в нем была ирландская кровь. Жена же его в девичестве звалась Сара Бенем, что звучит совсем по-английски. Она родилась в 1796 году. Мидхерст был маленьким старинным городком, выстроенным из желтого песчаника; стоял он на дороге из Чичестера в Лондон, и мой дед держал упряжку почтовых лошадей, совсем как его отец до него. Однажды холодной зимней ночью в метель его дядя возвращался порожняком и, спасаясь от одиночества, принял лишнего, после чего у въезда в город свернул не туда и, перевалив через парапет, прямиком угодил в пруд, откуда начинался канал, где и утонул вместе с лошадьми. Вообще-то в семье моей матери быстро хмелели, хотя никогда не доходили до беспамятства. Но при этом мой дед перед смертью успел заложить все свое имущество и оказался изрядно в долгу. Так что, по сути дела, он ничего не оставил наследникам — моей матери и ее младшему брату Джону.

Сейчас трудно проследить обстоятельства жизни моего деда. В моем распоряжении — лишь некоторые заметки, которые мой старший брат сделал со слов матери, и еще у меня лежат разные завещания, свидетельства о смерти и рождении и материнский дневник. Если я не ошибаюсь, Джордж Нил сперва держал в Чичестере трактир «Источник», а потом трактир «Новый»; последний принадлежал ему с 1840 года до самой его смерти в 1855 году. Тридцатого октября 1817 года он женился на Саре Бенем. Два мальчика умерли во младенчестве, моя же мать родилась в 1822 году. Долгое время спустя, в 1836 году, родились мой дядя Джон и еще девочка по имени Элизабет — в 1838 году. Очевидно, у моей бабушки было слабое здоровье, но, судя по дневнику моей матери, в пятьдесят три года она оставалась женщиной привлекательной, руки у нее были маленькие и красивые. Эта короткая заметка в дневнике исчерпывает все, что мне о ней известно. Думаю, когда она была в добром здравии, она, как принято, преподала дочери начатки вероучения, какие-то элементарные знания и стала приучать ее к домашнему хозяйству. У меня сохранился образчик очень решительной записи в материнском дневнике, сделанной когда ей было лет восемь и где, если отбросить красоты стиля, сказано буквально следующее:

На этом запись обрывается, и дальше идут лишь перевернутые буквы в конце страницы.

Когда моя бабушка чувствовала себя совсем плохо и не могла работать, моя мать занималась трактирными делами, подавала отцу обед и в качестве особой милости допускалась к тому, чтобы наливать и разносить пивные кружки в баре. В те дни не было обязательного школьного обучения, но, судя по всему, кое-кто из соседей, те, что посерьезнее, поговорили с моим дедом и внушили ему, что девушка ее возраста нуждается в образовании. В 1833 году мой дед получил небольшое наследство после смерти своего отца и отослал дочь в школу мисс Райли, в Чичестере. За год или два, проведенные в этой школе, моя мать показала замечательные способности к наукам; она научилась писать ясным прямоугольным почерком, приличествовавшим в те дни лицам женского пола, читать, складывать небольшие числа, делить, выучила названия европейских стран и их столиц, английских графств и их главных городов (особое внимание уделялось рекам, на которых стояли эти города), а из учебника истории, написанного миссис Маркэм, узнала все, что полагалось, об английских королях и королевах. Кроме того, она извлекла из вопросника Магнела названия четырех стихий (чему она в положенное время научила и меня), сведения о семи чудесах света (а может, их было девять?), о трех болезнях пшеницы и много других фактов, которые, по мнению мисс Райли, должны были пригодиться в жизни. (Зато ей так и не удалось запомнить имена девяти муз и понять, какие искусства они олицетворяли, и, хотя она умоляла отца, чтобы он отдал ее учиться французскому, тот счел, что это уж слишком, и она своего не добилась.) Протестантская набожность, унаследованная от больной матери, у нее еще возросла. По совету своей наставницы она прочла несколько назидательных книг, но ее предостерегли против пустой беллетристики, равно как и против ересей и уловок Римской Католической Церкви, против французской кухни, мужского коварства, успешно подготовили к святому таинству конфирмации и, тем самым укрепив ее душу и преподав ей все необходимые сведения, в 1836 году вернули домой.

3. Ап-парк и Джозеф Уэллс (1827–1910)

Ап-парк — это большая красивая усадьба, обращенная фасадом к югу, стоящая в буковой роще и окруженная зарослями папоротников, скрывающих в большом холмистом нижнем парке стадо пятнистых оленей. С севера усадьба примыкает к деревне Южный Хартинг, расположенной между Мидхерстом, Питерсфилдом и Чичестером. Огороженный участок, где был домик садовника, занимаемый моим отцом, находился в трехстах или четырехстах ярдах или немногим больше от главного здания. В сторонке были прачечная, молочная ферма, лавка мясника и конюшни, спроектированные в начале XVIII века, и покрытый дерном ледник. Ап-парк был построен Фетерстоноу

{24}

и с тех пор оставался во владении этой семьи.

В начале XIX века хозяином поместья был некий сэр Гарри, близкий друг принца-регента, ставшего потом Георгом IV. По обычаю того времени, сэр Гарри был большим любителем небогатых хорошеньких девушек, из модисток, поденщиц, певичек, служанок. Одной из его первых любовниц была привлекательная авантюристка Эмма, которая потом поступила на содержание Чарльза Гревила, вышла замуж за сэра Уильяма Гамильтона

{25}

и стала леди Гамильтон, изображенной Джорджем Ромни

{26}

, и подругой Нельсона

{27}

. На склоне лет сэр Гарри не смог устоять перед чарами своей горничной Фрэнсис Буллок и, преодолев не без труда сопротивление этой добродетельной женщины, после долгих уговоров и тисканий на кухонной лестнице женился на ней. Детей у них не было. Она ввела в дом свою младшую сестренку, наняла ей гувернантку, мисс Сазерленд, а после смерти сэра Гарри моя мать стала горничной молодой мисс Буллок.

Королева Виктория и светское общество холодно отнеслись к новоявленной леди Фетерстоноу, никто не женился на мисс Буллок, и после кончины сэра Гарри три дамы вели монотонную, хоть и достаточно приятную жизнь, деля ее между Ап-парком и Клариджем. Они не выезжали, но зато принимали гостей. К ним являлись, чтобы поохотиться. Они настолько ничего не меняли в доме, что и сорок лет спустя после смерти сэра Гарри комната, отводившаяся самым почетным гостям, как это значилось в бумагах, которые я обнаружил, называлась «спальня сэра Гарри». Мажордомом был некий мистер Уивер, я думаю, незаконный сын сэра Гарри; он ведал хозяйством, и про него говорили, словно о чем-то само собой разумеющемся, как о любовнике леди Фетерстоноу. Но, пожалуй, никаких близких отношений не было, поскольку для любовной связи это было место неподходящее.

В романе «Тоно Бенге», который кажется мне главным из мною написанного, я набросал картину Ап-парка, назвав его Бладсовер, и описал жизнь прислуги, хотя тамошняя домоправительница ни в чем не походит на мою мать. Таким я увидел Ап-парк в восьмидесятых годах, когда пережившая свою старшую сестру и принявшая ее имя мисс Буллок и мисс Сазерленд были уже в годах. Но в конце сороковых, когда моя мать, оторвавшись от штопки и причесыванья, бежала почаевничать в комнате домоправительницы, уж конечно урывая время, чтобы полюбоваться видом из верхних окон или сделать реверанс партнеру по контрдансу, все были моложе и жизнь казалась полна событий. Если она и не была такой веселой и разнообразной, как ушедшая в прошлое жизнь прислуги в ирландском доме, то, во всяком случае, представлялась достаточно светлой.

Мой отец, Джозеф Уэллс, был отпрыском Джозефа Уэллса, главного садовника лорда де Лиля в имении Пенсхерст-Плейс

4. Сара Уэллс в Атлас-хаусе (1855–1880 гг.)

Моя мать без какой-либо отдачи гнула спину в своем мрачном доме, а время шло. Из года в год, шаг за шагом маленькая горничная с ее немудреной твердой верой в святое причастие и надеждой на божескую милость уступала место измученной женщине, все меньше понимающей в жизни. Еще дважды ее обычные «опасения» оправдывались, и Господь удостаивался неискренних слов благодарности за еще двух «милых малюток». Она безумно боялась нашего появления на свет, но потом любила нас и для нас надрывалась. Не буду скрывать, она была женщина неумелая, от нее порой был один вред — ей не хватало знаний и жизненной хватки, однако ее нельзя было превзойти в силе материнской любви. Она в кровь искалывала пальцы, возясь с нашей одеждой. Она фанатически верила в рыбий жир и настояла на том, чтобы мы, младшие, принимали его — хотелось нам того или нет; и таким образом избавила нас от участи нашего старшего брата, так и оставшегося недоростком с впалой грудью. Никто не слышал в те времена о витамине «D», но рыбий жир был прописан моей сестре Фанни и творил с ней чудеса.

Моя мать произвела на свет моего брата Фредди в 1862 году, а два года спустя ее ждала ужасная трагедия — умерла от аппендицита моя сестра. Природа аппендицита была тогда неизвестна, и он именовался «воспалением внутренностей», а Фанни побывала за день или два до того на детском утреннике у соседей, и моя мать, убитая горем, заключила отсюда, что ей «дали что-то не то поесть», и навсегда рассорилась с этими соседями, не разговаривала с ними и запретила нам о них упоминать.

Фанни была, очевидно, умненькой, не по летам развитой и хрупкой, очень домашней, от рождения благочестивой, что очень радовало мать. Такое врожденное благочестие, по словам доктора У.-Р. Акройда (он пишет об этом в «Витаминах и других главных компонентах питания»), обычно бывает следствием нехватки в еде каких-то веществ, и, боюсь, Фанни это как раз подтверждает. Здоровые дети шаловливы. Фанни же назубок знала воскресные молитвы, наизусть пела многие гимны, во время церковной службы сразу находила нужное место в молитвеннике и всегда делала уместные замечания, которые так ценила мать. Я родился через два с лишним года после смерти сестры, в 1866 году, и мать решила, что я пришел во всем заменить Фанни. Но судьба и на этот раз ее обманула. Маленькие мальчики не походят на маленьких девочек, и с первых дней я оказался совсем другим, в том числе и в своем отношении к религии. Я родился безбожником и бунтарем. Даже когда меня крестили, я, по словам матери, так визжал, что это осталось в семейных анналах.

И веру в целительную силу рыбьего жира на моем примере ей тоже пришлось оставить.

Мой духовный мир в такой степени строился на отталкивании от материнских идей, представлений и чувствований, что я считаю необходимым начинать рассказ о собственном образовании с попытки понять ее, порабощенную в течение двадцати пяти лет посудной лавкой. Никакие няньки или гувернантки не стояли между мной и матерью; она не спускала меня с рук, пока я не стал бегать на своих ногах, и я развивался физически и умственно как бы из нее. Но это был процесс отчуждения, ибо я являлся сыном не только моей матери, но и отца.

5. Сломанная нога, некоторые книги и картинки (1874 г.)

Я сломал ногу между семью и восемью годами. Может быть, я жив по сей день и пишу свою автобиографию, а не умер изможденным и получившим расчет приказчиком единственно потому, что когда-то сломал ногу. Посланцем судьбы был «молодой Саттон», взрослый сын владельца гостиницы «Колокол». Я играл под тентом позади крикетной площадки, а он из самых добрых побуждений подхватил меня и подкинул в воздух. «Малыш, ты чей будешь?» — крикнул он, но я дернулся, выскользнул у него из рук и ударился берцовой костью о стойку тента. Сколько было шума, когда меня на руках принесли домой! Как было больно и неудобно, от крепко прибинтованных к ноге по тогдашнему обычаю деревяшек лодыжка и колено невероятно распухли, но зато меня потом торжественно уложили на диван в гостиной, и там я пробыл несколько недель в качестве главного лица в доме, заваленный небывалыми сладостями, фруктами, ветчиной и цыплятами, которые присылала мне с бесчисленными извинениями за сына миссис Саттон, и я мог просить что хотел — книги, бумагу, карандаши, игрушки, но требовал главным образом книги.

Я пристрастился к чтению. Я научился лежать или сидеть, застыв неподвижно на диване или на стуле, бродя мыслями по холмам, путешествуя по далеким странам вместе с героями романов. Отец ходил теперь почти каждый день в библиотеку на Маркет-сквер и приносил мне одну-две книги, миссис Саттон тоже присылала мне книги, так что у меня всегда было новое чтение. Мир быстро расширялся, и, когда я вновь стал ходить, страсть к чтению меня не оставила. Родители опасались, как бы любовь к книгам не повредила моему здоровью, и, когда нога у меня зажила, старались отучить меня от этой вредной привычки, но все понапрасну.

Названий и имен авторов я сейчас даже не помню, ибо тогда это все представлялось мне досадной помехой, табличкой на двери, закрывавшей доступ в мир волшебства. Был двухтомник, составленный, по-моему, из переплетенных вместе двухнедельных выпусков журналов; там повествовалось о разных странах. Эта книга, иллюстрированная гравюрами на дереве (фотографии не вошли еще в обиход), переносила меня в Тибет, в Китай, на Скалистые горы, в бразильские леса, в Сиам и добрую дюжину других стран. Я общался с индейцами и голыми неграми, осваивал ремесло китобоя, дрейфовал на льдинах вместе с эскимосами. Была еще «Естественная история» Вуда

Заметную часть моего раннего чтения составили переплетенные номера «Панча» и его тогдашнего соперника журнала «Фан», которые отец продолжал собирать и тогда, когда я уже был подростком. Мои представления о политической жизни и международных отношениях сформировались в значительной степени под влиянием внушительных фигур Джона Буля и Дяди Сэма, французского, австрийского, германского и русского императоров, русского медведя, британского льва и бенгальского тигра, благородного мистера Гладстона и коварного улыбчивого Диззи

Я не пытаюсь ставить под вопрос результаты психоаналитических исследований, сообщающих нам о пробуждении пола у детей. Но мне кажется, что дети, давшие материал ведущим психоаналитикам, принадлежали к другим расам и получили в своих семьях другие представления о допустимых ласках. Выводы этих психоаналитиков, должно быть, верны в отношении австрийских евреев

Глава III

ШКОЛЬНИК

1. Коммерческая академия мистера Морли (1874–1880 гг.)

Это путешествие по Главной улице к академии мистера Морли знаменует новую фазу в развитии интеллекта, коим одарили мир Дж. У. и его Сэдди. В Бромлейской академии придерживались старых традиций, зато долгие годы учения с успехом завершились для меня в самой современной по тем временам научной школе в Южном Кенсингтоне — контраст, чрезвычайно характерный для той эпохи.

Начатки современной цивилизации, ныне победно прокладывающей себе путь в мире, появились еще до моего рождения, принявшись исподволь подтачивать устои старого, сформировавшегося еще в XVIII веке и казавшегося незыблемым порядка. В моем городке к железнодорожной станции дуврской ветки, когда мне исполнилось двенадцать, добавилась еще одна — на ветке от Гров-парка к Чизлхерсту. Городку, где было всего лишь несколько больших домов, старинная рыночная площадь, кривая Главная улица, две гостиницы и множество пивных, с появлением этой станции предстояло разрастись и начать бурно заселяться. Лондон постепенно приближался к нему, превращая в свой пригород. Предвидеть очевидные последствия этого могли лишь наиболее дальновидные строительные подрядчики; другие не заглядывали столь далеко. Дома и лавки, вроде той, где я провел свое детство, тем не менее начали множиться. Немедленно стали превращаться в помойку дворы и грязные проулки. Но вокруг открывались просторы лугов и полей. Бромли и Чизлхерст утопали в зелени, окруженные большими парками вроде Сандридж-парка, Кэмден-парка, а к югу простирались вересковые пустоши возле Кестонских прудов и луга.

При новом порядке вещей, который начал складываться в дни моего детства, постепенно стала осознаваться необходимость начального образования. Правящие классы поняли, что невежественный народ не сможет конкурировать с иностранцами. В изумленном общественном сознании мало-помалу вызревало понимание того, что всякий должен знать грамоту и счет. Школы, в течение полувека существовавшие у нонконформистов и в маленьких англиканских приходах, согласно изданному в 1871 году закону о начальном обучении

Правда, рядом с государственными школами, созданными законом, издавна, с XVIII века, повсеместно существовали учебные заведения, которым жители Бромли, равно как и моя мать, отдавали предпочтение. Век назад «низшие классы» не притязали на грамоту, но, в отличие от них, сельские арендаторы, лавочники, трактирщики и старшие слуги, составлявшие тогда по сравнению с наемными рабочими большой процент населения, отдавали детей в маленькие платные школы, возникшие со времен, когда Реформация внесла брожение в умы; если же поблизости не было таких школ, они создавали их. Эти частные школы прозябали в обществе, терявшем былую устойчивость, что особенно чувствовалось в середине девятнадцатого столетия. Школа мистера Морли и была сохранившимся, хотя и немного преобразованным, образчиком подобного рода школ.

Мистер Морли занимал раньше должность младшего учителя в одной из таких школ. Но когда она закрылась, тотчас же основал собственную. Это был не слишком образованный шотландец, и в своем первом проспекте он объявлял, что собирается учить письму «простым почерком, а также с украшениями, математической логике и истории, в первую очередь истории Древнего Египта». История Древнего Египта, как и вообще большая часть истории, за исключением хронологии и генеалогий, задолго до моего поступления выпала из перечня предметов и, поскольку Бромлейская академия шла, сколько возможно, в ногу со временем, уступила место чистописанию, математике и бухгалтерии. Морли был дородный, лысый, красноносый очкарик с сединой в рыжеватых висках, считавший, что ему самому и школьникам следует носить цилиндры, сюртуки, белые галстуки и почаще употреблять слово «сэр». За исключением помощи, которую ему изредка оказывали дети и жена, полная дама в черных шелках, кольцах и с золотой цепочкой на шее, он со всем управлялся сам. Школа представляла собой одно большое помещение над посудомойней; вдоль стен стояли столы и скамьи, а две самые длинные — на шестерых каждая — находились в центре комнаты, по двум сторонам от топившейся зимой печки. В класс выходило окно спальни, а под ним стояла на столе в углу большая бутылка чернил, откуда по мере надобности наполняли чернильницы; там же были свалены в кучу аспидные доски и открывалась глазам никогда не остававшаяся без дела палка, которая шла в ход либо просто по настроению, либо после вынесения приговора, либо вообще без лишних формальностей; ею Морли бил по ладони, по спине и по заднице. Но он управлялся и без нее, хватая все, что попадалось под руку — книгу, линейку, вообще что угодно, и при этом бранился без устали. Таким путем он всех нас, человек двадцать пять, а то и тридцать пять, вел по пути учения и готовил к успешным экзаменам, которые должна была принимать по общему согласию ассоциация частных учителей, именуемая Колледжем наставников; они имели право выдавать бухгалтерские дипломы и пристраивать выпускников клерками.

2. Мир в восприятии подростка (1878–1879 гг.)

(4 августа 1933 года.) Последние день-другой я пытался припомнить, каким мне явился мир в 1878-м, когда я поступил в школу, и в 1879-м, когда я учился в ней, и восстановить для себя тогдашнее мое умственное состояние. Задача эта была почти непосильной. Оказалось непросто отделить увиденное и прочитанное до тринадцати лет от позднейших своих впечатлений. Приобретенное мною после того, как мне стукнуло тринадцать, наложилось на старое, и все это вместе взятое составило мой умственный багаж. Подобная перестройка сознания шла изо дня в день, и выстроить все это в должном порядке и передать во всех подробностях представляется практически невозможным. Но даже при том, как трудно сосредоточиться и все вспомнить, нельзя просто миновать годы, на которых закончилось мое детство. С формальной точки зрения мое образование прервалось именно в это время, и понадобились два с лишним года, прежде чем я снова смог приступить к учению, причем я тогда уже был в том возрасте, когда для большей части англичан умственное развитие приходит к концу, да и не только для англичан — для всех на свете. Это бесчисленное множество людей, остановившихся на подростковом уровне, играет сегодня определяющую роль в большинстве тревожных политических и социальных событий.

Мир, в котором складывались мои представления о Вселенной, не знал теперешних дурацких идей о связи времени и пространства или чего-либо в этом роде. Для нас существовали три измерения, верх и низ, вчера, сегодня, завтра, и примерно до 1884 года я слыхом не слыхивал о каком-то четвертом измерении. Я тогда полагал, что это просто выдумка. Пространство, доброе ньютоновское пространство извечно имело три измерения. Я чувствовал, что за звездами скрывается безрадостная пустота, но не слишком об этом задумывался. Господь Бог, который к тому времени потерял для меня всякое значение, был с начала времен рассеян где-то в бесконечном пространстве. Он перестал быть для меня отныне чем-то похожим на громовержца, распорядителя рая и ада, каким являлся мне в ранние годы. Он стал существом безличностным. Мой разум воспринимал теперь мир без чужого вмешательства, он незаметно выхолостил реальность таких понятий и догм, как Троица и Искупление. Я ощущал, что тут кроется какая-то ошибка, но еще не выработал собственной философии в противовес всем этим странным верованиям. Я просто перестал об этом думать. Если б меня воспитали в католической вере, которая наделяет каждого из нас личным святым и местной Девой Марией, такой молчаливый отход от старых представлений был бы невозможен. Пришлось бы решительно выбирать «да» или «нет», и я мог бы раньше назвать себя атеистом.

Порой я обнаруживал, что молюсь — всегда некоему Богу вообще. Он оставался для меня Богом, рассеянным в пространстве и времени, но все же мог откликнуться или волшебным образом изменить порядок вещей. Я молился на соревнованиях или на экзаменах или когда просто чего-нибудь боялся. Я нуждался в поддержке. На первом моем экзамене по бухгалтерии я не сумел составить баланс. И принялся горячо молиться. Прозвенел звонок, экзаменатор следил за моими отчаянными усилиями. Я опустил руки. «Ну ладно, Господи, — подумал я, — больше ты меня на эту удочку не поймаешь!» Мне тогда еще не было двенадцати лет.

В этой Вселенной с ее неопределенным, рассеянным в пространстве Господом двигалась по своей орбите Земля, следуя между звезд, чьи пути было трудно понять и еще труднее запомнить. Я не раз читал, что Земля занимает в пространстве не больше места, чем кончик иголки, что если Солнце такое громадное, как купол собора Святого Павла, то Земля не больше клубничного семечка, высаженного где-то на окраине, и мне постоянно попадались подобные убедительные примеры, но стоило отвлечься от этих непреложных фактов, и семечко росло, в то время как я рос еще быстрее. Купол собора Святого Павла занял во Вселенной подобающее ему место… как и Млечный Путь. Этого требовал мой разум. И еще он требовал, чтоб Господь был досягаем. А иначе какой в нем прок?

Земля, даже если буквально следовать космологическим теориям, все разрасталась, подобно мыльному пузырю, пока не заполнила всю картину. В былые дни, кроме нее, ничего не существовало. На Северном и Южном полюсах и на экваторе, проходившем через Тропическую Африку, таились всякие чудеса. «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» Эдгара По

3. Миссис Уэллс — домоправительница в Ап-парке (1880–1893 гг.)

Я уже рассказал о том, что счастливейшим событием моего детства был перелом ноги в возрасте семи лет. Другим почти столь же важным событием стало то, что в 1877 году отец тоже сломал ногу. Разорение нашей семьи сделалось неизбежным. Однажды воскресным утром в октябре он решил обрезать виноград и с должным прилежанием добрался до самых верхних усов, для чего поставил лестницу на скамейку и свалился с нее. Когда мы вернулись из церкви, мы нашли его на земле, и мистер Купер с мистером Манди, соседи, помогли отнести его наверх. У него был сложный перелом берцовой кости.

К исходу года стало ясно, что хромота не пройдет. А это означало, что отныне покончено и с серьезным крикетом, и с подачей мяча для джентльменов, и с тренерской работой в школе, и вообще со всем подобным. В результате исчезли все дополнительные заработки и к тому же понадобились деньги на лечение. Постоянное безденежье Атлас-хауса еще более обострилось.

Материальные обстоятельства стали хуже некуда. Мы жили в скудости, и нам, чем дальше, тем больше не хватало еды. Хлеб с сыром на ужин, хлеб с маслом и полселедки на завтрак и тенденция заменять обеденный кусок мяса дешевой картошкой под соусом или картошкой, слегка приправленной тушенкой, возобладали в наших трапезах. Счет мистера Морли оставался неоплаченным в течение года. Фрэнк, который зарабатывал 26 фунтов в год и жил у хозяина, приехал домой на праздники и дал матери полсоверена мне на ботинки, и она над этими деньгами плакала. Я быстро рос и худел.

И неожиданно небеса нам улыбнулись: свет засиял для миссис Сары Уэллс. После смерти леди Фетерстоноу прошло несколько лет, и хозяйкой Ап-парка, не то завещанного ей, не то отданного в пожизненное владение, стала мисс Буллок, у которой когда-то моя мать служила горничной. Теперь мисс Буллок звалась Фетерстоноу, но достаточных средств, чтобы поддерживать порядок в поместье, у нее не было. Возникли проблемы со слугами и расходами по дому, и мысль мисс Фетерстоноу с любовью обратилась к верной горничной, с которой она поддерживала переписку и обменивалась добрыми пожеланиями и маленькими подарками. Моя мать нанесла визит в Ап-парк. Они откровенно поговорили. Появилась возможность опять пойти в услужение. Но правильно ли оставить Джо одного в Атлас-хаусе? И что будет с мальчиками? Фрэнк выучился на суконщика, и ему надо было подыскивать место. Учение Фреда у другого суконщика подходило к концу. Он тоже находился на перепутье. Я же, отучившись свои пять лет у мистера Морли, не имел ничего, кроме удостоверения бухгалтера и надежд на будущее. Птенцы покидали гнездо, а отец какое-то время мог позаботиться о себе сам. В 1880 году моя мать стала домоправительницей в Ап-парке.

В ином случае я наверняка повторил бы судьбу Фрэнка и Фредди, остался жить дома под присмотром матери и каждое утро ходил бы в какую-нибудь мануфактурную лавку, куда меня определили бы учеником. Это казалось таким естественным и неизбежным, что я не стал бы сопротивляться. Я отслужил бы сколько положено и не подумал бы об уходе, пока не стало бы слишком поздно. Но разброд в семье открыл дорогу к свободе. Я осознал, в отличие от своих братьев, как важно с самого начала избрать правильный путь.

4. Первое вступление в жизнь. Виндзор (лето 1880 г.)

Мое первое вступление в жизнь нельзя назвать хорошо подготовленным. У моей матери был двоюродный брат Томас Пенникот, о котором мы никогда не забывали, называя его между собой «дядя Том». Думаю, что в их юности в Мидхерсте он восхищался ею, она же его опекала. Он присутствовал среди свидетелей на ее свадьбе. Это был круглолицый, полный, гладко выбритый черноволосый мужчина, невежественный, но добродушный и весьма неглупый. Он занялся традиционным для материнской родни ремеслом кабатчика и держал таверну «Королевский дуб» напротив Юго-Западной железнодорожной станции в Виндзоре, причем дела у него шли так хорошо, что он еще прикупил и перестроил приречную гостиницу Серли-Холл с таверной, которую на время летнего сезона облюбовали итонские гребцы. Это был дом с остроконечной крышей, его щипец украшали синие изразцы и латинские изречения, прославлявшие Итон

{57}

, причем написанные без единой ошибки. Юноши, увлекавшиеся водным спортом, поднимались вверх по течению, а потом после полудня осаждали бар и толпились на лужайке, шумно поглощая «давленых мух» и другие напитки со столь же экзотическими названиями. При гостинице состоял паром; тут же были привязаны плоскодонки и другие лодки, под деревьями располагались зеленые столы и выкрашенное белой краской небольшое оштукатуренное дощатое строение, именовавшееся музеем и содержавшее изъеденные молью чучела птиц, страусовые яйца, ожерелья из раковин и всякой всячины и тому подобное, огороженная ивами поляна для пикников постояльцев; на реке был небольшой островок. Серли-Холл давно исчез с берегов Темзы, но я думаю, что с Обезьяньим островом в полумиле от берега ничего не случилось.

У дяди Тома была похвальная привычка приглашать детей Сары к себе на каникулы. Привычка эта была не то чтобы неизменной, но так случалось почти каждый год, и нам удавалось провести три недели, а то и месяц, в здоровой и веселой обстановке, вдыхая запах опилок и лицензионного пива. Мои братья жили там во времена «Королевского дуба», на мою же долю выпало гостить в Серли-Холле в последние три года моей школьной жизни. Там я приучился к плоскодонке с шестом, начал грести на байдарке и на лодке, но течение я посчитал слишком сильным, чтобы научиться плавать, да и некому было мне показать. Плавать я начал только после тридцати.

Мой дядя давно овдовел, но у него были две взрослые дочери, лет по двадцать, Кейт и Клара; они помогали одной или двум наемным барменшам. Приезды мои очень их развлекали. Кейт была серьезная блондинка с интеллектуальными претензиями, она многое сделала, чтобы поощрить мою любовь к рисованию и чтению. У них было иллюстрированное полное собрание сочинений Диккенса, которого я читал запоем, и переплетенные номера «Фэмили геральд»: из них я лучше всего запомнил перевод «Парижских тайн» Эжена Сю

Однажды на лужайке появилось очаровательное видение в развевающемся муслине, подобное женщинам на боттичеллиевой Primavera

Но летнее счастье было лишь мимолетным просветом на пути к моему первому вступлению в жизнь. Моя мать, я думаю, это уже стало понятно, была в определенном смысле очень решительной женщиной. Ее вера в суконщиков была столь же тверда, как и ее вера в Отца Небесного и Спасителя. Не знаю, принадлежал ли к числу суконщиков человек, который в юные годы разбил ее сердце, но она была убеждена, что носить черный сюртук и черный галстук и стоять за прилавком — это наивысшее достижение для мужчины, во всяком случае для мужчины нашего круга. Она устроила моего брата Фрэнка, преодолев его слабое сопротивление, к мистеру Кроухерсту с Маркет-сквер в Бромли на пять лет, и она же устроила моего брата Фредди к мистеру Спероухоку на четыре года, велев слушаться этих джентльменов как отца родного и научиться у них всем тайнам суконного дела; что до меня, то она сделала решительную попытку направить меня по той же стезе и тем самым заключить в темницу. Ей и в голову не приходило, что мои необычные способности к рисованию и изложению своих мыслей чего-то стоят. Но поскольку бедняга отец оставался теперь в Атлас-хаусе один-одинешенек — рассказ о том, на что он употребил восемь лет одиночества, выходит за рамки нашей истории, — этот дом теперь не мог послужить тому, чтобы вырастить из меня образцового суконщика. А отослать меня в чужие края ей тоже не хотелось — она ведь знала, что за мной нужен глаз да глаз, а то я, как всякий другой беспризорный юнец, собьюсь с пути. Она нашла скоропалительный выход в том, чтобы определить меня на испытательный срок, пока я не стану учеником суконщика, к господам Роджерсу и Денайеру, чья лавка находилась в Виндзоре напротив замка. Там за мной будут присматривать обитатели Серли-Холла. У господ Роджерса и Денайера я впервые понял, как незавидна участь, которую она мне уготовила. Я не имел тогда представления о том, к чему предназначен. И принял свою судьбу, не задавая лишних вопросов, как до меня мои братья.

5. Второе вступление в жизнь. Вуки (зима 1880 г.)

Бедная мамочка, этот маленький домашний полководец в кружевном чепце и фартуке домоправительницы Ап-парка, вынуждена была справляться со всем одна по собственному разумению и на собственные средства. Джо в своем Бромли со сломанной ногой и убыточной лавкой мало в чем мог ей помочь. Ему пришла мысль, что господин Хор или господин Норман, с которыми он вместе играл в крикет, пригласят меня, учитывая, что я получил первоклассное бухгалтерское образование, на должность банковского чиновника, но, когда выяснилось, насколько глухи к его просьбам тот и другой, дальнейших попыток оказать маме помощь отец не делал. А крышу над головой, питание и достойное место для младшего сына так или иначе надо было сыскать. Здесь-то и появился дядя Уильямс со своим, как могло тогда показаться, заманчивым предложением. Он собирался открыть небольшую казенную школу. Мне представилась возможность стать при нем младшим учителем.

В те времена учительские обязанности в начальных классах по большей части поручались детям не намного старшим, чем их ученики.

По окончании школы они не поступали на работу, а становились «учениками-преподавателями» и спустя четыре года приобретали право пройти годичный или двухгодичный курс усовершенствования, что давало им право тянуть лямку до конца своих дней. Если тогдашний учитель начальной школы становился чем-то большим, нежели натасканным работягой, он был обязан этим исключительно собственному старанию. Дядя Уильямс, прослышав о затруднениях моей матери, и надеясь, что мои успехи в Колледже Наставников помогут сократить мой испытательный срок в качестве «ученика-преподавателя», принял меня на должность, как тогда выражались, «практиканта».

Меня собрали в дорогу и отправили из Виндзора в Сомерсет, где обосновался в местной школе дядя Уильямс, хоть положение его и было шатким, ибо дядя Уильямс не имел права преподавать в английской школе. Его учительский диплом, полученный на Ямайке, не признавался английским ведомством образования. В прошении о должности он проявил уклончивость, и, когда все выплыло на свет божий, ему пришлось покинуть Вуки. Эта же уклончивость свела обещанную мне учительскую карьеру к двум или трем месяцам.

Впрочем, и в этот период во мне успела зародиться мысль, что я смогу чего-то достичь в учительской профессии и что куда приятнее стоять перед классом, делиться знаниями и назначать наказания, чем сидеть за конторкой или стоять за прилавком, когда тебя понукает всяк вышестоящий.

Глава IV

РАННЯЯ ЮНОСТЬ

1. Четвертое вступление в жизнь. Саутси (1881–1883 гг.)

Пока я в мидхерстской грамматической школе делал первые систематические шаги в современной науке, моя мать упорно искала для меня новое место. Она посоветовалась с сэром Уильямом Кингом, управляющим мисс Фетерстоноу и важной персоной в деловом мире Портсмута, и он направил ее к мистеру Эдвину Хайду, владельцу большого мануфактурного магазина на Кингс-роуд в Саутси. На Пасху я узнал, что мне еще раз предстоит непростая задача поучиться на торговца тканями, на сей раз под руководством мистера Хайда. Ни к чему иному я пока подготовлен не был. Я высказал несогласие, однако моя мать ударилась в слезы и принялась меня уговаривать. Я обещал быть хорошим мальчиком и попробовать себя в этом деле.

Впрочем, на сей раз я взбунтовался не против матери, относительно которой я начинал догадываться, что женщина она недалекая и живет трудной жизнью, а против порядка вещей, обрекшего меня в возрасте неполных пятнадцати лет на безотрадное и не сулящее лучшего будущего существование, тогда как другие мальчики, ничуть не умнее меня, имели передо мной все преимущества — преимущества эти я тогда презирал — и могли поступать в привилегированные школы, а оттуда идти в университеты. С тяжелым сердцем я отвез свой чемодан в Саутси. Меня отвели наверх в спальню и на время оставили одного, пока кто-нибудь не придет и все мне не покажет; я облокотился о подоконник и выглянул в окно, выходившее на узкую улочку; никаких иллюзий по поводу случившегося я не испытывал. До сих пор помню свое горестное смятение.

Розничная торговля, думал я, навек захватила меня в свои щупальца. Я должен был научиться этому делу и отныне верно служить своему преуспевающему нанимателю, заботясь о его доходах и рассчитывая на доброе к себе отношение. Я год гулял на вольной воле и думал, что так и будет. Но последняя надежда ушла. В окружающем мире, представшем в этот момент перед моим взором узкой улочкой, тупиком, я не мог найти ни пивной на углу, ни полоски неба над головой, ничего, что сулило свободу.

Я отвернулся от этого кусочка внешнего мира, чтобы оглядеть свою спальню, подобно тому как заключенный изучает камеру, в которой ему предстоит отсидеть свой срок.

Не могу сказать, является ли охватившее меня в тот момент смятение обычным для современного молодого человека из низшего класса неудачников либо я был обязан ему опытом, приобретенным в пору моих предыдущих попыток вступить в жизнь, но, во всяком случае, у меня уже тогда появилась способность заглянуть дальше, чем у моих друзей по несчастью, и яснее разглядеть свое будущее. Большинство их, думается, проникаются подобным чувством заметно позже. Мой брат Фрэнк, остававшийся «хорошим мальчиком» целых пятнадцать лет, в конце концов заявил, что неспособен дальше выносить подобную жизнь, и спасся бегством, о чем я расскажу позже. Мой брат Фред проявлял покорность значительно дольше. Из нас троих он был самым «хорошим мальчиком» и все лучшие годы следовал заведенному порядку вещей.

2. ХАМЛ и «Свободомыслящий». Проповедники и читальня

Эта глава в жизнеописании обычного человека средних способностей, появившегося на свет в последний период развития системы частного капитализма, призвана не только показать, как он, оказавшись непригодным для торговли, ощутил недовольство своим положением и спасся бегством; она должна осветить фазы, через которые он прошел, чтобы получить ясное и четкое представление о мире, нуждающемся в обновлении, и осознать необходимость его перестройки на путях, отвечающих нашей потребности в знании и счастье. То, что я приобрел в Ап-парке, осталось частью моей души и в эти два года, и в последующий студенческий период в Мидхерсте и в Лондоне. Растревоженная и жаждущая новых сведений кора головного мозга продолжала впитывать все, что помогало создать картину окружающей действительности и выделить в ней первостепенное. В нашем магазине в Саутси был один конторщик, Филд, который обратился к вере и проявил некоторый интерес ко мне. Он ввел меня в Христианскую ассоциацию молодых людей в Лендпорте, где были читальня и абонемент. Другой служащий, о котором я уже упоминал, по имени Уэст, гордился знанием теологии и интересно рассказывал о церковных службах. Воскресными вечерами, особенно зимой, я посещал церковные службы; в Саутси был один модный проповедник Высокой церкви, были пользовавшиеся признанием проповедники в католическом соборе и еще несколько вполне сносных проповедников, хоть и поскучнее, в других церквах и часовнях. На чердаке собирался также кружок сторонников отделения Церкви от государства; это были осторожные люди, втайне радовавшиеся, когда в церковь попала молния. Моему инстинктивному и неоформленному неприятию христианства пришлось пройти известное испытание.

Если не считать моего возмущения социальным неравенством и особенно обиды при мысли о том, что дети из более обеспеченных семей имеют возможность учиться в колледже, во мне не зарождалось даже начатков социальных, экономических или политических идей. В то время я и понятия не имел о социализме. У нас был свой «парламент», который собирался в читальне нашей ассоциации, и я регулярно ходил на его заседания. Это было очередной пародией на палату общин, вроде той, что существовала в Кэмден-тауне и где блистал старший из Хармсуортов

Я все еще желал докопаться до каких-то первооснов и пребывал в состоянии глубокой неудовлетворенности: ум мой был еще слишком неразвит, чтобы нащупать связь между основами жизни и текущей политикой. Мне все еще хотелось решить вопрос, как мне казалось, первостепенный: есть ли Бог, а если он существует, то христианский ли это Бог и какого рода? Если Бога нет, то на чем держится Вселенная и кто ею управляет? Когда она возникла и куда движется? К этому времени я уже кое-что знал из геологии и астрономии и обладал элементарным представлением об эволюции, но гипотезу о том, что кто-то «создал все это», с детства крепко внедрили в мою голову, и мне потребовалось много лет для того, чтобы обнаружить ее огрехи. Все эти вопросы представляли для меня гораздо больший интерес, чем желание понравиться Джей-Кею и получить хорошую рекомендацию по окончании моего ученичества. Смехотворный парламент для меня тоже оставался где-то в стороне.

Меня больше всего волновал вопрос о том, что будет, когда мое земное ученичество будет окончено. Проблема бессмертия казалась важнее, чем желание выйти в преуспевающие приказчики. Конечно, шататься без работы по набережной Темзы ужасно, но остаться бесприютным где-то в мировом пространстве куда страшнее. Насмешки над Троицей не отменяли идею Бога, а неверие в ад не исключало мысли о бессмертии. Я понимал, что, если б не плохая память, я сохранил бы представление о том, с чего не так давно начал жизнь, но мне непросто было предположить, что когда-либо меня ждет конец. Я пытался представить себе, что значит перестать существовать, но моего воображения на это не хватало. Со мной происходили странные вещи, как и со всяким в моем тогдашнем возрасте. Я, бывало, садился на постель в своей каморке, пытаясь отвлечься от внешнего мира и погрузиться в свое «я». Я лежал без движения, умоляя Неизвестное: «Заговори со мной. Подай мне весть!»

Когда меня посылали за покупками на Лендфордский мануфактурный рынок и я брел по закоулкам Саутси, мне попадался по дороге неприметный, но небезынтересный газетный киоск, где продавался еженедельник «Свободомыслящий». Каждый раз там печаталась забавная богохульная карикатура, которая отвечала моей склонности к насмешничеству. Я прямо набрасывался на него и, когда только средства позволяли, покупал себе экземпляр. Что касается религии, «Свободомыслящий» подтверждал мои худшие опасения, но оставлял открытым вопрос о моих отношениях со звездным небом.

3. Пятое вступление в жизнь. Мидхерст (1883–1884 гг.)

Мидхерст всегда приносил мне счастье. Думаю, там тоже иногда шел дождь, но мне запомнились только солнечные дни. Грамматическая школа росла, построили жилое здание, в нем теперь обитали Байет с семьей и дюжина или даже больше пансионеров; неподалеку обосновался младший учитель Харрис, и уже при мне приехал третий из нас, Уайлдерспин, преподаватель французского и латыни. Я жил в одной комнате с Харрисом над маленькой кондитерской лавочкой у гостиницы «Ангел». Какое-то время до начала занятий я жил в этой комнате один.

В романе «Любовь и мистер Льюишем», в котором идет речь о том самом учителе из грамматической школы, коим я тогда был, рассказывается, как я приколол на стенке «Схему», где было распланировано, как мне надо с наибольшей пользой употребить свое время и возможности. Я педантичнейшим образом наименовал этот листок «Схема», вместо того чтобы назвать его просто «расписание». Каждый момент жизни имел свое назначение. Пока я бодрствовал, мне не полагалось ни минуты отдыха. Это, как и отказ от чтения романов и от игры, отнюдь не означало, что я обладал сильным и сосредоточенным умом; напротив, показывало, что я чувствовал, насколько ум у меня рассеянный, невнимательный, а потому и нуждается в концентрации. Подобные усилия и самоконтроль не были средством подчинить себе мир, а всего лишь отчаянной попыткой избежать влияния улицы и магазинов. Я изо всех сил старался себя обуздать. Мы с Харрисом ходили на часовые прогулки, и по моему настоянию мы отмахивали за это время четыре мили. Мы двигались так быстро, что только и успевали не говорить, а перекрикиваться.

Моя хозяйка миссис Уолтон, владелица кондитерской лавки, была милая энергичная маленькая женщина, круглолицая, в очках, кареглазая, добродушная. Я ей бесконечно обязан. Платил я ей всего двенадцать шиллингов в неделю, но она меня хорошо кормила. Она любила готовить и кормить, и я впервые в жизни садился за стол с удовольствием. Она замечательно готовила тушеное мясо и потчевала меня сладким творогом со сливками и черничным или ежевичным вареньем. Благословенна будь ее память!

Я вел классы совместно с Байетом в самой большой классной комнате, он присматривал за мной и давал полезные советы. Он говорил вразумительно, все нужное умел разъяснить и во всем готов был помочь. Байет придерживался системы письменной подготовки к урокам, и его аккуратно написанные листки мне были очень полезны. Мне кажется, до того как получить диплом в Дублине, он был учителем младших классов, и его советы помогли мне управляться с малышами. Я был очень уж строгим учителем, и меня порою трудно было стерпеть, но я ведь был строг и к самому себе; я позволял себе раздавать тычки и затрещины, потому что ученики, как и я сам, предпочитали скорую расправу, но всякий раз, когда мне становилось известно о трудностях, с которыми приходилось сталкиваться моим подопечным, я облегчал их существование.

Самым блестящим из моих тогдашних учеников был «молодой Хорри», старший сын Байета; у него был быстрый и гибкий ум, и мои похвалы помогли ему уверовать в свои силы, кончить школу раньше положенного и получить стипендию, назначенную, если не ошибаюсь, фирмой готовой одежды. Полвека спустя он навестил меня в Истоне, когда он, окончив свою службу в Уганде, задумал купить дом в Эссексе; это был высушенный южным солнцем отставной колониальный чиновник, сэр Хорес Байет. Он держался со мной донельзя высокомерно, высказывал чудовищные идеи, полные имперских амбиций, и, хотя я тогда уже хорошо знал сэра Гарри Джонстона и сэра Джеймса Кэрри и имел некоторое представление о том, в каких условиях живет колониальная Африка, я не смог пробиться сквозь его чиновничью сдержанность. Очевидно, он считал, что чем меньше радикал моего пошиба знает и рассуждает об имперских делах, тем лучше. В тот день ко мне на завтрак приехала из Лондона миссис Кристабел Макларен, решившая над ним подшутить и потому принявшаяся сверх всякой меры расхваливать Троцкого. Сэр Хорес был органически не способен увидеть в большевике человека, и было занятно наблюдать за тем, как усиливалась его к ней неприязнь. «Ну и парня ты вырастил», — сказала она, когда он ушел. Мы еще раз с ним встретились перед его смертью в 1933 году на обеде, данном городом в честь видных колониальных чиновников. Он по-прежнему поглядывал на меня с опаской. Насколько я знаю, больше никто из моих мидхерстских учеников не поднялся высоко по служебной лестнице.

4. Первое знакомство с Платоном и Генри Джорджем

Моей главной целью в Мидхерсте было впитывание знаний, которые могли бы пригодиться для экзаменов, но этим дело не ограничивалось. Теперь, когда мои религиозные сомнения разрешились и я пришел к своего рода деизму с его Первопричиной и Следствием, я осознал важность условий, пусть и не бесповоротно, но удерживавших меня в паутине определенных социальных отношений. Совершенно так же, как для меня явилось настоящим откровением, что католический собор в Портсмуте лишь мнимость, для меня стало открытием, что и Ап-парк — это мнимость, и лавок на улицах Мидхерста могло бы и не быть, как и фермеров и поденщиков в деревне. Земля в любом случае продолжала бы вращаться вокруг своей оси — существуй все это или сменись на что-то другое.

Я уже упомянул, что не помню точно, когда прочитал «Республику» Платона. Но это наверняка было до моей поездки в Лондон и в летнее время, поскольку мне запомнилось, как я лежал на травяном склоне перед искусственными, возведенными по моде XVIII века на вершине холма руинами башни, и любовался видом на Хартинг. Переведенные диалоги Платона были собраны под зеленым переплетом и, к счастью, лишены предисловия и комментариев. Они меня озадачили, заставили, продираясь сквозь них, листать книгу опять и опять, и только мало-помалу для меня прояснилось их огромное значение. Мне помогла в этом трудном занятии известная доля снобизма, во мне заключенная. Второй, правда куда менее значительной, книгой, которая тоже растревожила мой ум, стало шестипенсовое, в бумажной обложке издание «Прогресса и бедности» Генри Джорджа, которое я купил в газетном киоске в Мидхерсте. Оно было опубликовано какой-то налоговой организацией в качестве рекламной акции. Эти две книги дали толчок тому направлению мысли и потоку желаний, которые иначе бы угасли, не оставив следа.

Платон в особенности, чью могучую подспудную мысль я сумел различить за нагромождением скучных и не всегда понятных слов, во всяком случае, непонятных для меня, сыграл в моей жизни роль старшего брата, сильной рукой поднявшего меня на ноги и освободившего из темницы социального примиренчества и подчинения привычным условиям существования. Я не могу понять, почему христианство и институты власти позволили Платону сохранить его интеллектуальное влияние и вознесли его, как мне кажется, над Святым Павлом и Моисеем. Почему не попытались замолчать его имя? Я подозреваю, что даже догматики так и не смогли избавиться от смутных сомнений и в каждом поколении находились умы, чуткие к ясной и честной логике Платона и Аристотеля и предпочитавшие их великую философию путаным догматам Отцов Церкви. Вот он, этот великий человек, подобный олимпийским богам, перед которым всякий просвещенный ум и всякий клирик низко склоняли голову в искреннем или вынужденном поклоне, человек, создавший произведения, полные разрушительной силы и истинного бунтарства — куда там моим темным блужданиям! До сих пор мой спор с религией был хоть дерзким и бунтарским, но все же двойственным, тайным, как и отношение к социальной системе, в которой я вырос и к чьей морали приспособился. Теперь же я поднялся до открытого признания новых идей, пришедших ко мне от Платона. Главная из них состояла в идее целиком подчинить экономический индивидуализм общественным интересам. Это было моей первой встречей с коммунистическим идеалом. До этого частная собственность была для меня чем-то совершенно естественным, подобно тому, чем монархия и Церковь были для моей матери. Я был настолько поглощен моим восстанием против монархии и Бога, что не сумел увидеть, как частный собственник во всем преграждает мне путь, диктует, чем я могу воспользоваться и насладиться, а чем не могу. Теперь же, когда перед моими глазами предстала нарисованная Платоном картина совершенно по-иному устроенного общества и появилась возможность сравнивать одно с другим, я начал задаваться вопросом: «По какому праву что-то принадлежит ему, а не мне? Почему эти люди все забрали себе? Почему все стало их собственностью и они лишили меня всех возможностей еще до того, как я появился на свет?»

Книга Генри Джорджа выглядела как лабораторный опыт, призванный подтвердить общую теорию; она была достаточно плоской, и его выпад против накопления земельной собственности, незаконного роста никак не заработанной земельной ренты и призыв к единому налогообложению, которое пошло бы на пользу обществу в целом, выглядели проще простого. Выводы этой книги были доступны для понимания, и мне не составило труда развить их, несколько усложнив и добавив соображения, которые он упустил из виду. Это было все равно, как подвести связанные между собой математические примеры под общее правило. Не составляло труда перейти от утверждения Джорджа о неотчуждаемом праве всего общества на землю к еще более простой мысли о праве на земельную ренту и к расчету ее ставки. Я стал, если можно так выразиться, социалистом оскорбленных чувств — подобно миллионам моих ровесников в Европе и Америке. Нечто, мы не знали точно, что именно, но предпочитали называть это капиталистической системой с ее привычным характером отношений, неконтролируемой страстью к приобретательству, неравными возможностями, заедало наш век, о чем мы постепенно стали догадываться. Но по тем временам никто во всем мире не поднимался до мысли, что дело не в системе, а в ее отсутствии.

Только потом мне пришло в голову, что лишь по чистой случайности одни книги попадали нам в руки в Мидхерсте, а другие не попадали, почему до самого своего переезда в Лондон я даже и не слышал имени Карла Маркса. Я был домарксовским социалистом. Я читал кое-что о Роберте Оуэне

5. Вопросы совести

В Мидхерсте я пережил знаменательный эпизод борьбы между чувством собственного достоинства и мудрым практицизмом. Я совершил поступок, больно ранивший мою гордость. Я встал на колени перед алтарем приходской церкви, склонил голову перед епископом, возложившим на нее руку, покорно и смиренно прошел конфирмацию и стал членом Англиканской церкви. Вы вправе отнестись к этому как к пустой формальности, но мне это представлялось в ином свете. Я ощущал себя словно ранний христианин, по каким-то разумным семейным соображениям согласившийся воскурить фимиам божественному Цезарю.

Но меня загнали в тупик. Байет узнал, что я не прошел еще конфирмацию, а по уставу грамматической школы каждый учитель должен был принадлежать к Англиканской церкви. Если мне предстояло, к нашей общей выгоде, поглощать, а затем изрыгать научные сведения, мне нужно было на это решиться. Я намекнул, что у меня «есть сомнения». «Мой дорогой! — взорвался Байет. — Не следует так говорить! Я дам тебе почитать „Свидетельство“ Пэли. Он тебя во всем убедит… И просто тебе следует понять, что так надо…»

И я понимал, что так надо. Во всем мире не было для меня другого дела, кроме того, за которое я взялся очертя голову в Мидхерсте. Отказаться от него было все равно что спрыгнуть с парохода посреди Атлантики. Мне следовало продумать все заранее. Если я откажусь, ответственность за мою судьбу снова ляжет на плечи матери. Чем старше я становился, тем слабее она мне казалась и тем менее хотелось мне ее огорчать. К великой ее радости, я согласился. Я думаю, в течение некоторого времени Отец Небесный снова выслушивал ее хвалы и сердечные изъявления благодарности. Байет позаботился о том, чтобы викарий без особой проволочки отдельно подготовил меня к обряду конфирмации.

При более благоприятных обстоятельствах меня бы немало позабавили мои беседы с викарием, но я был тогда слишком расстроен и пришиблен необходимостью с ним соглашаться. Мы сидели за столом друг против друга при свете лампы у него на квартире. Это был приятный молодой человек с орлиным носом, звучным голосом священника, искренне старавшийся держаться подальше от темы нашей беседы. Но во мне взыграло упрямство, и мне захотелось заставить его высказаться. Я засыпал его вопросами о влиянии дарвинизма и геологии на Священную историю, меня интересовали точная дата грехопадения, природа ада, пресуществление, благодетельное действие божественной литургии и тому подобное. После каждого ответа я говорил: «Так вот во что я должен верить… Понятно…» Я не ввязывался в споры. Он был из людей, что легко краснеют, отводят глаза и чей голос тянется к верхам, едва возникает необходимость что-то разъяснить собеседнику.

— Это вопрос тонкий, — начинал он обычно.