Золотой юноша и его жертвы

Цесарец Август

Романы Августа Цесарца (1893–1941) «Императорское королевство» (1925) и «Золотой юноша и его жертвы» (1928), вершинные произведем классика югославской литературы, рисуют социальную и духовную жизнь Хорватии первой четверти XX века, исследуют вопросы террора, зарождение фашистской психологии насилия.

Часть первая

I

Затяжные весенние дожди размыли дороги, превратив их в вязкое месиво; низко нависшие над землей тучи делали все вокруг похожим на топкое серое болото. В такую погоду стало полной неожиданностью появление в селе высокого, желтого фургона с окнами и трубой, очевидно, повозки циркачей. Было воскресенье, и в церкви только что закончилась утренняя месса. Возле фургона собрались крестьяне. Окружив маленького рыжеволосого уродца, бросавшего двум тощим кобылам пучки мокрого сена, они тут же ему заявили, что по такой погоде в цирк никто не придет, да и вообще зря он приехал.

Из фургона вышла жена уродца, нищенски одетая женщина, за юбку которой цеплялось двое малых ребятишек, и, с трудом подбирая хорватские слова, помогла мужу объяснить крестьянам, что это вовсе не цирк, а кино, кинотеатр, и что дождь зрителям не помеха — представление состоится под крышей в трактир, и пусть они скажут, где такая самая лучшая трактир.

Посмеиваясь, но сгорая от любопытства поглазеть на доселе невиданную диковинку, крестьяне направили пестрых пришельцев сначала к корчмарице Руже, благо корчма ее была совсем близко, через дорогу. Когда же выяснилось, что в комнате, которая бы их устроила, как раз перестилали пол, швабу посоветовали обратиться к старому Якову Смуджу, хотя трактир его и находился совсем уж далеко, за церковью. Спустя некоторое время рыжий шваб, продираясь сквозь непролазную грязь, подъехал к трактиру Смуджа.

Старый Смудж был человеком деловым и, поторговавшись для приличия об арендной плате, разрешил швабу на один вечер переоборудовать самую большую комнату в доме под свое кино.

После полудня народа в трактире заметно прибавилось, а поскольку к вечеру надо было освободить помещение, то выпивать перебрались в сарай. В это время шваб с помощью жены, прислуги Смуджа и нескольких крестьян-добровольцев, получивших взамен бесплатный билет, приспособил комнату под кино. Дверь, выходившую на улицу, он закрыл на ключ и повесил на ней грязную, всю в заплатах простыню. Поскольку скамеек было мало, на расставленные стулья положили доски, а к самому экрану подтащили даже старое корыто. В конце комнаты шваб примостил на сундучке аппарат. Когда все было готово и на улице стемнело, его жена встала у входа, ведущего из лавки в трактир, и начала продавать билеты, вырывая их из обычной книги расходов и приходов. Сам шваб старательно наблюдал за порядком, помогая крестьянам разместиться. Это было нелегким делом, ибо всех главным образом интересовал сам аппарат, который, с виду необычайно простой, но от этого не менее таинственный, чернелся на сундучке, освещенный мерцающим смрадным светом карбидной лампы.

II

Оставшись один, он продолжал бросать любопытные взгляды на дверь. Изредка бывая в городе, он заходил в кино, и его не переставало удивлять, как это и природа, и люди, всего мгновение назад бывшие бесформенным лучом света, прорезавшим темноту зала, вдруг превращались на простыне в живые картинки. Он и сейчас бы, конечно, пошел в кино, если бы в комнату тихо, словно крадучись, снова не притащился старый Смудж, неся в руках початую бутылку вина. Васо налил стакан и посмотрел на спину тестя, который, как минуту назад и его сын, заглянул в соседнюю комнату, желая узнать о самочувствии жены. Едва тот, вздохнув, повернулся, Васо грубо набросился на него:

— А ты что, старый, целый день шмыгаешь да вздыхаешь? О чем-то договариваешься с Йошко, а меня не зовете, я для вас ноль!

С утра Смудж был разговорчив и пребывал в хорошем настроении, и если бы Васо присутствовал на обеде, как нотариус Ножица, он заметил бы, что молчаливым и подавленным тесть стал в самый разгар обеда, еще до беседы с Йошко, приехавшим прямо к столу. Сейчас же на это лицо было страшно смотреть: сплошная пепельная туча, от бледных, судорожно сжатых губ до мутных серых зрачков. Он не спеша, осторожно сел и опасливо осмотрелся вокруг.

— У Йошко плохи дела, — прошепелявил он, заикаясь. — Только не вздумай ему ничего говорить. Он, правда, убежден, что выкрутится, кх-а, кх-а, — кашлянул он, чувствуя надвигающийся приступ астмы, и тут же поведал Васо о последних неприятностях сына и о своем отношении к ним, сказав также, что разрешил Йошко продать дом. Только будет ли от этого прок? С некоторых пор его семью словно прокляли, несчастье следует за несчастьем: то с женой, потом с Йошко, а теперь и с Васо.

Васо, слушая его с раскрытым ртом, задумался. Откровенно говоря, все это, как казалось ему, было водой, льющейся на его мельницу.

III

Комната, куда вошел Панкрац, была сплошь заставлена старинной мебелью всех стилей, вернее, без всякого стиля, но выглядело это более чистым, чем все остальное в доме. Две высоких кровати, одна разобранная, занимали добрую ее половину. Перед ними на противоположной стене, на небольшой полочке между ярмарочной картинкой, изображающей Христа с терновым венцом на голове и деву Марию с пронзенным сердцем, горела лампада, вернее, обычный фитиль, опущенный в красный стаканчик с освященным маслом. Над лампадой, между картинками, на почетном месте висел старый, потускневший от времени Б-кларнет. В красном свете, отражаемом лампадой, его медные клавиши тоже казались красными, будто минуту назад кто-то перебирал по ним окровавленными пальцами.

Лампаду зажигали только по большим праздникам или когда в доме кто-то тяжело болел. Что же касается кларнета, то он висел годами и никто к нему не прикасался с тех пор, как старого Смуджа серьезно прихватила астма. Кларнет о многом мог бы поведать — с ним была связана молодость Якова Смуджа, когда тот еще не был ни торговцем, ни владельцем трактира, а был обычным кларнетистом, игравшим в оркестре как старого, так и в первый год нового загребского оперного театра. Музыкантом он стал исключительно благодаря старому учителю народной школы. Неся службу в маленьком, скучном городке, этот учитель до старости остался верен своему увлечению, кларнету, и поскольку дружил с отцом Якова, местным торговцем, а в самом Якове открыл талант, то и его увлек своим искусством, а попутно обучил и нотной грамоте, поначалу дав ему свой инструмент. Вскоре Якову это оказалось весьма кстати, ибо когда его отец разорился, а спустя некоторое время умер, то, будучи еще совсем юным, с едва пробившимися усами, он уже собственным кларнетом смог зарабатывать себе на жизнь. Несколько лет выступал с разными любительскими хорами по курортам, пока ему не улыбнулась фортуна. Однажды, отдыхая на водах, его приметил какой-то служащий загребского театра, куда затем и пригласил на работу. Обо всем этом, о своем славном прошлом, как и о некоторых сольных партиях, особенно в операх Верди, старый Смудж часто и со слезами на глазах любил вспоминать и вспоминал до сих пор. Но и тогда, когда он предавался воспоминаниям, ему ничего не стоило взять в руки кларнет, — впрочем, так было раньше, еще до появления первых признаков астмы, — только для того, чтобы заманить и развлечь посетителей. Так, вместо служения музам, он стал служить мамоне.

Причиной его перехода от служения музам к служению мамоне явилась как неудовлетворенность жалованьем оркестранта, так и врожденная жадность, унаследованная им от отца, который разорился, погорев на какой-то спекуляции. Скорее же всего, толкнуло его к этому знакомство и женитьба на женщине, считавшей, что своей музыке он может найти более выгодное применение, если будет играть в трактире для себя и гостей, чем в театре для «обезьян», под которыми подразумевала как артистов, так и публику. С госпожой Резикой — так ее звали — он познакомился на вечеринке у одного каноника, не отказывавшего себе в мирских удовольствиях, куда был приглашен как музыкант. В роли хозяйки дома выступали госпожа Резика, пышная молодая вдова провинциального служащего таможни. Поскольку уже на следующее утро после пьянки, когда каноник ушел к ранней обедне, молодому Смуджу удалось оставить ей о себе приятные воспоминания, то их отношения продолжились, а после внезапно последовавшей смерти каноника они окончательно бросили якорь в уютной гавани гражданского брака. В этот брак, помимо своих пышных бедер, красноречия и предприимчивости, госпожа Резика привнесла и определенную сумму денег, завещанную ей каноником. Именно деньги стали последним доводом, склонившим Смуджа послушаться своей «лучшей половины» и из рядового музыканта превратиться сначала в хозяина перекупленного трактира, а потом и мясной лавки. Поначалу они жили в городе, но не прошло и десяти лет, как госпожа Резика, несмотря на то, что дела в городе шли неплохо, пожелала перебраться в село, купить землю и завести хозяйство со свиньями, курами и гусями. Смудж не противился, и они переселились сюда, где живут и по сей день. Здесь, на перекрестке двух оживленных дорог, дела пошли настолько хорошо, что их дом стал самым богатым в общине.

Еще в городе родилось у них трое детей: сын Йошко и две дочери, Пепа и Мица. Был и четвертый ребенок, Луция, но ее Смудж, как и госпожу Резику, вместе с капиталом, оставленным по завещанию, унаследовал от старого проказника каноника. Эта Луция и была матерью Панкраца. Поскольку в ней не текла кровь Смуджа, а своим легкомысленным поведением она доставляла ему массу неприятностей, то Смудж довольно рано выдал ее замуж за городского сапожника, которому Луция приглянулась на сельской ярмарке, когда в палатке отчима разливала вино, а он в своей напротив продавал сапоги. Луция отказывалась выходить замуж, впоследствии и отомстила за это, изрядно попортив кровь и без того больному туберкулезом мужу своими прелюбодеяниями, для которых у нее были неограниченные возможности, ибо жили они вблизи военных казарм. В конце концов, не терзаемая никакими угрызениями совести, она свела его в могилу, которой, правда, спустя несколько лет не избежала и сама; после встречи в лесу за казармой с очередным любовником она, заболев воспалением легких, умерла.

Десятилетний Панкрац, — это была его фамилия, а иначе в доме его никто еще с раннего детства не звал, — остался на попечении бабушки и Смуджа, и поскольку был слишком ленив, чтобы овладеть каким-либо ремеслом, но отличался сообразительностью, старики оставили его в городе учиться. Но и здесь его одолевала лень, к этому добавилось и непристойное поведение, и он переползал из класса в класс, как гусеница с листа на лист. В прошлом году сдал выпускные экзамены, прибегнув и к подкупу, и к взяткам, и записался на юридический факультет.

IV

Привыкшая душить неприятности на корню и предварительно все обговорив с мужем, госпожа Резика поэтому и позвала сейчас Панкраца к себе. Подобная поспешность объяснялась также дошедшим до нее известием о карточном проигрыше Панкраца.

Она сидела, откинувшись на гору лежащих в изголовье высокой кровати подушек, голова ее была обвязана белым полотенцем — точь-в-точь паша в чалме, тем более что черты лица ее были скорее мужскими. Моргая жидкими ресницами, она изредка посматривала на Панкраца своими кошачьими раскосыми глазами, как и у него пронзительно-холодными. От нее веяло чем-то решительным и жестоким. И это сразу обнаружилось. Услышав от Панкраца подтверждение тому, что она хорошо расслышала все сказанное им деду о проигрыше, госпожа Резика, не долго думая, обвинила юношу в легкомыслии.

— Только затем ты и приехал? Я уже месяц как больна, а тебе и в голову не пришло меня проведать! А понадобились деньги, ты тут как тут!

Панкрац уже навещал ее в первые дни болезни, но теперь об этом не напомнил, лишь извинился, сославшись на занятия, при этом снова поцеловал ей руку. Дерзкий с нею, как и со всеми, он умел, хоть и редко, быть ласковым, ибо понимал, что единственный, кто в этом доме, где все его ненавидели или боялись, был к нему расположен, так это она, — вероятно, чувствуя в нем свою кровь, — и еще он хорошо знал, что от нее, как от хозяйки дома, всегда зависит успех или неуспех его желаний и просьб.

Сегодня, между прочим, он не приехал бы сюда только из-за карточного проигрыша или из-за необходимости заплатить по векселю. Эти причины он в одно мгновение, пока все гадали о цели его приезда, ловко придумал, поначалу просто для пущей важности и чтобы подразнить деда, а затем быстро смекнул: может, таким путем ему удастся выудить у них деньги. В действительности его привело сюда более важное дело: он собирался выяснить, какова его доля по завещанию деда, о чем до сегодняшнего дня никто ему ничего не сказал, возможно, это так и осталось бы тайной, если бы не проговорился дядя Йошко, с которым он случайно встретился вчера в городе. Приехать же именно сегодня, в такую непогоду и по такой грязи, Панкраца заставило еще и другое; он хотел, хотя бы на первое время, скрыться от ярости и мести своих товарищей ханаовцев. Сегодня под вечер они подрались в корчме со своими противниками орюнашами

V

Ужин начался, и когда Пепа и Мица сели, выставив на стол всю еду, стало ясно, что она, как обычно, слишком обильная и жирная. Лицо нотариуса все больше расплывалось от удовольствия, в конце концов улыбнулся и Васо в ответ на один из рассказанных Ножицей анекдотов. Только из соседней комнаты доносился голос госпожи Резики, жаловавшейся, что ей не несут ужин.

Между тем его уже вносил бледный, с пшеничного цвета бородкой, казалось, чахоточный русский, одетый по-военному. Это был Мицин любовник и кандидат во вторые мужья.

Обруганный госпожой Резикой за нерасторопность, он тихо, словно тень, с жалкой улыбкой на губах, пожелав всем приятного аппетита, собрался удалиться на кухню.

— А кто остался в сарае с людьми? — подавленный, ушедший в себя, осторожно подал голос старый Смудж; до этого гостей в сарае обслуживал русский.

— Все ушли, батюшка! Заплатили деньги и ушли, дождь, говорят! — сказал он мягко, певуче, растягивая слова, словно прядя пряжу.